Читать книгу Торный путь. Приходской роман - Алексей Крупенков - Страница 5
1. Бельфегор1
Оглавление– Лёшка-а-а, да ведь не любят люди страдать. Но надо. Надо. Ты пойми, что не будет жизнь вкуса иметь без страдания-то, да! А ты, дурак, хочешь от всего этого избавиться. Ты вон довел себя до чего. Теперь маешься. Ты пойми же наконец, что терпение в тебе Господь испытует. Претерпеть тебе боль надо, пострадать, и отпустит тебя эта боль. Придёт свежий глоток воздуха. Крест тебе даден для чего, да? А если бросишь ты его, дурья башка, что будет?
– Не могу, не могу боле, дядя Степан! Ну, как же жить-то, когда вон такое творится? Попий наш и девок совращал малолетних, и деньги у него на уме одни! Да и учит он все время! – Алёша переходил на всхлипы, слёзы лились сами собой. – Ты пойми, ну, нельзя же так, как он. Учить тому, чего сам не умеешь и не исполняешь!
– Так его это грехи, да. Что ж ты к нему-то в душу лезешь да в карман заглядываешь?
– Да потому что он меня обманывает, понимаешь. Если б меня не обманывал, так и не обидно ж было. А у меня считай ворует и себе в карман.
– То, что он на деньги тебя обманывает, да… Так плохо это. Но он же сам и будет-то отвечать за всё. Ещё раз скажу, что Господь тебя испытует, а ты не можешь понять этого и принять.
– Так дети у меня, как же мне… Он же детей моих обманывает.
– А ты-то, ты? Кого ж ты обманываешь, когда деньги эти пропиваешь?
Последняя фраза Степана полоснула пощечиной. Алёша вздохнул и с грустью произнес:
– Прав ты, как всегда, Степан. Но и не прав. Гложет меня это.
– Гложет от гордыни. Ты в первую очередь на себя смотри.
– Подожди, Степан. Вот, послушай. Раньше как было? Община выбирала себе пастыря. Он служил людям, община его и содержала. Творил он беззаконие – ему пинка под зад и гуляй отсель. А сейчас как получается? Я и слова не могу сказать. Указать на грех его.
– Да видят его грех все. Кому указывать, да? Зачем? Ты себя посмешищем выставишь. В том всё и дело, что прощать людей надобно, любить, а не на грехи им мелким пальчиком своим тыкать! Потому что пальчик-то твой тоже в грязи.
– Да, Степан, вот ты заладил меня тут поучать святости. Давай с другого конца зайдём.
– Да, ты с какого конца не заходи, всё одно.
– Помрёшь ты, перед Христом предстанешь. Спросит он тебя, а ты сохранил Церковь мою в чистоте, которую созидал я кровью и плотью для вас? Пресекал ли беззакония? Что я ему скажу? Что «осуждение священства – это грех»? Что не благословили мне, Господи, рта открывать на попов Твоих. Что нет Тебя там давно, не Тебе они служат, а животу своему. Так ли? Отвечай, Степан!
– Ой, ты! Так и до святотатства договориться можно!
– Можно, но ты представь, что такое случилось и Господь тебя спрашивает. Что ты ему скажешь?
– Ну-у-у… – Степан задумался и робко продолжил. – Если он меня вопрошает об этом, то и не Господь это вовсе. Знает он всё, спрашивать-то зачем? Смогу ли оправдаться-то перед ним?
– Да опусти ты все эти разглагольствования, просто ответь мне. Надо ли Церковь свою в чистоте содержать?
– Так я её и содержу в чистоте, больше, чем все кругом в охапку взятые!
– П-ф-ф-ф-ха-ха-ха, – засмеялся Алёша.
Степан тоже засмеялся. Затушил папиросу в банке, выпил рюмку водки, стёр каплю с усов, плюнул в сторону и аппетитно хрустнул соленым огурцом.
– Я тебе, Алёша, вот, что скажу. Понимаю я твою боль сердечную. Но что ж ты сделаешь с этим? Ну, начнёшь говорить, рушить, ломать. К чему это приведет? А к тому, что народ смутишь. Это ладно наши прохвосты, да приходския кровососы. А новоначальные2? Ты о них подумай. Сломаешь им психику о наши суровости, – дворник усмехнулся. – Ты полюбить попробуй. Созидать. Господь рай создал. И вот представь, что все мы попали туда. Ведь Господь не только для тебя его созидал или для меня одного. А для всех. И для отца Кузьмы тоже. Он наестся этих денег когда-нибудь, хватит с него, покается, забудется всё, да. А вот про тебя не забудется. А людей, которых ты этим оттолкнешь, не вернуть будя. Раз ты так любишь лихо закрутить, ты вот и представь, что Христос тебя спросит. А как быть с этими, которых оттолкнул от Церкви. Это ладно ты их от земной отталкиваешь, а от небесной? Связано ж все. Тебе ли не знать?
– Мы с тобой говорим-то о разном. Я тебе говорю «круглое», а ты мне плетешь «зелёное».
– А ты допусти, что это и зелёное, и круглое, одно другому-то не мешает. Вот и выходит, что кто-то ставит впереди одно, а второй выпячивает другое. Но что важнее? Форма или окрас?
– Форма! Окрас! Всё важно!
– Когда любишь, Алёша, ничего не важно.
– Посмотрите на него, какой святоша нашелся. – Алёша произнёс фразу, обращаясь к стенам, наигранно раскинув руки.
– Да не святоша я. Сам знаешь. Я есть тот, кто я есть.
