Читать книгу Миры Эры. Книга Первая. Старая Россия - Алексей Белов-Скарятин - Страница 8
Часть Первая. Младенчество
Ранние воспоминания
ОглавлениеИрина Скарятина – от первого лица
Мои самые ранние воспоминания почти неуловимы, словно дымные тени, и первое, проступающее явно в моей памяти, относится ко времени, когда мне года три или четыре. Я так ясно вижу себя одетой в маленькое белое платьице с красным поясом, красными туфлями и красными коралловыми бусами в тон, сидящей на скамеечке для ног около бабушкиного шезлонга, держащей её за руку и слушающей её голос, тихо шепчущий снова и снова: "Что за прелестное дитя – какое прелестное!"
Я отчётливо помню, как я довольна и как радостно кричу своей английской няне, входящей в комнату, чтобы забрать меня домой: "Нана, я – прелестное дитя, так говорит бабушка!". И сразу же – своё чувство острого раздражения после того, как Нана уважительно произносит: "Да, Княгиня", – обращаясь к бабушке, а затем – вполголоса ко мне: "Небу'смешной", – и рывком завязывает ленты моей шляпки, как делает всегда, когда сердится.
Хотя по-своему она очень любила меня, но совершенно не одобряла, когда баловали детей, и потому частенько использовала это "Небу'смешной", чтобы уменьшить воздействие на меня любых "портящих" слов. "Небу'смешной" было постоянно звучавшим в моей детской и оттого привычным выражением, хотя в течение многих лет я думала, что это одно слово.
Следующее, что я помню, это катания в закрытом ландо по улицам Санкт-Петербурга, на которые меня каждый день после обеда вывозит няня. На мне бархатное пальто в шотландскую клетку, отороченное мехом, щекочущим шею, и простая шляпка с полями, больно сдавливающая уши. Устав долго сидеть на месте, я стою у открытого окна, посылая воздушные поцелуи прохожим. Некоторые отвечают – другие нет, но, когда они этого не делают, я чувствую обиду. Внезапно с ландо ровняются сани, и молодая дама, румяная и смеющаяся, бросает мне букет фиалок, крича по-английски: "Лови, глупышка!"
Я в восторге, но Нана отстраняет меня от окна, закрывая его, а затем всю дорогу назад ворчит о "бесцеремонности некоторых людей". Я спрашиваю, что означают "бесцеремонность" и "глупыш-ка", но она резко бросает: "Небу'смешной", – и я прекрасно понимаю, что никаких объяснений не последует. Поэтому я тихо сижу и размышляю.
Когда мы возвращаемся домой, я слышу, как она с негодованием рассказывает моей матери историю о розовощёкой леди с фиалками. Она снова использует слово "бесцеремонность", но мама смеётся, поднимает меня на руки, крепко обнимает и говорит: "Мне нравится это – глупышка. Оно ей очень подходит".
Я торжествующе смотрю на Нану через мамино плечо, ожидая увидеть её хмурый взгляд, но та тоже смеётся, и внезапно я чувствую себя бесконечно счастливой.
Потом в моей жизни появляется медвежонок. Это маленький детёныш, принесённый в дом отцом после охоты в великих брянских лесах, где была застрелена медведица-мать. Я люблю этого малыша, прозванного нами "Мишей", обнимаю его и играю с ним часами. Будучи едва выше него, – когда он поднимается на задние лапы, и мы стоим бок о бок перед высоким зеркалом в бальной зале, – я всё равно горжусь своим ростом. Но в один прекрасный день его увозят в зоопарк, разбивая мне сердце. Ничто не может меня утешить – даже появление дивного механического медведя с моноклем, поющего песенку после каждого завода. Я ненавижу его, стараюсь изо всех сил сломать, но заканчивается тем, что Нана ставит меня в угол!
Примерно в то же время у меня развивается страсть к зонтикам от солнца и дождя, которые я по какой-то неизвестной причине зову "бежидойдь". Моя детская полна ими, купленными по моей большой просьбе, но всякий раз, когда меня спрашивают, что я желала бы получить в подарок, я быстро отвечаю: "Бежидойдь". Никто не знал, откуда у меня взялось это название, хотя Нана всегда утверждала, что оно означает: "Бежим домой, идёт дождь". Наверное, она была права, и "бежидойдь" являлся аббревиатурой всех этих слов!
