Читать книгу Разин Степан - Алексей Чапыгин - Страница 9
Часть первая
Соляной бунт
Оглавление1
Набат над Москвой ширится, подыхают над старым городом красные облака; жестяные главы на многих церквах стали золотыми.
– Стрельцы тоже по нас!
– Их тоже жмали – метятся!
Нашли палача. Палач не посмел перечить народу.
– Ходил твой кнут по нас – нынь пущай по боярам ходит!
Палач пошел в Кремль; за палачом толпа – кто потрезвее. Стрельцы – те пошли во хмелю.
– Подай сюда Плеще-е-ва-а!
– Самого судить будем!
В деревянном дворце царя, видимо, решили судьбу царского любимца.
На обширном крыльце с золочеными перилами стоял матерый ширококостный молодой царь в голубом кабате с нарамниками22, унизанными жемчугом. Близ царя – воевода Долгорукий – в черной бороде проседь, из-под густых бровей глядят ястребиные желтые глаза. Князь одет по-старинному в длиннополом широком плаще-коце, застегнутом золотой бляхой на правом плече. Сзади царя – кучка бояр.
Перед царем, кланяясь в землю часто и униженно, сверкая лысиной, ползал на коленях пузатый боярин с пухлым лицом и сивой бородой. Черная однорядка волочилась за ним, слезая с плеч.
– Государь! Государь! Служил ведь я тебе и родителю твоему – себя не жалел! Попомни услуги, – пошто даешь меня на поругание холопам? Гож я, гож еще! Тоже и буду служить псом верным, и службу где дашь – туда отъеду, и какую хошь службу положи…
Парь отвернулся, молчал.
Сказал Долгорукий резко и громко:
– Вор ты, судья! За службу кара.
– Бью и тебе челом, князь Юрий!.. Молви за меня государю слово, за душу мою постой, а я…
Круглые глаза князя глядели сурово на судью.
– Лазал перед государем с оговором – нынь «молви»!
– Ой, князь Юрий! Пошто мне тебя хулить, ой, то ложь, князь!
– Подай сюда Плещея-а!
Долгорукий молодо и звонко сказал:
– Палача сюда!
Плещеев, подавленный, уткнув лицо в полу однорядки, плакал.
На крыльцо поднялся палач. Облапив, понес Плещеева вниз по ступеням, но обернулся, спросил:
– Провожатый дьяк – кто?
– Казни судью! Вина его ведома.
Долгорукий отошел в глубь крыльца.
– Бояре, родные мои, кровные, молю, молю, молю! – кричал Плещеев и, встав на ноги, упирался.
Стрельцы, помогая палачу, пинали Плещеева.
Царь и бояре видели, как волокли Плещеева. Царь плакал. Кто-то из бояр сказал:
– Допустим смерда к расправным делам – не то увидим!
Бояре придвинулись к перилам, глядели, охали, а в это время на крыльцо по-кошачьи мягко вбежал человек в сером сукмане, пал перед царем на колени, заговорил, кланяясь:
– Не осуди, государь! Дай молыть слово…
Царь попятился, но сказал:
– Говори!
– Не стрельцы мутят народ, государь, а пришлый детина, коего рода – не ведаю; приметины его – ширококост, лицо в шадрннах малых, голос – как медяный колокол!
– Уловите заводчика!
Царь отошел к дверям в сени. Человек в сукмане хотел незаметно юркнуть с крыльца, но его уцепили за полу, из-под полы истца вывернулся и покатился вниз по ступеням тулумбас. Старый боярин в синей котыге с тростью в руке держал истца за полу, шел с ним вниз и говорил:
– Уловите заводчика, справьте государю угодное… В кабаках водку огнем палите – к водке бунтовщик липнет. Да примечайте которого…
– Наших, боярин, много посекли бунтовщики в погребах боярина Морозова…
– А за то и посекли, что дураки! Дураков и бить. Киньте сукманы, шапки смените, людишками посадскими да смердами оденьтесь…
Истец хотел идти, но боярин держал его. Старик вскинул волчьи глаза, прислушался к говору бояр и тихо заговорил:
– Ежели ты, холоп, еще раз полезешь на царские очи, то будешь бит батогами, язык тебе вырежут воровской! Твое есть сей день счастье, что палач поганил, по слову Юрия-князя, крыльцо! Иди – ищи.
Не смея нагнуться поднять тулумбас, истец быстро исчез.
– Государь выдал! – крикнул палач, ведя Плещеева.
Много рук подхватили палача и судью за воротами Кремля, а на площади заухало тысячей глоток:
– Наш теперя-я!
Толпа бросилась к палачу, на нем затрещала рубаха, свалилась шапка, тяжело придавили ногу. Палач толкнул от себя судью:
– Сгоришь с тобой!