– Знаю-знаю! – вздохнул чтец. – Но Кузьме не прощу. Супружница моя к нему на исповедь девчонкой ходила, а он… За коленки цапал её. Несмышлёная была. Сейчас всё поняла только, что ему от неё надо было.
– Среди людей живёшь, Алёша.
– Среди людей? А что эти люди? Смотришь на всю жизнь мимо проходящую и думаешь. И думаешь. И думаешь. Вот люди. Ты с ними общался, выпивал, разговаривал. Они принимали в твоей жизни какое-то участие. Ты им грехи их прощал. И потом вдруг все исчезли. В один момент ты стал им не нужен. Они не пишут, не звонят и не общаются. Странно всё это. И, казалось, живёте в одном городе, посёлке. И очень много средств, чтобы общаться. Но ты был в их жизни ещё одной страницей. И они перевернули её. Ты был одним маленьким верстовым столбом на их пути, и они проехали мимо тебя. А вспоминаешь слова, которые они говорили тебе, и думаешь, ведь должно было это остаться навсегда. Но ничего не осталось. Исчезло, как дым. И позвонишь вроде, и посмеетесь вместе, но это уже не тот смех и не та жизнь. Живёшь уже прошлым, смотришь на все… Помирать будешь, придут ли?!
– Придут-придут, – тихо проговорил дворник – Только тогда и придут, когда помрёшь.
– Я же про это и говорю! Придут только тогда, когда уже ничего нельзя будет вернуть. И ахать начнут, и плакать. А жизнь… она же вот здесь! Что есть сложного в том, чтобы просто из ниоткуда появиться и позвонить человеку?! Просто откликнуться на чужое молчание?! Ведь если я молчу, то это же не значит, что не хочу говорить?! Просто говорю по-другому. Язык-то ведь придуман для того, чтобы облегчить жизнь человеку. Человек разучился слушать сердцем. Вот для этого и язык. Проще так, сказал словами, и всё сразу ясно. А ты научись слушать сердцем и говорить сердцем.
– А сам-то ты слушаешь людей сердцем? – дворник разлил остатки водки по рюмкам, посмотрел на дно бутылки и кинул ее в угол, в мусорный бак. Степан казался трезвым, сколько бы ни выпил. И вопросы задавал такие, будто копьём бил в самое сердце.
– Сам? – чтец задумался и расстегнул ворот подрясника.
– Что ж ты вдруг замолчал, Алёша Попович? – рассмеялся дворник. – Или сам такой же? Где ж ты был, когда Олег просил тебя о помощи? Сердцем стонал к тебе, а ты поступил-то по-скотски. Тебе бы иначе сказать, да. Да поступить по-человечески. Чтоб не уволили его. А ты, знай, гнёшь свою линию, да. Мол, не участвует он в жизни прихода, нет. Да полы не моет, да не исполняет, мол, делов нужных. Поддался на уговоры дураков и вострубил, как иерихонская труба, на него клевету. Его и выгнали.
– Постой-постой, Степан! Ты откуда про Олега-то знаешь? Это ж всё скрыто было, два человека только и знали.
Степан насупил брови, достал папиросы из кармана, закурил. Дым поднимался к потолку сизыми нитями, окутывая дворницкую терпким табачным ароматом, который был похож на запах спелого абрикоса. Будто дворник курил не «Беломор», а какую-то гавайскую сигару, пропитанную солнцем.
– Я-то все знаю, да, – выпуская дым из ноздрей, продолжил он. – Это я с виду только улицы мету да, знай себе, покойничков закапываю. Уши-то имеются. И сердце тоже есть.
Чтец вздохнул. Стало ему тошно от того, что даже этот мужловатый и грубый Степан всё видит. Значит, и остальным всё известно. Как же это будет на Страшном суде?! Тут ему больно стало только оттого, что один дворник всё знает, а там же узнают все. Голый будет, как ребенок. Все гнойники сразу вылезут.
– Эх, ты! Молодо-зелено! – Степан потушил папиросу и кинул в жестяную банку. Выпил рюмку и встал, колени хрустнули, половицы заскрипели. – Никто твою наготу смотреть не будет, да. Сами все по уши в дерьме сидят. От своего бы отмыться. Ты вот подумай о чем. О том, что всё, что имеешь сейчас, всё потеряешь. Все, кого знал, кого любил, все туда с тобой не пойдут. Один останешься. И на кого уповать будешь, да? Вот ты говоришь сейчас об одиночестве. Среди живых и грешных тебе одиноко и мерзко одновременно. А там какого будет?! Когда тьма-тьмущая людей будет и не знаешь никого. И предстанешь пред Ним. И тошно тебе станет не оттого, что ты мерзости творил. А оттого, что знал Он всё! И закрывал глаза на это. И помогал тебе. Вот ты за сыном убираешь говнецо и не стыдишься, да и ещё любишь его.
– Так он маленький совсем!
– Вот то-то и оно! Что все люди маленькие! А Он большой! И сердце его вмещает любви больше, чем все наши мерзости. Ты своему ребенку сострадаешь, любишь его и убираешь все непотребства за ним. А почему ты это делаешь? Да потому, что твое сердце отеческое больше, чем его шалости. Почему наша Тамара такая?
– Алтарница что ль?
– Да, алтарница!
– А она тут причём? Бабка чокнутая, совсем кукухой тронулась!
– Эк, у тебя просто все. Все кругом фанатики да чокнутые! А ты знаешь, что мать у неё есть?!
– Какая мать? Степан? Ты что несешь-то? Тамара сама древняя бабка. Мать её уже давно на том свете небось акафисты3 поет да поклоны кидает вовсю.