Однажды мне кто-то всерьёз сказал, что, посадив зонтик в землю, можно вырастить много маленьких, и я как сейчас помню своё лихорадочное волнение, с которым я прикопала один в саду, поливала его и с тревогой ожидала появления его деток.
Позже следует увлечение заварочными чайниками, когда я вдруг стала без ума от них, как раньше от зонтиков, и в тот год никто не осмеливался подарить мне что-либо иное. Чайнички дорогие и дешёвые, большие и маленькие, всевозможных цен, размеров и расцветок – у меня в детской была собрана абсолютно уникальная коллекция, которая могла сравниться лишь с таким же нелепым скопищем "бежидойдей". В течение долгих лет я берегла многие из этих чайничков, и, не разрушь революция мой дом, они, вероятно, были бы у меня по сей день.
Мне было около четырёх или пяти лет, когда моя старшая сестра Мэри обручилась, и в семейном кругу появился странный молодой человек по имени барон Николай Врангель (что, как мне казалось, звучало очень забавно), который, к моему большому раздражению и неудовольствию, просил называть себя моим братом.
"Он мне совсем не брат, и я не буду его целовать", – кричала я возмущённо, и Нана спешила отвести меня в детскую, слегка подталкивая и приговаривая: "Небу'смешной", – пока сопровождала по длинному тёмному коридору.
Возможно, она не осознавала, что мой маленький мир был всецело заполнен близкими людьми, которых я привыкла видеть рядом, с тех пор как себя помню, и любимых мной с разной степенью испытываемых чувств, описываемых как "нравится и вдвойне нравится – обожаю и вдвойне обожаю", так что в нём не нашлось бы ни уголка для незнакомцев.
Тот мой мирок был абсолютно понятным местом, бессознательно поделённым мной на две основные части: (1) сам дом, то есть комнаты, мебель и все мелкие вещи, такие как мои игрушки, безделушки моей няни, а также расставленные по всем столам в гостиной моей матери золотые и серебряные флаконы с духами, эмалированные часы, украшенные драгоценными камнями табакерки, и прочее, на что мне можно было смотреть, но не дозволялось трогать, – и (2) люди в этом доме!
Первой среди них, естественно, была Нана, которая спала со мной, мыла меня, одевала меня, кормила меня, ворчала на меня, наказывала меня, иногда (хотя и очень редко) ласкала меня и, как я инстинктивно понимала, любила меня безграничной, преданной и нежной любовью, никогда не убывавшей со дня моего рождения до дня её смерти. Соответственно, и я обожала её, а её редкие поездки домой в Англию причиняли мне наибольшие огорчения в раннем детстве. Внучка привратника одного из королей Англии (я забыла, какого именно, но правившего, должно быть, во второй половине восемнадцатого века, ведь Нане в девяностые годы девятнадцатого, о которых я пишу, было почти семьдесят лет), она приехала совсем юной в Россию в качестве няни для детей и стала членом нашей семьи с рождения моей старшей сестры. Я намеренно использую "член нашей семьи", поскольку она, безусловно, была им все тридцать шесть лет, что прожила с нами. Не только я, но и вся семья обожала её, ведь вряд ли нашлась бы более преданная, честная и любящая душа, чем наша дорогая старая Нана!
Следующим в списке моих привязанностей был семейный врач Иосиф Адамович Крукович, который привёл меня в этот мир и тоже постоянно жил в нашем доме. Идеалист и самый добрый, самый мягкий человек на свете, он отказался от блестящей карьеры в Петербурге, чтобы разделить жизнь с нашей семьёй, заботясь также и о крестьянах в нашем загородном поместье Троицкое. День за днём, на протяжении почти тридцати лет, он каждое утро вёл приём в деревенской амбулатории (организованной моими родителями), а затем ездил по сельской округе, леча всех больных и не беря с них ни копейки. Именно он привил мне с ранних лет интерес к медицине, и, безусловно, только благодаря его влиянию я позже взялась за обучение врачебному делу. Мой любимый старый "Дока", как я его называла, был одной из величайших, прекраснейших душ, что я когда-либо имела честь знать, и все связанные с ним воспоминания из моего детства – самые чудесные!