Толпа подхватила судью; сверкнули топоры, застучали палки по голове Плещеева.
– В смирной одеже!
– Сатана-а!
– Бархаты, вишь, дома-а!
Платье Плещеева в минуту расхватали, по площади волокли голое тело. На трупе с безобразным подобием головы болтались куски розовой шелковой рубахи, втоптанные в мясо ногами народа.
– А наши дьяка ухлябали!
– Назарку Чистова сделали чистым!
– Тверская гори-и-т!
– Мост Неглинной гори-и-т!
– Большой кабак истцы зажгли!
– Туды, робяты-ы! Сколь добра сгибло-о!
2
В сумраке резной и ясный, как днем, стоял Василий Блаженный. Зеленели золотые главы Успенского собора. Кремлевская стена, вспоминая старину конца Бориса и польского погрома, вспыхивала, тускнела и вновь всплывала, ясная и мрачная.
Раздвинув набухшие, отливающие сизым облака, стояло прямое пламя над большим царевым кабаком.
Пестрая толпа с зелеными лицами лезла к огню. На людях тлели шапки, и казалось, не народ, а бояре выкатывают из пламени дымные бочки с водкой. Народ, в бархатных котыгах и ферязях, бил в донья бочек топорами.
– С огня, братаны!
– Пей, товарыщи!
– Сгорит Москва!
– Али пить станет негде?
– Гори она, боярская сугрева!
– Слушь, браты, сказывают, царь залез в смирную одежу-у?!
– Так ли еще посолим!
Пили, как в подвалах Морозова. Дерево на мостовой, политое водкой, загорелось. Горела и сама земля. На дымной земле валялись пьяные. Свое и боярское платье горело на людях. Люди ворочались, вскакивали, бежали и падали, дымясь, иные корчились и бормотали. По ногам и головам лежащих прошел кабацкий завсегдатай поп-расстрига, плясавший по кабакам в рваном подряснике. С кем-то другим, таким же пьяным, они тащили обезображенный труп Плещеева. Расстрига, мотаясь, встал на головни, на нем затлелась рваная запояска, задымились подолы рясы.
– Спущай! – крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.
– Штоб ему еще раз сдохнуть! – И запел басом:
Человек лихой…
Дьявол, душу упокой,
А-а-ллилуйя!
– Горишь, отец!
– Был отец, нынь голец!
В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой – там была сабля. Он думал: «Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…» – И, повернувшись, прибавил вслух:
– Ну да еще впереди все!
Широко шагая, шел дымными улицами – ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал, как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.
Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.
«Эти не хмельные. Истцы!»
Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валеная шапка, серел фартук торговца:
– Эй, слушь-ко, боярской сын!
Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.
– Не светло, а зрак твой видной, – не ворочай глазом, я человек простой!
– Чего тебе?
– Ты зряще купил экой каптур – ен морозовской и кафтан турской бога…
– Дьявол!..
Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.
– А вы? – крикнул он грозно.
Двое бежали прочь.
Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.
Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:
– Бревна не на месте, а тут черту крест!
Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.
3
За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.
Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному полю, разливает в большие чаши хмельной мед.
– А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!
Атаман поднял голову. Взгляд потускнел, на худощавом лице – усталость.
– Жонка, не зови меня голубем – сарынь я.
– Ой, то слово чужое! А что такое сарынь, милой?
– Сарынь – слово басурманское – сокол, а по-нашему, по-казацки, – коршун!
– Уж лучше я буду звать тебя соколом. Не кручинься, пей, вот так.
– Ух, много пил, – а и крепкий твой мед! Не кручинюсь… Плечи и руки томятся по делу. Много его на Москве, да во Пскове наши играть зачинают… Меня же тянет на Дон.
– Жонка, видно, ждет там? И зачем ты, сокол, такой сладкой уродился?
– Думаешь… приласкаю, а рука за пистоль тянется – убить… Боярыню нынь приласкал.
Глаза женщины загорелись злым:
– Змею ласкать? Змея, сокол, завсегда с жигалом!
Атаман, выпивая, обмолвился раздумчиво:
– Есть у меня чутье, как у зверя, и знаю я… убить или простить… Тут надо было так – простить…
– Пей!.. Я нацедила… Вишь ты какой!.. Погоди-ка, чокнемся.
Она потянулась к нему и, чокаясь, сверкнула накалками вышитых жемчугом рукавов, обхватила его за шею, целуясь.
– Не висни, жонка!
– Аль уж не любишь?