– Дурак ты, Лёшка! И язык у тебя дурацкий! Тамара уже какой год тянет мать больную на себе. Лежачую. Дерьмо из-под нее выносит и квартиру ейную моет! Всё там шик-блеск, как в операционной.
– Да ладно?
– Вот тебе и ладно! – Степан заходил по дворницкой из угла в угол, разминая ноги и прихрамывая. – А ты видел хоть раз, чтоб Тамара унывала? Всегда наглажена, чистенькая, улыбчивая. На литургии бегает, аки марафонец. Пропеллера бабке не хватает. Была бы Карлсоном. Кнопку нажать и полетит! И нет в ней греха и лести. А в молодости, знаешь, какая была? Огонь баба, всем мужикам в комитете так хвоста крутила, что Марии Египетской мало покажется! Прости, Господи! Не то чтоб блудница, но были дела на передок, пока постриг не приняла!
– Да к чему ты мне все это говоришь-то?
– А к тому, что в мире есть люди, которые живут вширь, а есть, которые живут в глубину. Вширь это когда всё есть и ничего не надо. Жрать есть, пить есть, всё устроено, живы все и здоровы. Невзгоды обходят стороной, живи да радуйся! Блуди да плюй на всё! Вот тогда и живут вширь, и растут вширь. Морда здоровая, довольная, щеки сползают и плавают на поверхности, да. Вся жизнь поверхностная. Как у отца Кузьмы. А есть люди, которым Господь дал радость страданий. Пройдя все испытания, люди не на поверхности щеками живут, а вглубь. И мозг работает, и видят они, что другим-то хуже бывает, чем им, да. И помогают потому. Если тебе плохо, то помоги тому, кому ещё хуже. Вот Тамара-то наша из этих людей. Образумилась однажды и вглубь жить начала. И невзгоды у неё настоящие, и жизнь идёт настоящая. И то, как она со всем справляется, тоже всё настоящее, потому что в сердце Господь самый что ни на есть настоящий живёт. А твои эти душевные терзания от одиночества, грехов чужих да саможаления и выеденного яйца не стоят! Люди мрут, дети болеют, руки-ноги теряют. А ты мне про якобы одиночество говоришь. Да алчность Кузьмовскую. Ты поди в больницу сходи, да. В хоспис детский, вот там одиночество! Вот там отчаяние и смерть должны быть. А их там нет, благодаря таким вот Тамарам, а не Кузьмам. Возьми тяготы чьи-нибудь на себя. Да помоги людям, да. И своих тягот не останется!
– Так ведь…
– Страшно! Знаю я, что ты мне там скажешь. Что, мол, страшно всё это. Душу бередит. Ты от этого горькую-то и пьешь, чтоб не видеть, что вокруг творится? Страх и отвращение. Как же это Алёша – голубая кровь будет ручонки пачкать в чужом горе и дерьме? Пылью все это должно быть по сравнению с твоим сердцем, да. Сострадание должно быть сильнее страха, любовь должна быть сильнее отвращения.
Алёша вздохнул, взял рюмку, посмотрел на неё и выпил. С грохотом поставил на место и выдохнул.
– Возьми семью свою хотя бы. Жену, ребетёнка. Вот там послужи. Им. Не надо далеко ходить, нет. Их тяготы на себя возьми, а не только зарплату и себя пьяного им носи, да.
– Ой, хватит, Степан. Не за этим я к тебе пришел.
– А зачем? Чтоб я тебя пожалел? Так я не буду, нет, – Степан сбавил накал разговора, сел за стол. Достал ещё бутылку и поставил перед Алёшей. – Давай, за праздник, по последней, и спать тебя уложу! Жёнке твоей позвоню, объясню всё. Замаялся ты, отдохнуть тебе надо от горькой. В больничку хоть съездить!
– Не люблю я больницы!
– Любишь, не любишь! Что, девица что ль? Тебе как пять лет, да! Надо, не надо, думаю, не думаю… Делай и всё, да.
– Легко сказать, Степан Иваныч.
– Эк, ты лихо на отчество перешёл.
– Умный ты мужик!
– Я тебе всё это говорил не для ума. А для сердца.
– Да не мучь ты меня этим! – вскрикнул Алёша, но, увидев грозные глаза дворника, осекся и обмяк. – Знаю я всё это и сам. И головой понимаю, и сердцем. А вот завтра мне станет худо. Начнёт трясти от похмелья так, что стаканом зубы выбить можно, вот тогда всё это понимание и улетучится! Начну бегать рысью по всему посёлку, самогонку искать поутру… Мать родную продать можно, оттого что нутро всё горит. И на Кузьму злиться начну, что денег мне недодал. Он у меня виноват будет в похмелье моём.
– То-то и оно… ладно, час поздний. Ложись спать. А я пойду на погост, скоро покойники приедут. Надо их в храм определить на ночёвку, да. Кто хоть псалтирь им читать поставлен? Ты что ль?
– Да куда мне-то?! Я ж кривой, как сабля, начитаю им там, что апостол Петр не пустит.
– Эт, да. Слишком просто было б, если так всё обстояло. Почитал книжонку царя Давида, да и к Петру в гости.
– Гришка-звонарь придёт, ему настоятель благословил, если на колокольне не застрянет опять. Он, сам знаешь, любит там среди помета с птицами поболтать.
– Среди помёта не грех и с птицами поднебесными поговорить. Да, и Гришку не тронь, дуралей он, не от мира сего, ангелов видит, блаженный, в общем. Отца его знаешь?!