Моей третьей большой любовью была фройляйн Шелл, немецкая гувернантка, также жившая с нами много лет и посвящавшая кучу своего времени участию в моих забавах и выдумыванию увлекательнейших игр с бумажными куклами. Я звала её "Шелли" и тоже искренне любила, хотя вряд ли можно её сравнить по значимости в моей жизни с Наной и Докой.
Разумеется, я любила и своих родителей, но совершенно по-иному. В то время как Нана, Дока и Шелли составляли часть моей повседневной жизни, Мать и Отец были скорее гостями из другого, таинственного и яркого мира. Моя Мать, прекрасная как мечта, всегда облачённая в мягкие, дивные одежды, восхитительно благоухающая фиалками, очаровывающая своими мехами и драгоценностями, казалась мне принцессой из сказки. Хотелось поклоняться ей издали, не осмеливаясь даже прикоснуться. Хотя она часто заглядывала в мою детскую, играла со мной и много ласкала, но в те дни моего раннего детства оставалась в моих глазах обворожительным существом, появляющимся из неведомого и чудесного мира, где люди всегда одеваются в шелка и бархат, носят меха и драгоценности и сладко пахнут фиалками. Я часто представляла её сидящей рядом с Господом на небесных званых обедах, вкушающей с золотых тарелок и совершенно свободно разговаривающей с Ним в окружении порхающих и прислуживающих им сияющих ангелов.
Мои чувства к Отцу были смешанными. Конечно, я думала, что люблю его, потому что с ранних лет, отвечая на вопрос: "Кого ты любишь больше всего?", – послушно перечисляла, как учили, всех ближайших членов моей семьи: "Папу, Маму, Мэри, Ольгу и Мики". Но боялась я его гораздо больше. Прежде всего, потому что, будучи глух как пень, он всегда говорил очень громко, приводя меня в неописуемый ужас от мысли, что он либо сердится, либо ссорится с кем-то, хотя обычно ничего подобного не происходило (тем не менее, имея вспыльчивый характер, он, бывало, выходил из себя). Ещё у него были щетинистые усы, коловшие меня всякий раз при поцелуе, а также манера дразнить, которая мне не нравилась и часто заставляла плакать. Ему достаточно было укоризненно крикнуть: "Ну, детка, детка!", – и я ко всеобщему недовольству заливалась горькими слезами. Позже, с течением жизни, я доросла до понимания Отца, и мы стали лучшими друзьями, но в дни моего детства, признаюсь, он был причиной страхов.
Ирина Скарятина – о маленькой Эре
Все в доме величали отца "Генералом", потому что, естественно, он им и являлся, то есть таково было его настоящее воинское звание. Но мать совершенно не одобряла данного прозвища. По какой-то известной только ей причине она считала его неуважительным и всегда произносила: "Мой дорогой и любезный Володя", – при обращении к нему, или "Папа́", говоря о нём при детях, или "Владимир Владимирович", что было вежливым и правильным способом упомянуть его в разговорах со всеми остальными. Но, поскольку "Генерал" было его общепринятым прозвищем, то Генералом он и останется в дальнейшем повествовании, ибо именно так маленькая Эра называла его при всех, кроме своей матери, в присутствии которой она всегда послушно говорила: "Папа́". Она также называла свою мать Маззи, Марри и Мадди, или Маз, Мар и Мад. Но, как ни странно, мать не очень любила Мар и Мад, предпочитая Маззи. Поэтому впредь они будут Генералом и Маззи.
Итак, Генерал был крупным и довольно грузным, с озорным огоньком в карих глазах, ямочкой на подбородке, свирепыми седыми усами и зычным басом, которым он повергал в ужас всех, кто его не знал. Те же, кто знал, нисколько не боялись, потому что, несмотря на свой грубый голос и довольно резкие манеры, он был добрейшим и сердечнейшим генералом на свете. Возможно, он говорил так громко, будучи сильно глухим, и потому орал во всю глотку, думая, что шепчет; а может быть, это было из-за могучей широкой груди и привычки проводить бо́льшую часть времени вне дома, скача верхом или управляя своей знаменитой четвёркой и, при этом, не ограничивая мощь своих лёгких на открытом воздухе.
