Читать книгу Мещане - Алексей Писемский - Страница 2

Часть первая
Глава II

Оглавление

На Таганке, перед большим домом, украшенным всевозможными выпуклостями, Бегушев остановился. В доме перед тем виднелся весьма слабый свет; но когда Бегушев позвонил в колокольчик, то по всему дому забегали огоньки, и весь фасад его осветился. На все это, разумеется, надобно было употребить некоторое время, так что Бегушев принужден был позвонить другой раз. Наконец, ему отворили. Он вошел и сделал невольно гримасу от кинувшегося ему в нос запаха только что зажженного фотогена[2]. Три приемные комнаты, через которые проходил Бегушев, представляли в себе как-то слишком много золота: золото в обоях, широкие золотые рамы на картинах, золото на лампах и на держащих их неуклюжих рыцарях; потолки пестрели тяжелою лепною работою; ковры и салфетки, покрывавшие столы, были с крупными, затейливыми узорами; драпировки на окнах и дверях ярких цветов… Словом, во всем чувствовалась какая-то неизящная и очень недорогая роскошь. В этих комнатах не было никого; но в четвертой комнате, представляющей что-то вроде женского кабинета, Бегушев нашел в домашнем туалете молодую даму, сидевшую за круглым столом в покойных креслах, с глазами, опущенными в книгу. Это была та самая Домна Осиповна, о которой упоминала m-me Мерова. При входе гостя Домна Осиповна взмахнула глаза на него, нежно улыбнулась ему и, протягивая свою красивую руку, проговорила как бы не совсем искренним голосом:

– А я было и ждать вас совсем перестала, – досадный этакой!

– Виноват, опоздал: я в театре был, – отвечал Бегушев, довольно тяжело опускаясь на кресло, стоявшее против хозяйки. Вместе с тем он весьма внимательно взглянул на нее и спросил: – Вы все еще больны?

– Да, у меня здесь вот очень болит, – сказала Домна Осиповна, показывая себе на горло, кокетливо завязанное батистовым платком.

– Но что же доктор, как объясняет вашу болезнь? – продолжал Бегушев уже с беспокойством.

– А бог его знает: никак не объясняет! – отвечала Домна Осиповна. Она, впрочем, вряд ли и больна была, а только так это говорила, зная, что Бегушеву нравятся болеющие женщины. – Главное, досадно, что курить не позволяют! – присовокупила она.

– Ну, это еще беда небольшая! – заметил ей Бегушев.

– Да, я знаю, вы даже рады этому! – сказала Домна Осиповна. – Однако что же я не спрошу вас: вы чаю, может быть, хотите?

– Ежели есть он, – отвечал Бегушев.

– О, конечно, – проговорила Домна Осиповна и, проворно встав, вышла в соседнюю комнату. Там она торопливым голосом сказала своей горничной: – Чаю, Маша, сделай, и не из того ящика, из которого я пью, а который получше, знаешь?

– Знаю-с, – подхватила сметливая горничная.

– На стакан или на два – не больше! – прибавила Домна Осиповна.

– Понимаю-с! – снова подхватила горничная.

Бегушев между тем сидел, понурив немного голову и как бы усмехаясь сам с собой. Будь он менее погружен в свои собственные мысли, он, может быть, заметил бы некоторые маленькие, но тем не менее характерные факты. Он увидел бы, например, что между сиденьем и спинкой дивана затиснут был грязный батистовый платок, перед тем только покрывавший больное горло хозяйки, и что чистый надет уже был теперь, лишь сию минуту; что под развернутой книгой журнала, и развернутой, как видно, совершенно случайно, на какой бог привел странице, так что предыдущие и последующие листы перед этой страницей не были даже разрезаны, – скрывались крошки черного хлеба и не совсем свежей колбасы, которую кушала хозяйка и почти вышвырнула ее в другую комнату, когда раздался звонок Бегушева.