– Не…
– Да куда ж тебе?! Лёнька, чтец, у нас был лет сто назад. Всё стихи писал, да. Так вот он из Гришки такого и сделал.
– Как это?
– Да вот так-то, да. Как ты пил. До чертей ужо допился. – Степан размашисто перекрестился и, положив поясной поклон на икону, зачем-то топнул ногой. – Чудил по пьяни. Чертей топором гонял по квартире. Мальчонкой Гришка насмотрелся на это, разум-то и потерял.
– Говорят, что Господь разума лишает…
– Да уж помолчи, разумный! Не можешь ты за Бога говорить. Зло в мире. Оно и творит дела. Люди его впускают. Так и Леонид впустил зло, оно Гришку и задело! А ты помалкивай и на себя больше смотри. Как бы твоего мальчонку не задело через тебя! Всё. Иди спать. На втором этаже комната, там тепло и белье чистое. В мою комнату не суйся, там ночью мои черти бродят. – Степан усмехнулся, надел шапку на манер Степана Разина, взял фонарь и, погасив свет, направился к выходу.
Алёша сидел в темной комнате. Свет уличного фонаря гулял по стенам. Метель мела белоснежные клубы снега и, казалось, что мир, теплый и тихий, существует только здесь. Там на улице царствует белый хаос. Немного посидев и послушав настенные часы, чтец встал, ноги слабо держали, водка бежала по жилам и болью одиночества пульсировала в голове. Сделав несколько шагов в сторону винтовой лестницы, он заметил движение черной тени и светящихся глаз. Казалось, они двигались произвольно друг от друга. Чтец перекрестился и крикнул в пустоту:
– Бельфегор, это ты?
– Я это! Я! – ответил хриплый голос из темноты.
Алёша вскрикнул от неожиданности и, сделав шаг назад, оступился на чём-то мягком. Упал на спину и здорово ударился затылком. Мягкие лапы приземлились ему на пузо, и светящиеся глаза приблизились к самому носу. У него на животе сидел растрепущий черный кот.
– Мяу!
– Бельфегор, гад! Ты меня до смерти напугал.
Кот спрыгнул с живота Алёши и пошел на второй этаж по винтовой лестнице, оглянувшись посередине, сверкнул глазами, приглашая пойти за ним. Чтец поднялся на ноги и двинулся вперёд. По спине бежали холодные мурашки. «Странный этот дворник, всё о Боге рассуждает, а кота назвал Бельфегор! Хоть бы Бегемотом обозвал, так на Булгакова списать можно было», – думал Алёша, пока шёл по лестнице. Комната была теплая, маленькая и уютная. Сквозь черную паутину голых деревьев и белую метель виднелся храм и погост. Жёлтая подсветка придавала колокольне жутковатый оттенок. «Око Саурона»4 – подумал Алёша и, не снимая одежды, лег на кровать. Провалился в беспокойный сон моментально. Кот пристально смотрел на него несколько мгновений, облизал лапы и, как только чтец захрапел, пошел на первый этаж. Пробежав по мягкой темноте первого этажа, кот выскочил на улицу и направился в сторону храма. Метель напоминала ему сметану, кот жадно облизнулся, но языком ощутил только мокрый и холодный снег. Добравшись до кирпичного забора, спрятался в пологом выступе под старинной кладкой. Черная шерсть намокла, и кот уменьшился в размерах. Былая стать Бельфегора, напугавшая ныне храпящего чтеца, вдруг исчезла и стала худосочной.
Кот наблюдал за Степаном и процессией чёрных автобусов, подъезжающих к храму. Свет фар рассекал метель, как яркое лезвие ножа, проходящего сквозь масло. Коту вообще везде мерещились молоко, сметана да масло. Теперь его внимание привлекли люди, выносящие огромные ящики. На секунду ему показалось, что там лежит мясо и деликатесы, но он отмёл эту мысль, потому что знал, что в ящиках всё ещё лежит жизнь. Через некоторое время она уйдет оттуда. Но эти ящики неприкосновенны, они опечатаны смертью, там её клеймо. Ящики занесли в храм, и дворник Степан с металлическим стуком закрыл засов двери изнутри. Люди погрузились в автобусы. Кот замёрз, и дальнейшее передвижение автобусов среди сугробов из сливочного мороженого его не интересовало. Он направился в храм через подвал. Пробежав по темному подвалу, мимо чугунного старого котла, стиральных принадлежностей и дремавших крыс, кот проследовал в пыльный дымоход, соединявший кухню, алтарь и чердак. Поднявшись по отвесной трубе дымохода, он оказался в камине алтаря среди кадил. Прыгнул между ними, мягко приземлился на ковер и осмотрелся. Приглушённый свет лампад освещал нимбы икон и золотые письмена на стенах. Мягкой поступью кот проследовал в самый центр алтаря, пролез под катапетасмой5 и через царские врата выбрался на амвон6. Пробежав к центральной иконе, спрятался за ней и наблюдал всё происходящее оттуда.
Два гроба стояли посреди храма. Маленький белоснежный детский гробик, почти прозрачный, и большой чёрный гроб, подёрнутый плесенью и смрадом. Черные кровоподтёки и зеленоватый мох пестрили на его поверхности, а с его дна на пол капала непонятная серая жижа, оставляя на паркете след в виде кипящей лужи и сизого дымка, поднимающегося вверх. Степан подошёл к ним с метрической книгой постучал сначала по одной крышке, потом по другой, снял с них прикреплённые накладные и с мудрёным видом стал делать записи. С лёгким хлопком из ящиков появились две фигуры. Детская, белоснежная, еле видимая, как призрак, и чёрная квакающая мужская фигура с отваливающимися полусгнившими кусками плоти.