Каждый день в Троицком он приглашал членов своей семьи или гостей (а дом всегда был полон ими) покататься с ним в его повозке, которую он называл "дрожки" или "Шустала" в честь её создателя господина Шусталы из Вены. И каждый день люди, искоса поглядывая друг на друга, нервно улыбались, благодарили Генерала и придумывали любой предлог, лишь бы не ехать, потому что, являясь поистине великолепным возничим, он временами увлекался и, становясь излишне лихим и безрассудным, мог на всём скаку заложить крутой вираж, заваливая Шусталу на бок и раскидывая её испуганных пассажиров во все стороны.
Среди постоянных визитёров был очень вежливый господин по фамилии Мокрульский, частенько наведывавшийся в Троицкое и имевший настолько прекрасные манеры, что никогда не смел отказать Генералу в его предложении приятно прокатиться в Шустале. Снова и снова господин Мокрульский соглашался, и снова и снова его выбрасывало из Шусталы, хотя, по счастью, ни разу не покалечило. И был он так необычайно вежлив и воспитан, что после каждого подобного происшествия непременно подходил к Генералу, тепло жал его руку и восклицал с неподдельным восхищением: "Замечательно, Ваше Превосходительство, просто замечательно! Выполнено блестяще! Никто другой не смог бы столь мастерски опрокинуть нас!" И Генерал, довольно улыбаясь, хлопал его по спине, а позже, уже за столом, говорил собравшейся семье и гостям, что дорогой господин Мокрульский ему сильно по душе и как человек, и как настоящий спортсмен и любитель прекрасной конной езды.
В течение первых трёх лет жизни маленькой Эре не разрешалось ездить с Генералом в его Шустале, но однажды летом, незадолго до её четырёхлетия, Маззи наконец дала своё дозволение. Сидя на коленях у Наны, она смотрела на проносившийся мимо, как на движущихся картинках, пейзаж. Всё быстрее и быстрее мчалась четвёрка чёрных коней, всё громче и громче стучали их копыта, ударяя в идеальном ритме по наезженной гладкой дороге, в то время как Генерал уверенно погонял и ловко щёлкал хлыстом, и Нана отчаянно кричала своё обычное: "Ради всего святого, не гоните так!" – а маленькая Эра в восторге хлопала в ладоши. Затем внезапно один из коней шарахнулся от красной крестьянской юбки, вывешенной сушиться на заборе. Раздался удар, крик, и в следующее мгновение маленькая Эра, пролетев над головой Наны, очутилась на лугу, где приземлилась на верхушку стога сена, испуганная, но невредимая. Как же она плакала, и как брюзжала Нана, и как гневалась на Генерала Маззи, узнав, что произошло! Этот несчастный случай, наряду с именинами, так и остался одним из самых ярких воспоминаний раннего детства маленькой Эры, которая много позже, закрывая глаза, как наяву видела тот луг, стог сена, жёлтую Шусталу, беспомощно лежащую на боку со всё ещё крутящимися колёсами, и четырёх чёрных коней, бешено скачущих вдаль; и Генерала, полного раскаяния, и Нану, ругающую его за то, что "чуть не угробил ребёнка", и Доктора, бодро повторяющего: "Ничего, Мизженигс! Всё в полном порядке, она ни капельки не пострадала … Пойдёмте уже!"
Ирина Скарятина – от первого лица
Моя старшая сестра Мэри – тот член моей семьи, которого я никогда хорошо не знала, вероятно, потому, что ей было четырнадцать, когда я родилась, и она вышла замуж, когда мне было четыре, а после жила очень далеко, лишь изредка приезжая со всем своим выводком навестить нас в деревне. Будучи всего на пять или шесть лет старше её старшей дочери, я в действительности была более близка со своими племянницами, чем с сестрой, казавшейся слишком "взрослой", чтобы представлять для меня сколь-либо серьёзный интерес. Но она всегда была доброй и ласковой со мной, никогда не дразнила меня и в целом видится приятной, хотя и довольно расплывчатой фигурой в моём калейдоскопе детских воспоминаний.
