Читать книгу Разин Степан - Алексей Чапыгин - Страница 11

Часть первая
Войсковая старшина и гулебщики
2

Оглавление

В хате атамана на дубовых полках ряд свечей в серебряных подсвечниках. На столе тоже горят свечи, стол поставлен на сотню человек, покрыт белыми с синей выбойкой цветов скатертями. На столе кувшины с водкой, яндовы с фряжским26 вином, пивом и медом. Блюда жареных гусей, куски кабана и рыба: чебаки27, шамайки жареные. На больших серебряных подносах пряники, коврижки, куски мака, густо обсыпанного сахаром. Пониже полок белые стены в коврах. На персидских и турских коврах ятаганы с ручками из «рыбьей зубы», сабли, пистоли кремневые, серебряные и тяжелые, ржавые, те, с которыми когда-то атаман Корней являлся к берегам Анатолии да ходил бурными ночами «в охотники» мимо Азова по «гирлам» в море за ясырем и зипуном. По углам пудовые пищали с золочеными курками-колесами; из колес пищалей висят обожженные фитили. Тут же в углу на длинной изукрашенной рукоятке – атаманский чекан с обушком и булава.

Гости обступили стол, но не садились. Хозяин, сверкнув серьгой в ухе, сказал:

– Прошу, не бояре мы, а вольные атаманы – на земле брюхом валялись, у огней боевых сидели, – кто куда сел, тут ему и место!

Сам ушел в другую половину, завешенную ковром; вскоре вернулся в атласном красном кафтане, на кафтане с серебряными шариками-пуговицами петли, кисти и петлицы из тянутого серебра. Поседевшие усы висели по-прежнему вниз, но были расчесаны и пушисты. К столу атаман вышел без шапки, голова по-запорожски обрита, на голове черная с проседью коса. Он сел на скамью в конце стола, поднял волосатую руку с жуковиной – золотым перстнем на большом пальце, на перстне – именная печать, – крикнул молодо и задорно:

– Пьем, атаманы, за белого царя!

– Пьем, пьем, батько!

Зазвенели чаши, иные, роняя скамьи, потянулись чокаться. Держа по своему обычаю в левой руке чашу с медом. Корней Яковлев протягивал ее каждому, кто подходил позвенеть с ним. Многие целовали атамана в щеку, украшенную шрамами.

Выпивая, гости раздирали руками мясо. Сам хозяин, засучив длинные рукава московского кафтана, брал руками куски кабаньего мяса, глотал и наливал ближним гостям, что попало под руку. Около стола бегали два казачка-мальчика, наполняли чаши гостей, часто от непосильной работы разливая вино.

– Лей, казаченьки! Богат Корней-атаман.

– Богат батько!

– Не один разбойной глаз играет на его черкасском жилье!

– Дальные, наливай сами! – кричал хозяин.

– Не скупимся, батько!

Слышалось чавканье ртов, несся запах мяса, иногда пота, едкий дым табака – многие курили. Дым и пар от многих голов подымались к высокому курному потолку.

– И еще пьем здоровье белого царя!

– Пьем, батько!

Когда хозяин кричал и пил за белого царя, не подымал чаши старый казак Тимофей Разя и сын его Степан – тоже. После слов хозяина «и еще пьем» старик закричал. Его слабый крик, заглушенный звоном чаш, чавканьем и стуком о сапоги трубок, был едва слышен, но, кто услыхал, тот притих и сказал о том соседу.

Старик заговорил:

– Ой, казаче! Слушьте меня, атаманы!

– Сказывай, дид!

– Слышим!..

– A-а, ну!

– О горе нашем казацком сказывать буду!.. Було, детки, то в Азове… На Покров, полуживые от осады, мы слушали грамоту белому царю, – пади он под копыто коню! – хрест ему целовали да друг с другом прощались и смерть познать приготовились. В утро мокрое через силу по рвам ползли, глездили по насыпям, а дошли – в турском лагере пусто. В уторопь бежали, настигли турчина у моря, у кораблей, в припор рушницы побили много, взяли салтанское большое знамя и колько, не упомню, малых знамен…

– Бредит казак! То давно минуло.

– Ты не делай мне помешки, Корней-отец!

– Ото, казак древний, говори!

– Вот, детки, тогда и позвалось «Великое войско донское». Знатная станица пошла в Москву от Дона – двадцать четыре казака с есаулом, но скоро бояре забыли нашу кровь, наши падчие головы и тягости нашего сидения в Азове… Указали сдать город турчину. Нам было сказано: «Воротись по своим куреням кому куда пригодно!» Ото, браты-казаки, – царь белой! Не пьет за него Тимофей Разя-а!