– Итак! С прибытием! Меня зовут Степан, на предстоящие несколько часов я ваш путеводитель. Правила нахождения на моей территории просты. Во-первых, уважительное отношение к окружающим. Не хамить и не шуметь, да. Никого, кроме меня и моего кота, вы тут не напугаете. А криками и хамством только добавите мне головной боли, да. Во-вторых, не задавать лишних вопросов, только по делу и только по моей юрисдикции. По дальнейшему распределению я не отвечаю, да. Ваши глупые вопросы только добавят мне головой боли. И в-третьих, смириться со своей участью, да. Ваше не смиренное поведение только добавит мне…
– Головной боли? – съязвил мужчина, развалившийся на своем гробу, как в пляжном шезлонге.
– Именно, чернявый! – Степан не удосужил мужчину взглядом, переведя его с книги на плачущую девочку, и спросил: – Вам ясно, барышня?
– Да, дяденька, – сквозь слезы произнесла она.
– Молодцы, понятливые попались.
Степана давно уже не трогали ничьи слезы, он просто, ясно и чётко делал своё дело, абстрагируясь от внешних факторов. И всегда пытался держать официальный тон. Никакой ширины сердца не хватит, чтобы вникать в горе каждого проходящего через него, но работа есть работа.
– Имена?
– Любочка, – ответила девочка.
– Васо Тамбовский… – прохрипел мужчина, но, увидев прожигающий взгляд Степана, понял, что клички здесь не в ходу, поправился. – Василий я.
– Молодец. Дальше. Причина смерти?
– Машина меня сбила, дяденька, – кротко произнесла Любочка.
– Мафынка меня сбила, дяденька, – передразнил её мертвец Василий.
Степан щёлкнул пальцем, и Василия будто кольнуло в живот и скрутило в улитку. Он хрипел, корчась от боли.
– Пункт первый, уважение. Итак, вторая попытка. Причина смерти? – Степан щёлкнул пальцами ещё раз, и боль отпустила мужчину, приведя его в тоже положение, что до инцидента.
– Я не помню. Закинулся колесами7 и за руль сел…
Степан посмотрел на документы покойных, потом пристально присмотрелся то к одному, то к другому и тихо произнес:
– Какая оказия.
Василий встрепенулся и резко сел, свесив ноги. Руки скрестил на груди и яростно, будто выплевывая слова, прокричал в сторону девочки:
– Так это ты, шмара подзаборная, меня убила! Выскочила на дорогу. Ну, ничего, я тут осмотрюсь, расквитаюсь с тобой. Подсажу на перо.
Степан поднял правую руку, которая отражалась в глазах Бельфегора, зрачки глаз расширились и стали напоминать черный тоннель, уши кота прижались к макушке. В отражении пальцы щёлкнули, и кот увидел, как мертвеца опять скрутило от боли.
– Уважение, – стальным голосом произнес Степан.
– Всё-всё, дядька, пусти, – простонал Василий.
Прошло несколько минут, прежде чем раздался ещё один щелчок пальцев. Как только боль отпустила, Василий прошипел, отдышавшись:
– Поквитаемся, потом поквитаемся. Только этот фраерок с пальцами-трещотками уйдет.
Девочка плакала и про себя звала маму. Степан слышал этот безутешный плач, но старался не давать ход эмоциям.
– Дяденька, миленький, что со мной будет? – тихо, сквозь слезы говорила девочка.
– Меня это ни в коей мере не касается, барышня. – Степан оторвал взгляд от метрической книги, взглянул на Любочку и увидел взгляд обречённого и напуганного ребенка, хоть уже и достаточно взрослого по меркам его мира. Сердце дворника сжалось. В дверь храма постучали, сначала украдкой, потом чуть настойчивее. Шаркающей походкой Степан направился к выходу. Кот мягкой поступью переместился ближе к покойникам, спрятавшись за большую вазу с цветами, продолжая наблюдать за всем действом сквозь букет. Степан с лязгающим звуком снял засов и открыл дверь. На пороге стоял худощавый и сутулый Гришка. Половина лица закрыта длинными маслеными волосами, из-под которых проглядывали тонкие, подростковые усики и щетина.
– Здорова-а-а, Гоголь! – рассмеялся Степан.
Гришка улыбнулся и что-то промямлил еле слышно, переминаясь с ноги на ногу и теребя пальцами одежду, как будто что-то прощупывал и искал в карманах.
– Ну, заходи-заходи, метель-то метёт, да! Давай! Не чужие ведь, не стесняйся!
– Дядь Степан, я это… псалтирь… эт. Настоятель велел. Заместо Алексея, – заметно нервничая, говорил Гришка.
– Алексей, Алёшенька, сынок… Спит твой Алексей! Тоже мне нашел Алексея! Ещё по отчеству его б назвал. И знаешь… Давай-ка ты сам завтра литургию почитай, без него. Я с настоятелем улажу. Алёша – дурья башка, да! – дворник захлопнул метрическую книгу прямо перед носом «Гоголя» и опять рассмеялся. – Заходи, дверь на засов закрой. Аналой в приделе, псалтирь в алтаре, – уже официальным тоном произнес Степан, кинул книгу на свечной ящик и направился обратно к покойникам. Кот устал сидеть и перемещался по периметру храма незаметной глазу тенью, сливаясь с пространством, как хамелеон. Степан подошёл к покойникам. Любочка горько плакала, сидя под своим гробиком, прижав колени к груди. Степан посмотрел на черного мертвеца, тот беззвучно смеялся.