Моя вторая сестра Ольга была абсолютно иной. На девять лет старше меня – смышлёная, озорная, остроумная, вспыльчивая – она дразнила меня до безумия. Потом вдруг переставала дразнить и играла со мной часами, выдумывая всё новые и новые забавы. Соответственно, и мои чувства к ней были очень смешанными, иногда граничащими с обожанием, если она снисходила до игр со мной, в прочее же время близкими к ненависти, когда она мучила меня.
Мой единственный брат Михаил, или Мики, как мы его называли, шёл следующим, и хотя был младше Ольги, но всегда "составлял пару" с ней, во всём следуя её примеру, беспрекословно подчиняясь и не принадлежа самому себе, когда она была рядом. Таким образом, если она дразнила меня, то и он, и если она играла со мной, то он тоже, пробуждая во мне похожие чувства, что и к ней, хотя, признаться, будучи намного добрее из них двоих, нравился мне больше. Пока Ольги не виделось поблизости, он становился моим искренним товарищем по играм, и (несмотря на пятилетнюю разницу в возрасте) мы вместе устраивали грандиозную потеху. Но в тот же миг, как она появлялась снова, он поворачивался ко мне спиной и немедленно уходил, к моей великой досаде и разочарованию. Так что в целом я была счастливее всего со своим обожаемым трио – "Нана, Дока и Шелли" – и не испытывала ничего, кроме полнейшей удовлетворённости, когда оставалась только с ними!
Ирина Скарятина – о маленькой Эре
Вот несколько других картин тех дней, отчётливо всплывающих в памяти Эры: Мэри, красиво играющая на пианино в длинной зелёной бальной зале; Мэри, танцующая "Качучу" с щёлкающими кастаньетами; Мэри, степенно входящая в детскую, чтобы показать своё новое радужное шёлковое бальное платье, делающее её похожей на стройную темноволосую сказочную принцессу. И Ольга с Мики, играющие в темноте в "призраков и разбойников", то бишь выскакивающие из-за дверей на одиноко идущую мимо маленькую Эру, издавая при этом душераздирающие крики, хватая её ледяными пальцами за горло и напугав чуть ли не до смерти … И Мики, важно вышагивающий по комнате с языком, уткнутым в щёку от гордости за то, как он замечательно выделывается, в то время как Доктор играет марш, с которым Наполеон должен был вступать в Москву … И подруга Ольги Вера, пытающаяся учить маленькую Эру танцевать и повторяющая снова и снова: "Раз, два, три", – заставив Эру подумать, что таково имя девушки, и впредь всегда называть её "Вера, раз, два, три".
Как-то однажды, за вечерним чаем в гостиной, одна дама, заехавшая с визитом, пришла в восторг от маленькой Эры и сказала: "Ты милое дитя". Услышав это, Эра со всех ног помчалась в детскую, чтобы сообщить Нане: "Леди говорит, что я милое дитя". Затем вновь вернулась в гостиную, где дама придумала очередной комплимент, который Эра тут же поспешила передать Нане. И так она носилась взад-вперёд, собирая и произнося комплименты в свой адрес, пока вдруг не начала чихать. Мгновенно, при первом же чихе, Нана схватила её и, возмущённо воскликнув, что "давно пора кончать с эдакой глупостью", уложила в постель с красным фланелевым компрессом, грелкой и чашкой ромашкового чая. Увы, не обошлось и без непременной большой порции касторки.