– Не пьет за царя старый казак, и мы не будем пить!

Старики говорили, слабым голосом кричал Разя:

– Что добыли саблей, не отдадим даром!

– И мы не отдадим, казак!

– Батько-о! Где гость от Москвы?

– Путь велик, посол древний опочивает.

Дверь в другую половину светлицы атаманского дома завешена широким ковром-вышивкой, подаренным Москвой; на ковре вышит «Страшный суд». По черному полю зеленые черти трудятся над котлом с грешниками. Котел желтый, пламя шито красным шелком, лица грешников – синим. Справа – светло-голубые праведники, слева, в стороне, кучка скрюченных грешников, шитых серым. Картина зашевелилась, откинулась. Степенно и медленно, не склоняя головы, из другой половины к пирующим вышел седой боярин с желтым лицом, тощий и сухой, в парчовом, золотном и узорчатом кафтане, отороченном по подолу соболем. Ступая мягко сафьянными сапогами, подошел к столу, сказал тихо:

– Атаманам и всему великому войску всей реки великий государь всея Русии Алексей Михайлович шлет свое благоволение государское…

В старике боярине все было мертво, только волчьи глаза глядели из складок морщинистого лица зорко – не по годам.

Хозяин подвинулся на скамье, крытой ковром. Гость истово перекрестился в угол и степенно сел.

Кто-то крикнул:

– Слушь-ко, боярин! Сказывают, царь у боярина Морозова в кулак зажат?

– Вино в тебе, козак, блудит! То ложь, – ответил боярин и оглянулся на дверь, завешенную картиной-ковром: оттуда вышел мальчик-татарчонок в пестром халате; на золотом подносе, украшенном резьбой и финифтью, вынес серебряный острогорлый кавказский кувшин. Татарчонок бойко поставил все это перед боярином и исчез. Не подымая глаз, боярин сказал:

– Кто стоит за правду, того ренским употчеваю…

– А ну, боярин, всех потчуй!

– Того, кто мне люб, отаманы-молодцы!

Гости шумели, кричали бандуриста. Кто-то колотил тяжелым кулаком в стол и пел плясовую:

Ой, кумушка, ой, голубушка.

Свари мине чебака,

Та щоб юшка была-а…


Иные, облокотясь тяжелыми локтями на стол, курили. Хозяин кричал дежурных по дому казаков, приказывал:

– Браги, водки и меду, хлопцы!

– Ото батько! Живой не приберешь ноги…

Московский гость обратился тихо и ласково к Тимофею Разе:

– То, старичок-козаче, правду ты молвил про Москву: много обиды от Москвы на душе старых Козаков… Много крови пролили они с турчином в оно время, и все без проку, – пошто было Азов отдавать, когда козаки город взяли, отстояли славу свою на веки веков?

– То правда, боярин!

– А я о чем же говорю? И мир тот, по которому Азов отошел к турчину, все едино был рушен, вновь басурману занадобилось чинить помешку, ныне-таки есть указанье – повременить…

– Да вот и чиним, а в море ходу нет!..

– Азов – город, надобный белому царю. За обиды, за старые раны и тяготы, ныне забытые, выпьем-ка винца, – я от души чествую и зову тебя на мир с царем!

– С царем по гроб не мирюсь! Пью же с тобой, боярин, за разумную речь.

– Пей во здравие, в сладость душе…

Боярин налил из кувшина чару душистого вина. Старый казак разом проглотил ее и крикнул:

– За здравие твое, боярин-гость! Э-эх, вино по жилам идет, и сладость в меру… Налей еще!

– И еще доброму козаку можно.

Желтая, как старый пергамент, рука потянулась к кувшину, но в боярина уперлись острые глаза. В воздухе сверкнуло серебро; облив вином ближних казаков, кувшин ударился в стену, покатился по полу. Вывернулся татарчонок, схватил кувшин и исчез. Гости шутили:

– Лей вино-о!

– В крови да вине казак век живет!

Степан схватил старика за плечо:

– Отец, пасись Москвы, от нее не пей.

– Стенько, нешто ты с глузда свихнулся? Ой, вино-то какое доброе!..

Боярин неторопливо перевел на молодого Разина волчьи глаза, беззвучно засмеялся, показывая редкие желтые зубы:

– Ты, молотчий, по Москве шарпал, зато опозднился – мы с отцом твоим ныне за мир выпили…

– Ты пил, отец?..

– И еще бы выпил! Я, Стснько, ныне спать… спать… И доброе ж вино… ну, спать!