– Жил кое-как! Так хоть умри по-человечьи, паскудник! Не пугай ребятёнка! – вскрикнул Степан.
– Ишь ты, дядь, чё несёшь! Я-то помирать не собираюсь! Моя жизнь только начинается. Раз там эти сладенькие морды рвал, то и тут рвать их буду. Там отжимал у них всё и тут отожму, царём заживу! Мне ваша власть тут не в указ! Так что жди, милая, меня, как закопают нас, приду, позабавлюсь с тобой, – мертвец засмеялся гортанным хрипом и оскалил черные зубы, сквозь которые вывалились белые опарыши и побежали по подбородку.
– Ой, дяденька, страшно-то как, – вскочила на ноги Люба и вжалась лицом в живот Степану.
– Не бойся, милая. Не бойся, – дворник обнял крохотное полупрозрачное тельце, присел на корточки и еле слышно произнес ей на ухо: – Не бойся его. Душу его черви проели ещё на земле, не он это говорит. Черви да змеи его терзают. Мертвый он уже. А ты живая.
– Боязно, дяденька, а вдруг закопают меня в могилку, а там он под землёй. Мучить придет меня.
– Не бойся, его в другую землю закопают, она не терпит шума, его крик тишиною покроет… Земля она под стать лежащему будет. Ему черная земля уготована, а тебе перина белая будет и подушка из мягкой, сладкой ваты. Но чтоб до ваты этой добраться, надо свой страх пересилить, перетерпеть и пройти до конца этот путь. Иначе никак. Самое-то страшное позади уж.
– Бельфегор, – позвал почти шепотом Степан и тряхнул годовой в сторону черного мертвеца. Кот всё время находился на самом видном месте, но его никто не замечал, он встрепенулся и с шипением прыгнул в сторону Василия, загнал его в тлеющий ящик и уселся сверху, яростно помигивая светящимися глазами и дёргая хвостом из стороны в сторону.
– Не побеспокоит он больше тебя, деточка, не переживай. Ты молись лучше, милая. Сегодня ночь тревожная будет. Но ты не бойся. Гришаня вам молитвы читать будет, да. Котейка убежит потом, но ты черного этого не бойся, не выйдет он из ящика своего. А как псалтирь услышит, так и вовсе не до тебя будет. Завтра утром я к вам приду.
Любочка всхлипнула, но больше не плакала.
– Хорошо, дяденька, ты приходи только.
– Приду, милая, приду, – Степан провел грубой рукой по волосам девочки.
Раздался грохот, они обернулись. Гришка уронил аналой, пытался поднять, но тщетно. Одной рукой тянулся к нему, другой сжимал кадило, а из-под мышки торчала старая Псалтирь. Кончиком пальцев подтянул аналой до пояса и тихо-тихо начал продвигаться к конечной точке своего путешествия. С каждым шагом Псалтирь начинала скользить вниз. Оступившись на старом, длинном подряснике, Гришка пошатнулся, и всё, что он держал, полетело вниз. В последний момент он успел схватить кадило за кольцо, дёрнул вверх, и от рывка горячие красные угли чуть сбежали из круглой чашечки кадила, но крышка с лязгом закрылась, как тюремная дверь, и не дала совершиться этому побегу. Из-под волос проступало красное, пыхтящее лицо Гришки. Он что-то бормотал в свое оправдание под нос. Кот единственный, кто слышал это бормотание. Степан быстро усадил Любочку на гробик и пошел к выходу.
Смущённый Гришка поставил аналой посередине храма, повесил пряно пахнущее кадило, раскрыл Псалтирь и начал заунывно читать псалмы. Потом резко остановился и уставился на кота. Кот мерно вымыл лапы и посмотрел на Гришку. Они долго не отводили взгляда друг от друга. Кот думал о своём, и ему не так было интересно разглядывать смущенного Гришку, как это могло показаться на первый взгляд. Он смотрел сквозь него, сквозь стены и видел, как Степан вышел на улицу и топал по снегу в сторону дворницкой, пуская дым папиросы. Метель ушла куда-то далеко на север, оставив после себя ощущения пустоты и сугробы из сливочного масла. Кот облизнулся. Сквозь сугробы он увидел погост, кресты и бесконечное пространство темноты за ними. Из этой темноты его вырвал неуверенный голос Гришки:
– Эй, бр… Брысь.