Ирина Скарятина – от первого лица
Мой маленький мир населяли и другие люди: детские горничные – сначала Фанни, а позже Фрося, – к которым я не испытывала близкой привязанности, и старая Юлия, личная горничная моей Матери, бывшая с ней с момента её замужества и преданная всей душой ей и детям, но открыто признававшаяся, что я – самый младший ребёнок в семье – её главная любимица. "Петушок" было ласковым прозвищем, данным мне ею, в то время как я звала её "Юлькинсон" и нежно любила, считая за большое счастье быть приглашённой перед сном в её комнату с неизменно горящей перед внуши-тельной серебряной иконой Богородицы небольшой лампадой и рядами ярко раскрашенных фарфоровых яиц, висящих под этой иконой в "святом" углу и напоминающих о множестве про-шедших праздников Пасхи. Разговоры на религиозные темы она предпочитала всем прочим, каждый раз неправильно произнося слово "регилиозный" и настойчиво уча меня повторять его вслед за ней. Как же чудесно мы вместе проводили время! Она давала мне чашку слабого чая с карамелью вместо сахара и рассказывала истории о Святой Земле и Иерусалиме, которые она вычитала или услышала от паломников, постоянно наведывавшихся к ней. И сидя на её коленях, слушая длинные рассказы, льющиеся в своеобразной певучей манере, я заворожённо вглядывалась в тусклый мерцающий свет маленькой красной лампады и исподволь становилась всё более и более сонной, пока наконец не засыпала в её объятьях. Мне очень нравились эти визиты, но Нана нечасто позволяла мне бывать там, говоря, что в комнате слишком жарко, чай слишком крепкий, а масляный запах лампады вреден для здоровья. Как бы то ни было, "Юлькинсон" в своём кружевном чепце и статном чёрном шёлковом платье, неизменно украшенном тяжёлой золотой брошью, медальоном и цепочкой в стиле средне-викторианской эпохи, сидящая в глубоком кресле под серебряной иконой Богородицы в мягком, таинственном и подрагивающем отсвете лампады, является одним из самых красочных видений из моего детства.
Другой выдающейся фигурой был преподаватель Мики, Николай Алексеевич Максимо́вич, величаемый всеми Профессором, – поразительный человек с блестящим умом и чрезвычайно язвительным нравом. Пока я была маленькой, то редко общалась с ним, но когда стала старше и приступила к серьёзной учёбе, он превратился в моего главного наставника, оказавшего сильнейшее влияние на всю мою юность вплоть до замужества. Несомненно, именно он был тем человеком, который научил меня правильно мыслить и анализировать.
Потом идут господин Троицкий, балетмейстер, и моё воспоминание о деятельном участии в танцевальных классах моей сестры. Как же ясно я вижу ту сцену – балетмейстер, высокий и худой, с длинными седыми бакенбардами, хлопает в ладоши, отсчитывая своё "раз два три", и дети исполняют танцевальные па, выстроившись в одну линию, а я одиноко следую позади. Вдруг он снова хлопает в ладоши. Дети останавливаются. Он что-то говорит им, затем аккомпаниатору, а после поворачивается ко мне и, торжественно поклонившись и взяв меня за руку, выводит на середину залы. Я чётко вижу себя в высоком зеркале, в котором раньше отражалась, стоя бок о бок с медвежонком, а нынче – крошечной белой фигуркой с привычными красными кораллами, красным поясом и красными туфлями рядом с этим высоким-превысоким мужчиной. "Раз два три", – выкрикивает он, и мы вступаем, начиная вытанцовывать под звуки лихой мазурки. Сверкают красные туфли, развевается красный пояс, локоны прыгают вверх-вниз, пока мы порхаем по комнате. Один круг, второй, третий – внезапно он закручивает меня в эффектной концовке и, подняв высоко в воздух, целует в макушку, восклицая: "Когда-нибудь ты станешь великой маленькой танцовщицей", – и я готова лопнуть от гордости!
Из тени прошлого восстают и другие фигуры: Старины Грау, немецкого дворецкого с прыгающей походкой учителя танцев, которого позже сменил Панкратий, и Павла, одного из слуг, особенно восхищавшего меня своим умением обращаться с нашим древним попугаем "Попкой", целуя его в опасный клюв, почёсывая перья и обучая новым словам в дополнение к узнанным мудрой птицей в те давние времена, когда она принадлежала ещё моим дедушке с бабушкой.
Ирина Скарятина – о маленькой Эре
Попка действительно являлся поразительным представителем семейства пернатых, в своём роде настоящим феноменом! Будучи стар как мир (никто не имел представления о его возрасте, но он жил в семье так долго, что передавался по наследству), попугай часто объявлял о прибытии экипажей и гостей или о подаваемых к столу блюдах голосами давно умерших слуг, или хихикал так, как, очевидно, хихикал кто-то в прошлом поколении, или бормотал себе под нос таинственные слова и фразы. Иногда он вёл бесконечные тихие и доверительные беседы, соответствующим образом меняя свой голос под каждого из говоривших, так что легко было понять, изображает ли он двух, трёх или четырёх человек. Однако, его любимейший разговор происходил между довольно хриплым мужчиной и писклявой женщиной – говорила преимущественно она, в то время как он изредка бурчал что-то сердитое в ответ.