Сын помог отцу выбраться нз-за стола. Лежа на крепком плече сына, старый Разя, едва двигая одеревеневшими ногами, ушел из атаманского дома. На крыльце старика подхватил младший сын, а Степан вернулся к гостям. Гости шумно разговаривали. Степан Разин прошел в другую половину атаманского дома. Когда его плотная фигура пролезла за ковер, боярин вскинул опущенные глаза и тихо спросил атамана:

– Познал ли, Корнеюшко, козака того, что Москву вздыбил?

От вина лицо атамана бледно, только концы ушей налились кровью. Особенно резко в красном ухе белела серебряная серьга. Помолчав и обведя глазами гостей, атаман ответил:

– Не ведаю такого… Поищем, боярин!

– Я сам ищу и мекаю – тут он, государев супостат… Приметы мои не облыжны: лицо малость коряво… рост, голос… У нас, родной, Москва из веков тем взяла, что ежели кто в очи пал, оказал вид свой, тот и на сердце лежит. Тут ему хоть в землю вройся – не уйти… такого Москва сыщет…

С ушей на лицо атамана пошла краска. Суровое лицо в шрамах стало упрямым и грозным. Зажимая волосатой рукой тяжелую чашу, он стукнул ею по столу, сказал:

– На Дону, боярин, мало сыскать – надо взять, а ненароком возьмешь, да и сам в воду с головой сядешь!

– Эй, Корнеюшко, что все ведаю… Но ежели тебе боярский чин по душе, а царская шуба по плечу, то Москве поможешь взять того, от кого великая поруха быть может боярству, да и Дону вольному немалая беда.

– Подумаю, боярин, и не укроюсь – шуба и честь боярская мне по душе!

– Вот и мекай, Корнеюшко, как нам лучше да ближе орудовать…

Атаман неожиданно встал за столом. Зычно, немного пьяно заговорил:

– Гой, атаманы, есаулы-молодцы!

– Батько, слушь! Слышим, батько-о!

– Голутьбу, атаманы, приказуем держать крепко! Приказую вам открыть очи на то, что с пришлыми по сиротской дороге стрельцами, холопями и мужиками наша голутьба ннжних и верхних городов сговор ведет… И ныне та година, когда царь мужиков и холопей присвоил накрепко к господину, – много их побежит к нам, промышляйте о хлебе, еще сказываю я!

– Не лей, Корчило, на хмельные головы приказов!

– Лей вино, батько-о!

Переменив голос на более мягкий, атаман махнул рукой и, бросив зазвеневшую чашу на пол, крикнул:

– Гей, гей, дивчата!

Видимо, знали обычай атамана, ждали его крика – в ссни хаты с крыльца побежали резвые ноги, горница наполнилась молодыми казаками и девками в пестрых нарядах. Появился музыкант с домрой и бандурист – седой, старый запорожец. Атаман вышел из-за стола вместе с боярином. Крепко выпивший, Корней Яковлев не шатался, только поступь его стала очень тяжелой. Пьяная казацкая старшина не тронулась с мест, даже не оглянулась. Круг ел и пил, как будто бы в горнице кроме них никого не было.

– Эге, плясавки!

Атаман сорвал с двери московский подарок, кинул с размаху в угол, открыл другую половину, – пришлые затопали туда. Бандурист, в запорожской выцветшей одежде, красных штанах и синей куртке, сел на пол, согнув по-турецки ноги, зачастил плясовую. Домрачей в рыжем московском кафтане стоя вторил бандуристу и припевал, топая ногой:

Ах ты, домра, ты, домрушка!

А жена моя Домнушка

Пироги, блины намазывала,

Стару мужу не показывала!

То лишь Васеньке ласковому,

Шатуну, женам угодливому,

Ясаулу-разбойничку —

Человеков убойничку.


– Ото московское игрыще! Свари мине чебака-а! А нехай ее чертяка зъист!

Музыкант продолжал:

Я бы взял тебя, Васенька,

Постегал бы тя плеточкой,

Потоптал бы подметочкой,

Вишь, боюсь упокойным стать.

Не случится с женой поспать!


Молодежь плясала. Позванивая колокольчиками на сапогах, плавала лебедем Олена в белой рубахе. Лицо ее не покраснело, как у прочих, но покрылось бледностью, оттого на бледном лице полузакрытые, искристые от наслаждения пляской выделялись темные глаза и черные, плотно сошедшиеся брови.

– Эх, Олена, дивчина! Краше твоей пляски нет… – кричал атаман. Его тяжелый сапог слышен был, когда он топал ногой.