Кот в ответ мяукнул, заводил хвостом и топнул лапой. Гришка всегда боялся этого кота: его хриплое мяуканье наводило на него инфернальный, холодный ужас. Гришка понял, что никак на кота повлиять не может, и продолжил медленно и вкрадчиво читать псалмы. Кот одобрительно махнул головой, мол, продолжай и соскочил на пол. В гробовых ящиках воцарилась тишина. Звуки Псалтири действовали усыпляюще. Кот понял, что его миссия на этом окончена, и проследовал на улицу тем же путем, как и вошёл. Пробегая мимо подвальных крыс, формально прошипел в их сторону, наступил одной на хвост и клацнул челюстью прямо перед носом у другой. Вся эта крысиная кучка разбежалась по сторонам. Кот принял позу победителя, простоял ещё мгновение и с видом триумфатора прошествовал на улицу. Большими прыжками преодолев сугробы, Бельфегор догнал Степана и с деловым видом пошел рядом. Дворник не посмотрел на кота, он знал, что тот не отстанет. Приветственно махнул ему рукой и выкинул папиросу в снег. Зайдя в теплый дом, дворник, отряхнув, снял тяжёлые валенки и повесил ватник на крюк. Громыхнул металлическим засовом. Его усталые глаза видели в темноте не хуже, чем глаза Бельфегора, поэтому он не зажигал свет, а прошел в сторону своей комнаты так лихо, как днём. Кот семенил впереди. Поднявшись на второй этаж, Степан подошёл к комнате, где спал Алёша. Даже прислушиваться не нужно было, чтобы понять, что чтец спит. Ощущение было такое, что тракторный завод выстроили в поселке и быстро запустили, пока Степан был в храме. Он усмехнулся и прошел в свою комнату. Дверь со скрипом отворилась. Комната была почти пустая. Старый диван в углу, шкаф, за шкафом под пеленой стояла картина, посередине кресло и маленький журнальный столик. Газовая горелка, антикварный чайник и трофейная алюминиевая кружка, доставшаяся от деда. Свет пробивался через узкую щель и разрезал комнату на две равные половины. Степан сделал себе крепкий чай, скорее даже чифирь, закурил папиросу и сел в кресло. Полоска света от окна освещала половину лица. Дворник закурил, отпил горячего чая и стал смотреть перед собой. Кот, лежа под окном, светил глазами в пространство комнаты. Воцарилась тишина. Степана накрывала дремота, но разум его не спал, он слышал всё, что происходит в храме и на кладбище. Затянувшись терпкой папиросой, он пристально слушал, как Гришка читает псалмы и мысленно исправлял его ошибки. «Ой, Гришка блаженный! Дал же Бог тебе папашу. Угробил он тебе здоровье! Ладно, всяко к Богу поближе будешь», – подумал дворник, прежде чем провалиться в сон.
Тёмная комната спала, за окном шел лёгкий снежок. Тени падали на спящего Алёшу, на лице отражалось страдание. Его сознание то погружалось в глубокий сон, то со стонами чтеца выпрыгивало в лёгкую дремоту, то и вовсе оборачивалось бредом. Дыхание Алёши было беспокойным и прерывистым, сердце отбивало нестройный ритм. Та-дам! Та-дам! Алёша бежал по сухой пустыне, потом с кем-то общался. В его голове творился хаос. Ему хотелось пить, погрузиться в ледяную воду и плыть. Он бежал и бежал, не останавливаясь, потом упал и больно ударился головой. Вскочил и побежал к воде, снова падал и вставал. Наконец, нырнув в ледяное озеро, он начал жадно пить. Но рот его от этого сушило ещё больше, а тело, наоборот, раскалилась, как в сталелитейной топке. Он стал умываться водой, но без толку. Что-то ухватило его за ногу и потащило под воду. Язык прилип к нёбу, губы невозможно было расцепить, они пошли сухими трещинами. Вода проникла сквозь ноздри. Алёша стал бить изо всех сил руками, пытаясь выплыть, но его тащили под воду, которая проникала в горло, все ниже и ниже… Он больше не мог дышать. Та-дам! Та-дам! Дыхание остановилось, а вслед за ним и сердце. Та-дам! Та…
Кот встрепенулся и прошёлся по комнате. Насторожился, подняв уши, постоял мгновение и бросился в соседнюю комнату. Чтец лежал на спине и не дышал. Кот прыгнул ему на грудь. Тишина. Внутри чтеца не было жизни, только паника и жажда вдоха. Кот подпрыгнул и ударил лапами в грудь. Опять тишина, вдоха не последовало. Прыжок, удар, тишина. Бельфегор пристально посмотрел на белеющее в свете уличного фонаря лицо Алёши и почувствовал еле слышный, захлебывающийся крик откуда-то из глубины уходящего сознания чтеца. Кот выпустил когти, кожа под лапами съежилась от боли. Он прыгнул ещё раз. Опять тишина. Соскочив с груди, поднялся по занавескам на книжную полку и, прицелившись со всей мощью, камнем бросился вниз. Ударил всем своим весом в грудь чтеца. С хриплым свистом в грудь ворвался воздух, и сердце снова забилось. Та-дам! Та-дам! Чтец резко открыл глаза, рукой сбросил шипящего кота и начал кашлять. Его выворачивало наизнанку. Перевернулся на бок, и его стошнило. Он плакал и кричал от боли, пронизывающей грудь. Потом обматерил кота, вскочил на ноги и заходил по комнате. Бельфегор забился в дальний угол. Дверь в комнату отворилась. На пороге с невозмутимым видом стоял Степан.
– Степан, твой кот… Бельфегор, гадёныш… – захлёбываясь спёртым воздухом, пытался что-то объяснить Алёша. – Чуть не убил меня!
Степан нашел взглядом испуганного кота, подошёл, взял его за шкирку и вынес из комнаты. Вернулся через несколько минут уже без него и тихо сказал:
– Светает ужо, да. Иди домой, Алёша. Маринка там, небось, на нервах вся. Я ей сообщил, что ночевать ты в храме будешь, но ты ж знаешь баб.
– А служба? Отпевание?
– Гришка там. Да и куда тебе?! В твоём состоянии. Аки лев рыкающий и огнедышащий, да. Народ только пугать.
– Ты меня прости, Степан, но кота твоего я убью когда-нибудь. Он меня до жути напугал.
– Всё человека пугает, что ему непонятно. Тварь божья, что с ней взять, да?