Возвратившись в кабинет, Домна Осиповна снова уселась в свое кресло, приложила ручку к виску и придала несколько нежный оттенок своему взгляду, словом – заметно рисовалась… Она была очень красивая из себя женщина, хотя в красоте ее было чересчур много эффектного и какого-то мертво-эффектного, мазочного, – она, кажется, несколько и притиралась. Взгляд ее черных глаз был умен, но в то же время того, что дается образованием и вращением мысли в более высших сферах человеческих знаний и человеческих чувствований, в нем не было. Несомненно, что Домна Осиповна думала и чувствовала много, но только все это происходило в области самых низших людских горестей и радостей. Самая глубина ее взгляда скорей говорила об лукавстве, затаенности и терпеливости, чем о нежности и деликатности натуры, способной глубоко чувствовать.

Бегушев приподнял, наконец, свою голову; улыбка все еще не сходила с его губ.

– Сейчас я ехал-с, – начал он, – по разным вашим Якиманкам, Таганкам; меня обогнало более сотни экипажей, и все это, изволите видеть, ехало сюда из театра.

– Ах, отсюда очень многие ездят! – подхватила Домна Осиповна. – Весь абонемент итальянской оперы почти составлен из Замоскворечья.

Бегушев развел только руками.

– И таким образом, – сказал он с грустной усмешкой, – Таганка и Якиманка[3] – безапелляционные судьи актера, музыканта, поэта; о печальные времена!

– Что ж, из них очень много образованных людей, прекрасно все понимающих! – возразила Домна Осиповна.

– Вы думаете? – спросил ее Бегушев.

– Да, я даже знаю очень много примеров тому; моего мужа взять, – он очень любит и понимает все искусства…

Бегушев несколько нахмурился.

– Может быть-с, но дело не в людях, – возразил он, – а в том, что силу дает этим господам, и какую еще силу: совесть людей становится в руках Таганки и Якиманки; разные ваши либералы и демагоги, шапки обыкновенно не хотевшие поднять ни перед каким абсолютизмом, с наслаждением, говорят, с восторгом приемлют разные субсидии и службишки от Таганки!

– Но кто же это? Нет! – не согласилась Домна Осиповна.

– Есть!.. Есть!.. – воскликнул Бегушев. – Рассказывают даже, что немцы в Москве, более прозорливые, нарочно принимают православие, чтобы только угодить Якиманке и на благосклонности оной сотворить себе честь и благостыню, – и созидают оное, созидают! – повторил он несколько раз.

Домна Осиповна на это только усмехнулась: она видела, что Бегушев начал острить, а потому все это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь было серьезное в его словах, она и не подозревала.

Бегушев заметно одушевился.

– Это бессмыслица какая-то историческая! – восклицал он. – Разные рыцари, – что бы там про них ни говорили, – и всевозможные воины ломали себе ребра и головы, утучняли целые поля своею кровью, чтобы добыть своей родине какую-нибудь новую страну, а Таганка и Якиманка поехали туда и нажили себе там денег… Великие мыслители иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые открытия, а Таганка, эксплуатируя эти открытия и обсчитывая при этом работника, зашибла и тут себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом разъезжает в вагонах первого класса и поздравляет своих знакомых по телеграфу со всяким вздором… Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль как будто бы затем только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать Таганку и Якиманку или, лучше сказать, механически раздражать их слух и зрение и услаждать их чехвальство.

При последних словах Домна Осиповна придала серьезное выражение своему лицу и возразила почти глубокомысленным тоном:

– Почему же для Таганки одной? Я думаю, и другие могут этим пользоваться и наслаждаться.

– Да других-то, к несчастью, не стало-с! – отвечал с многознаменательностью Бегушев. – Я совершенно убежден, что все ваши московские Сент-Жермены[4], то есть Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские[5], о том только и мечтают, к тому только и стремятся, чтобы как-нибудь уподобиться и сравниться с Таганкой и Якиманкой.

– Богаты уж очень Таганка и Якиманка! Все, разумеется, и желают себе того же, – заметила Домна Осиповна, – в чем, впрочем, и винить никого нельзя: жизнь сделалась так дорога…

– А, если бы вопрос только о жизни был, тогда и говорить нечего; но тут хотят шубу на шубу надеть, сразу хапнуть, как екатерининские вельможи делали: в десять лет такие состояния наживали, что после три-четыре поколения мотают, мотают и все-таки промотать не могут!..