Помимо того, что он вещал голосами людей, давно лежавших в земле, он успешно подражал и живущим, например, часто зовя детей голосом Маззи, да столь похоже, что они, откликаясь: "Да, Мамочка", – прибегали со всех ног, только чтобы обнаружить, что это очередной трюк Попки.
Ещё он обожал петь и однажды ужасно опозорился тем, что распевал и выкрикивал: "Айнц, цвай, драй. Хурра!"6 (выражение, перенятое от покойного немецкого дворецкого), – во время всенощной службы, со всей торжественностью проводившейся в большой столовой. Иногда в Троицком, если семья по какой-то причине не могла пойти в церковь, то церковь приходила сама. Под этим подразумевается, что время от времени, накануне какого-нибудь важного религиозного праздника, всенощную устраивали дома, и священник с дьяконом и хором в полном составе прибывали туда. В один из таких дней про Попку забыли, и его клетка осталась стоять в углу столовой, а сам он, сидя на её верхушке, молча и одобрительно наблюдал за необычным представлением. Внезапно в разгар службы, когда все стояли на коленях и благочестиво молились, он радостно крикнул: "Айнц, цвай, драй. Хурра!", – и разразился бодрой песней. Только один человек в доме, знавший, как с этим справиться, а именно Павел, в тот вечер отсутствовал, и все были в полном замешательстве. Отчаянный шёпот: "Ш-ш-ш, Попка, тише, ложись спать, Попка хороший, Попочка дорогой", – совершенно не помогал, и тот, сидя на своей клетке, продолжал блаженно и истошно заливаться, заглушая голоса священника, дьякона и хора. Так же бесполезно было махать руками, пытаясь заставить его замолчать, потому что вместо радостного пения он сердился, хлопал крыльями и страшно визжал. Никто, кроме Павла, не осмелился бы тронуть или схватить его, опасаясь быть сильно покусанным таким грозным клювом. В конце концов, понимая в полной мере безысходность ситуации, духовенство и прихожане со всем достоинством, на которое они были способны, перешли в соседнюю библиотеку, где богослужение и продолжилось, в то время как Попка, оставшись один в тёмной столовой, быстро заснул.
Всплывают в памяти и тридцатикилометровые зимние поездки от поместья до железнодорожной станции, когда Нану, Эру, попугая Попку и таксу Джери вместе усаживали в объёмный крытый экипаж под названием возок, бывший ничем иным, как ландо на полозьях вместо колёс. По какой-то причине Эру, Попку и Джери всегда ужасно укачивало в этом возке. Видимо, это было связано с тем, что под обычной тёмно-синей обивкой скрывалась старая вата, пахшая очень затхло; или, может быть, с тем, что при плотно закрытых окнах общий тяжёлый дух кожаного багажа, меховых пальто, накидки из медвежьей шкуры, ребёнка, попугая и собаки был невыносим; а, возможно, и с тем, что возок безбожно раскачивался, скользя по высоким снежным сугробам словно лодка в неспокойном море. Во всяком случае, каждая такая поездка всегда приводила к тому, что маленькой Эре становилось отчаянно дурно, и в конце концов Нана начала давать ей несколько капель коньяка на кусочке сахара, неизменно вызывая тем сильную сонливость, позволяющую проспать бо́льшую часть пути от дома до станции. То же самое лекарство принимали и Попка с Джери. Поэтому и по сей день при запахе коньяка у взрослой Эры мгновенно возникает ощущение покачивания возка, а в голове слышатся окрики кучера – звуки, всегда пугавшие мыслью о чём-то ужасном, происходящем снаружи, – и гиканье всадников эскорта, подгоняющих лошадей, и ворчание Наны, и рычание Джери, изредка переходящее в лай, и пронзительные вопли Попки.