– Не лежит душа к любови… Другое вижу… вижу далеко…
– А я ничего не вижу, люблю тебя, как молонью. Страшной сегодня Москву видела, ой, страшная была Москва! И что ты с собой за заветное носишь, что народ за тобой так липнет? Готов был народ все изломить, и Бога и царя кинул. А я бы уж, если б воля была, приковала сокола к моей кроватке золотой цепью, перлами из жемчугов опутала бы кудри и не выпустила, не отдала никакой чужой красе, выпила бы твою кровь и тут померла с тобой какой хошь лихой смертью.
– Кинь! То пустое…
– Не пустое, сокол! Голова мутится, сердце горит… Так бы и пошла да предала себя: «Нате, волки, ешьте! Помереть хочу. Нет мне жисти – люблю!»
– Забудь все, – пей!
– Гуляют да пьют, а бояре тут! – хрипел голос из распахнутой двери. На убогих ногах горбун, звеня железом, вполз в горенку.
Рука упала на саблю, атаман вскочил на ноги:
– Эй, старик! Где вороги?
– То, гостюшко, кощуню я! Пустое говорю – нет ни бояр, ни истцов, а вот на торгу висит грамота, и на ней списаны твои приметы, и грамоту чтут люди всякие..
– Ой, дедко, скоро как и грамота?!
– Сам чел, и люди чли, и пьян, и тверез, всяк у той грамоты стоял. А платится за твою голову, гостюшко, цена немалая: три ста рублев московскими, да тулуп рысей, да шапка тому, кто тебя уловит…
– Мекал я, – тут меня дошли?
– Пей, мой боженька!
– Не бог я и богом быть не хочу… Ходил по монастырям, на народ глядел… веру пытал… Верю ли я, не знаю того… Ведаю одно – народ молит Бога с молитвами, слезами да свечами, а кругом – виселицы, дыба и кнут… Богач жиреет, а народ из последних сил тянет свой оброк… от воеводы по лесам бежит… Палачам за поноровку, чтоб помене били, последние гроши даст, а у кого нет, чем купить палача, ино бьют до костей… Пытал я Бога искать, да, должно, не востер в книгочеях. Вот брат мой старшой, Иван Разин, чел книги хорошо и все клянет… Не Бога искать время, искать надо, как изломить к народу злобу боярскую.
– Нынь, милой, не одних истцов – пасись всякого: имать будут тебя все… Срежь-ко свои кудри, оставь их бедной Ирихе… Откажи ей кудерышкн – ведь унесешь любовь, а я кудри буду под подушкой хоронить, слезами поливать и стану хоть во снах зреть ту путину дальную, где летает мой сокол желанной… Слушь! Вот что я удумала…
– Говори, жонка, – дрема долит!
– Обряжу я тебя в купецкую однорядку, брови подведу рыжим, усы и бороду подвешу… сама купчихой оденусь, и пойдем мы с тобой через Москву до первых ямов да наймем лошадей. Я-то оборочусь сюда, а ты полетай в родиму сторону.
– Спать, жонка! А там на постели додумаю, быть ли мне в купчину ряженным или на саблю надею скласть, – спать!..
– Ой, на перинушке дума не та! И не дам я тебе думать иных дум, сокол… Постельные думы – особые.
– Пей, дедо, с нами!
Горбатый старик, примостившись в углу под образами на лавке, приклеив около книги, старой, большой и желтой, две восковых свечи, читал.
– Пей, старой!
– Сегодня, гостюшко, я не пью… Сегодня вкушаю иной мед – мудрых речения…
– Бога ищешь? Кинь его к лиходельной матери! Ха-ха-ха!
– Ну его! Снеси меня, Степа… снеси на постель, и спать…
Свечи погашены. Сумрачно в горнице. Сидит в углу старик, дрожат губы, спрятанные в жидкой бороде, водит черным пальцем по рукописным строкам книги. На божнице у спасова лика черного, в белом серебряном венце, горят три восковые свечи. Спит атаман молодой, широко раскинув богатырские руки, иногда свистит и бредит. К его лицу склонилась женщина; кика ее, мутно светя жемчугами и дорогими каменьями, лежит на полу у кровати.
Женщина упорно глядит, иногда проводит рукой по глазам. Вот придвинулась, присосалась к щеке спящего, он тревожно пошевелил головой, не открывая глаз; она быстро сунулась растрепанными волосами в подушки. Дрожит рубаха на ее спине, колыхаются тихие всхлипыванья.
Переворачивая тяжелый лист книги, горбун чуть слышно сказал:
– Ириньица, не полоши себя, перестань зреть лик: очи упустят зримое – сердце упомнит…
Она шепотом заговорила:
– И так-то я, дедко, тоскую, что мед хмелен, а хмель не берет меня…
Горбун, перевернув, разгладил лист книги.
22
Кабат с нарамниками – царская верхняя одежда с наплечниками.