Алёша яростно вскочил, застегнул подрясник и резко выбежал из комнаты. По лестнице раздался топот ног, вскрик и звук падающего мешка с картошкой. Затем где-то внизу канва звуков пронзила тихое утро: шипение кота, звон упавшего алюминиевого чайника, крики чтеца и отборный мат. Входная дверь с грохотом захлопнулась, и что-то упало. С улицы вновь доносился писклявый голос чтеца, осыпавший проклятьями дворника, Бельфегора и всю их родню. Через несколько секунд в окно влетел камень и стекло с хрустальным звоном рассыпалось на мелкие осколки. Степан рассмеялся и, когда увидел Бельфегора, вслух одобрил:
– Молодец.
Кот потёрся о ногу дворника и исчез в тёмном углу комнаты.
Литургия прошла степенно, отпевание скорбно-торжественно. Степан стоял за оградой и не заходил в храм, не хотел бередить сердце слезами родственников. На могилу тоже не ходил, послал местных рабочих, дал им бутылку и строго-настрого запретил брать лишних денег с матери Любочки. Сам с ними рассчитается после, также велел не говорить этого никому и не пить у неё на могиле. Даже проститься с ней не пошёл. Не мог он позволить себе вновь услышать этот голосок, просящий защитить её, помочь, не оставлять. Не Степана она должна об этом просить, а Его. Потом навестит её, когда она упокоится.
Степан мёл паперть, улицу и горько сквозь насупленные брови смотрел в землю. Мёл неспешно одно и то же место и будто даже не смотрел на то, что метёт.
– Ты эдак дыру тут метёлкой протрёшь, – величаво сказал востроносый священник Кузьма и, сметая снег полами длинной зимней рясы, прошёл в сторону храмового дома. Дворник не обратил на него никакого внимания.
– Браток! Эй, браток! Короче, слушай сюда…
Степан очнулся от своих мыслей и увидел под метёлкой носы лакированных туфель. Поднял глаза, перед ним стоял дорого одетый молодой мужчина. По всему его виду было понятно, что он не местный. Дорогие часы, печатки, перстни и браслеты. В руке мужчина держал внушительную пачку денег. Крест на шее под стать всем остальным украшениям нервно покачивался от каждого импульсивного слова мужчины. «Эдакий крест можно и на храм поставить», – подумал Степан. Залихватская, чуть ли не фамильярная манера общения хлестким словом намекала на то, что этот мужчина был близко знаком с дворником. Но это было не так, впредь эти туфли не ступали на территорию погоста. Он что-то говорил и говорил, дворник слушал его через слово, но суть монолога ему была ясна.
– Я вас не понимаю. Извольте говорить без бандитского жаргона.
– Ты чё, в натуре, хамишь, фраерок?
– Не имею привычки!
– Так-то лучше, дед! – мужчина снял с головы кепку-восьмиклинку, хлопнул ею по ладошке, будто стряхивал пыль и надел обратно. —Мы тут пацана схоронили! Поп ваш проникновенно так все рисовал. Молитвы, заклинания разные. Он у вас давно тут попом работает. Кузьма зовут. Лет пятнадцать назад к нему приезжали сюда уже… Короче, не суть. Вот котлета, – мужчина ткнул пачкой денег в грудь Степана. – Отблагодаришь его от нас. Ну, и себе отщемишь малёха, за суету. Присмотреть надо за могилкой. Мало ли там чё! Понял?
– Отчего ж не понять, ваше благородие? Сделаем все в лучшем виде. Не извольте беспокоиться. – С наигранным раболепием произнес Степан, убирая грубой рукой пачку денег в карман ватника и слегка наклонив голову.
– Вот так бы сразу. А то не понимаю, то да сё! – Мужчина широко улыбнулся во весь рот и продемонстрировал несколько вставных, тоже золотых зубов. «Интересно. А душа у тебя тоже от золотого тельца?!» – подумал дворник украдкой, боясь, что мужчина прочитает его мысли.
– Благородие… Скажешь тоже. Всё, отчалил. Не прощаемся, браток. Будь здоров, не кашляй.
Мужчина поднял воротник и пошел в сторону ворот. Обернулся и, посмотрев на Степана, сказал:
– Попа не забудь отблагодарить, дед. А то Ваське нашему хреново лежать будет, беспокойно. Потеряли пацана, ровный был, – на его лице отразилась почти детская жалость, смешанная с испугом.
– Так точно, сделаем-с, не медля… – громко произнес дворник, щелкнув пятками сапог, как статный гусар, и добавил тихо себе под нос. – Как бы этого Кузьму твоего, который попом работает, не разорвало бы от денег? А то лопнет ведь? Жрать он их изволит, что ль?!
– Лады. Бывай, – мужчина уже говорил за воротами и не смотрел на Степана.
Дворник достал из-за уха папиросу, прикурил, пустил дым. Потом вспомнил, что курить на паперти нельзя и, смочив пальцы слюной, затушил папиросу. «Бывай… Увидимся скоро», – подумал Степан и стал работать метлой дальше.
2
Новоначальные – то же, что неофи́т (др.-греч. «недавно насаждённый») – новый приверженец.
3
Акафист – жанр православной церковной гимнографии, представляющий собой хвалебно-благодарственное пение.
4
«Властелин колец» Дж. Р. Толкиен. Око Саурона (Всевидящее Око) – символ, используемый орками. Саурон (главный антагонист трилогии) использует его в качестве метафоры, чтобы показать, что он видит всё, чтобы показать свою непрестанную бдительность.
5
Катапетасма (греч. «занавес»), церковная заве́са в православных храмах – занавес за иконостасом, отделяющий царские врата и престол.
6
Амвон – возвышенная площадка в церкви перед иконостасом.
7
Принял наркотическое вещество.