"О, пожалуйста, поскорее унесите это!" – кричит она, бледнея от головокружения, когда ей предлагают коньяк, а люди вокруг удивляются, что же с ней не так, позже приходя к выводу, что она – очень странная особа.
Ирина Скарятина – от первого лица
В зимнюю пору, когда вся семья была в отъезде, и только Нана, Дока, Шелли и я жили в Троицком, занимая одно крыло дома (бо́льшая его часть была закрыта), Попка переезжал наверх, чтобы переждать холода в моей детской, и его клетка стояла между диваном и старомодным фортепиано. Регулярно, каждую зиму в течение шести лет, он влюблялся в мою куклу Эсмеральду, и каждый день в одно и то же время слезал со своего насеста, спускался по ножке стола, на котором стояла его клетка, и с мудрым видом ковылял через комнату, цепляясь своими длинными когтями за ковер, к моему кукольному домику в противоположном углу. Здесь он садился на спинку маленького позолоченного стула рядом с кроваткой, на которой всегда полулежала Эсмеральда, если я с ней не играла. До тех пор, пока не наступало время его отхода ко сну, он сидел там, тихо бормоча ей что-то, или напевая, или повторяя снова и снова: "Попка, милый Попка". А когда становилось темно, он разок-другой зевал, потягиваясь и хлопая крыльями, и вразвалку держал обратный путь через комнату к своей клетке. По странному совпадению, Павел и Попка умерли в один и тот же день.
Отчётливо вспоминается Карпыч, камердинер моего Отца, метко прозванный "Карпом" не только из-за своего имени, но и вследствие похожести на рыбу благодаря маленьким влажным глазкам и рту от уха до уха. Невысокий, коренастый и плоскостопый, он был забавной личностью, тем не менее обладавшей прекрасным чувством юмора, помогавшим преодолеть все трудности, связанные с прислуживанием своему гневливому господину. Происходя из долгого рода крепостных, всегда принадлежавшего семье моего Отца, он был глубоко предан всем нам, а потому ему часто поручались наиболее важные миссии, включая дежурство у детских постелей во время наших болезней, когда нам требовался дополнительный присмотр. Никому другому не предоставлялось такой привилегии, и, как я позже узнала от его дочери, Карпыч очень ценил это. Как часто, помню, неожиданно проснувшись, я видела его терпеливую фигуру, прямо сидящую на стуле у изножья моей кровати, с лицом, так похожим на рыбу или жабу, что я не могла удержаться от смеха. "Ш-ш-ш, засыпай", – повторял он снова и снова, и больше из него нельзя было вытянуть ни слова, как ни старайся. И я прекрасно помню тот день, когда Ольгу наказали и отправили к себе – спать средь бела дня, а Карпычу приказали сторожить в её комнате, дабы она не ослушалась и не встала. Как же она была взбешена, и как спокоен был старый "Карп", пока сидел в дальнем углу, не уставая уважительно повторять: "Нет, Вам не велено вставать!" Именно он, по возвращении семьи на лето в Троицкое после первого зимнего выхода в свет моей старшей сестры, печально заметил: "Как жаль, что нам пришлось везти домой наш товар. Но, с Божьей помощью, мы сбагрим её замуж в будущем году!"
Ещё был Родион, старший кучер, с большой веерообразной рыжей бородой, и юный Николай, детский кучер, и, о Боже, так много других! Когда они проходят медленной вереницей перед моим мысленным взором, как бы мне хотелось вернуть каждую из этих милых душ к жизни, пусть на несколько мгновений, лишь бы поблагодарить за то, что они были частью моего детства и привнесли столь много хорошего в мои счастливые воспоминания.
Фотография родителей Эры в молодости, сделанная в день их помолвки
Портрет Генерала
Портрет Маззи
Семейная фотография в домашнем интерьере, сделанная незадолго до рождения Эры. Слева направо: Мэри, Ольга, Маззи и Мики
Семейная фотография в саду в Троицком. Вверху слева направо: Ольга, Эра и Мэри. Внизу – Мики
Эра в возрасте четырёх лет
Эра за фортепиано с Шелли (слева) и Наной (справа)
6
По-немецки "Один, два, три. Ура!"