Золотистые косы девки распустились, крутились в воздухе, сверкая красными бантами на концах.

– Стой, дивчина-бис!

Зазвенели колокольчики в последний раз, она топнула ногой и встала.

– На ж тебе!

Атаман бросил на шею девке тяжелое ожерелье из золотых монет.

За топотом ног не слышно песенников, чуть доносилось жужжание струн и звон подков на сапогах.

У белой стены, прислонясь спиной, стоял казак, худощавое лицо хмуро. Глаза следили за Оленой. Атаман шагнул, опустил на плечо казака тяжелую руку:

– Эге, хрестник! Нет плясунов – всех Оленка кончила…

Разин тряхнул кудрями, молчал и как будто еще плотнее налег широкой спиной на стену.

– Приутих, куркуленок!28 Рано от гнезда взлетел… Не то иные – учатся колоть, рубить, а ты на мах поганого пополам секешь, видал сам, видал, – и, дыша в лицо Разина хмелем, атаман тихо, почти шепотом прибавил: – Разбойник! Но я люблю тебя, Стенько…

– Изверился я, хрестной!

– Не-ет! – Атаман открыл рот и отшатнулся.

Разин свистнул, отделился от стены:

– Место дай, черти!

Плясуны сбились в кучу к окнам. Взвилась над волосами сабля, засверкали подковы на сапогах. На кровати атамана, крытой ковром из барсовых шкур, сидел московский гость, его волчьи глаза следили за плясуном неотступно, но видел боярин лишь черные кудри, блеск на пятках плясуна да круг веющей сабли. От разбойных посвистов у боярина холодело в спине, плясун ходил, веял саблей, его глаза при колеблющемся, тусклом пламени свечей, поставленных на дубовой полке, горели. Московский гость вздрогнул, втянул голову и закрыл глаза, потом открыл их, тяжело вздохнув: высоко над его головой, чуть звеня, стукнула, вонзилась в стену сабля. Казак стоял на прежнем месте у стены, дышал глубоко, глядел, как всегда, угрюмо-спокойно. Зазвенели шаркуны на сапогах, Олена подбежала к нему, прижалась всем телом, сказала:

– Стенько, я люблю!

– Брось батьку дар!

Девка сорвала с шеи монисто, бросила на пол.

– К отцу, Олена… благословимся. Эй, хрестный, пошли саблю, у тебя своя лучше!

Олена и казак ушли. Атаман молча пнул ногой брошенное девкой ожерелье и громко закричал пирующим:

– Гости, прими ноги! На чужой каравай очей не порывай, со стола не волоките ничего…

– Скуп стал, ба-а-тько-о!

Хата атамана медленно пустела и наполнялась прохладой. Ушли все, только московский гость сидел с ногами на постели, крестился, шептал что-то. Атаман молча сел на край кровати.

– Зришь ли, Корнеюшко, молодца? Таким быть не место, как он… таких скакунов земля-мать долго не носит…

– Знаю, боярин!

– А и знаешь, Корнеюшко, да не все. Чуешь ли беду? Я ее чую! Холопи на Дон бегут, и Дон их примает… Много их и веком бегало, а бунт не завсегда крепок. Бывает он тогда, когда такая рука да удалая голова здынется из матерней утробы. И ныне, знаю я, ежели не изведем корень старого Рази козака… Его понесут завтра…

– Эге! Вино твое не простое, боярин Пафнутий?

– Старика нынче отпоют.

Атаман встал, зашагал по горнице и, видимо больше думая о своей обиде, тряхнул головой:

– Оленка-бис!

– Станешь боярином, Корнеюшко, ино мы тебе родовитее, краше невесту сыщем…

Атаман подошел к дверям, где недавно пировал круг, крикнул:

– Гей, казаки!

Боярин вздрогнул.

В светлицу вошли два дежурных казака.

– Проводите боярина в дальнюю хату, где дьяки спят… Там ему налажено место!

Московский гость встал и, не кланяясь, подал атаману сухую холодную руку:

– Доброй ночи, отаман! И доброй ночью посмекай, как быть лучше и что мной тебе сказано о том… Ведаю я людей, – тяжко тебе с вольного Дона неволю снять… Спихни эту неволю на нас. Москва – она государская, людишек и места в ней много, Москва знает, что кому отсечь.

– Прощай, боярин!

Гость ушел, атаман ходил по светлице, пока не оплылы до углей свечи.

26

Фряжским – французским.

27

Лещи.

28

Куркуль – коршун (укр.).

Разин Степан

Подняться наверх