В это время горничная принесла Бегушеву чай.

– Поставь это на стол и сама можешь уйти! – сказала ей Домна Осиповна.

Горничная исполнила ее приказание и ушла.

Бегушев, вероятно очень мучимый жаждою, сразу было хотел выпить целый стакан, но вдруг приостановился, поморщился немного, поставил стакан снова на стол и даже поотодвинул его от себя: чай хоть и был приготовлен из особого ящика, но не совсем, как видно, ему понравился. Домна Осиповна заметила это и постаралась внимание Бегушева отвлечь на другое.

– Постойте, постойте! – начала она как бы слегка укоризненным тоном. – Я вас сейчас поймаю; положим, действительно многие, как вы говорите, ездят, чтобы только физически раздражать свои органы слуха и зрения; но зачем вы-то, все уж, кажется, видевший и изучивший, ездили сегодня в театр?

– Я? – спросил Бегушев.

– Да, вы!.. Мне не на шутку досадно было: я больна, скучаю, а вы не едете ко мне.

– Очень просто: я слушал «Травиату»! – объяснил Бегушев.

Лицо Домны Осиповны при этом мгновенно просияло.

– А! – сказала она и потом присовокупила тихо нежным голосом: – Что же, по той все причине, что Травиата напоминает вам меня?

– Не по иной другой-с! – отвечал Бегушев вместе шутливо и с чувством.

– Уж именно! – подтвердила Домна Осиповна. – Я не меньше Травиаты выстрадала: первые годы по выходе замуж я очень часто больна была, и в то время, как я в сильнейшей лихорадке лежу у себя в постели, у нас, слышу, музыка, танцы, маскарады затеваются, и в заключение супруг мой дошел до того, что возлюбленную свою привез к себе в дом…

Бегушев, сидевший все потупившись, при этом вдруг приподнял голову и уставил пристальный взгляд на Домну Осиповну.

– Скажите: вы очень любили вашего мужа? – спросил он.

– Очень! – отвечала Домна Осиповна. – И это чувство во мне, право, до какой-то глупости доходило, так что когда я совершенно ясно видела его холодность, все-таки никак не могла удержаться и раз ему говорю: «Мишель, я молода еще… – Мне всего тогда было двадцать три года… – Я хочу любить и быть любимой! Кто ж мне заменит тебя?..» – «А любой, говорит, кадет, если хочешь…»

– Дурак! – произнес, как бы не утерпев, Бегушев и повернулся в своем кресле.

Домна Осиповна покраснела: она поняла, что чересчур приподняла перед Бегушевым завесу с своих семейных отношений.

– Конечно, это так глупо было сказано, что я даже не рассердилась тогда, – поспешила она прибавить с улыбкой.

Но Бегушев оставался серьезным.

– И что же вы, жили с ним после этого? – проговорил он.

– Да!..

– Странно! – сказал Бегушев, снова потупляя свое лицо. Ему как будто бы совестно было за Домну Осиповну.

– Но я еще любила его – пойми ты это! – возразила она ему. – Даже потом, гораздо после, когда я, наконец, от его беспутства уехала в деревню и когда мне написали, что он в нашу квартиру, в мою даже спальню, перевез свою госпожу. «Что же это такое, думаю: дом принадлежит мне, комната моя; значит, это мало, что неуважение ко мне, но профанация моей собственности».

При слове «профанация» Бегушев поморщился.

Домна Осиповна, привыкшая замечать малейший оттенок на его лице и не совсем понявшая, что ему, собственно, не понравилось, продолжала уж несколько робким голосом:

– И вообрази, при моем слабом здоровье я на почтовых проскакала в какие-нибудь сутки триста верст, – вхожу в дом и действительно вижу, что в моей комнате, перед моим трюмо причесывается какая-то госпожа… Что я ей сказала, – сама не помню, только она мгновенно скрылась…

Бегушев, наконец, усмехнулся.

– Воображаю, какая ей песня была пропета, – проговорил он.

– Ужасная, кажется… – продолжала Домна Осиповна, – я даже не люблю себя за это: я очень мало умею себя сдерживать.

– В этом случае, я думаю, нечего и сдерживать себя было: в вас говорило простое и законное чувство, – заметил Бегушев.

– Да, но все нехорошо!.. Потом муж приехал… ему тоже досталось; от него, по обыкновению, пошли мольбы, просьбы о прощении, целование ручек, ножек, уверения в любви – и я, дура, опять поверила.

– Общее свойство всех женщин! – сказал Бегушев.

– Нет, кажется в этом случае я самая глупая женщина: ну чего могла я ожидать от моего супруга после всего, что он делал против меня? Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном дорогом платье, то в другом… один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне на туалет; наконец, терпение мое истощилось… я говорю ему, что так нельзя, что пусть оставит меня совершенно; но он и тут было: «Зачем, для чего это?» Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.

– Ад сделали? – спросил с злым удовольствием Бегушев.

– Решительный ад!.. Что ж, я не скрываю этого теперь!.. – отвечала Домна Осиповна. – Я вот часто думаю, – продолжала она, – что неужели же я должна была после такой ужасной семейной жизни умереть для всего и не позволить себе полюбить другого… Счастье мое, конечно, что я в первое время, при таком моем ожесточенном состоянии, не бросилась прямо, как супруг мне предлагал, на шею какому-нибудь дрянному господину; а потом нас же, женщин, обыкновенно винят, почему мы не полюбим хорошего человека. Господи! Я думаю, каждая женщина больше всего желает, чтобы ее полюбил хороший человек; но много ли их на свете? Я теперь очень стала разочарована в людях: даже когда тебя полюбила, так боялась, что стоишь ли ты того!

– А может быть, и я не стою твоей любви? – спросил ее Бегушев.

– Нет, ты стоишь, в этом я теперь убеждена, – отвечала Домна Осиповна и, встав, подошла к Бегушеву, обняла его и начала целовать. – Ты паинька у меня – вот кто ты! – проговорила она ласковым голосом, а потом тут же, сейчас, взглянув на часы, присовокупила: – Однако, друг мой, тебе пора домой!

– Пора? – повторил Бегушев.

– Да, а то люди, пожалуй, после болтать будут, что ты сидишь у меня до света: второй уже час.

– Уже? Действительно, пора! – сказал Бегушев, приподнимаясь с кресел и отыскивая свою шляпу.

– Но только, как я тебе говорила, я пока так остерегаюсь; а потом, когда разные дрязги у меня кончатся, я вовсе не намерена скрывать моих чувств к вам; напротив: я буду гордиться твоею любовью.

Бегушев усмехнулся.

– Как итальянка Майкова: «Гордилась ли она любви своей позором»[6]

– Именно: я буду гордиться любви моей позором! – подхватила Домна Осиповна.

Бегушев после того крепко пожал ей руку, поцеловал ее и, мотнув приветливо головой, пошел своей тяжеловатой походкой.

Домна Осиповна заметно осталась очень довольна всем этим разговором; ей давно хотелось объяснить и растолковать себя Бегушеву, что и сделала она, как ей казалось, довольно искусно. Услышав затем, что дверь за Бегушевым заперли, Домна Осиповна встала, прошла по всем комнатам своей квартиры, сама погасила лампы в зале, гостиной, кабинете и скрылась в полутемной спальне.

2

Фотоген – так назывались в 70-е годы минеральные масла, применявшиеся для освещения.

3

Таганка и Якиманка – безапелляционные судьи. – Имеется в виду купечество, жившее в старой Москве, главным образом в Замоскворечье – в «Таганках и Якиманках».

4

Сент-Жермен (точнее Сен-Жермен) – аристократический квартал в Париже.

5

Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские. – На этих улицах Москвы когда-то селилась преимущественно дворянская знать.

6

Как итальянка Майкова: «Гордилась ли она любви своей позором». – Имеется в виду строка из стихотворения А.Майкова «Скажи мне, ты любил на родине своей?» (1844) из цикла «Очерки Рима».

Мещане

Подняться наверх