Читать книгу Лермонтов: между гением и демоном - Алексей Шарыпов - Страница 4
Часть I: Формирование хищника. Детство без любви
Глава 2. Одиночество в толпе
Оглавление«Я к одиночеству привык,
Я не умею с людьми быть…»
Из юношеского стихотворения М. Ю. Лермонтова
Переход из тарханской вселенной, где он был безраздельным центром, в мир коллектива стал для подростка Лермонтова жестоким испытанием. В 1828 году он поступает в Московский университетский благородный пансион, а затем – в сам Московский университет. Здесь, в среде блестящей дворянской молодёжи, окончательно отливается та защитная маска высокомерия, язвительности и обособленности, которая будет определять все его дальнейшие отношения с миром.
Это было время великого общественного похмелья. Поколение, вступавшее в жизнь в конце 1820-х, было, по выражению Герцена, «разбужено пушечным громом на Сенатской площади». Но пробуждение оказалось горьким: идеалы старших братьев-декабристов были раздавлены, будущее виделось как бесконечная перспектива казённой службы или бесцельного существования в светской пустоте. Власть, напуганная мятежом, с подозрением смотрела на любое кружковое общение, на независимую мысль. Культурным кодом эпохи стала «мировая скорбь» (Weltschmerz) – чувство вселенской тоски и разочарования, заимствованное у европейских романтиков, но в России обретшее конкретную, политически окрашенную форму: тоска по утраченному высокому смыслу, по действию, которое стало невозможным.
Этот переход совпал с переломной эпохой в жизни русского общества. Лермонтов поступил в Московский университетский благородный пансион в 1828 году – всего через три года после разгрома восстания декабристов. В воздухе витал дух разочарования, «остывания» молодёжного идеализма, подозрительности властей к любым кружкам и «лишним мыслям» [«Университет в Российской империи XVIII – первой половины XIX века»]. Среда, в которую он попал, была не просто «блестящей дворянской молодёжью». Это было поколение, чьи старшие братья и кумиры отправились на каторгу, а будущее виделось туманным и лишённым высокой цели. Воспитание «внутреннего изгнанника» в Тарханах идеально наложилось на эту общественную атмосферу, сделав юношеский протест Лермонтова не просто личной обидой, но и стилистически точным жестом эпохи – жестом разочарованного, презирающего свет романтика.
Если в Тарханах его исключительность пестовалась и лелеялась, то в пансионе и университете она должна была сама доказывать своё право на существование. И Лермонтов выбрал для этого не путь завоевания авторитета, а путь демонстративного отталкивания. Он сразу занял позицию стороннего наблюдателя, почти что инопланетянина, изучающего чуждые ему нравы. «Студент Лермонтов имел тяжёлый, несходчивый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей», – вспоминал его сокурсник П. Ф. Вистенгоф [Вистенгоф П. Ф. «Из моих воспоминаний»]. Эта отдельность не была тихой или робкой; она была агрессивной, претенциозной, бросающей вызов.
Причины такого поведения коренились в глубокой внутренней уязвимости. Ребёнок, чьё подлинное «Я» было заморожено в детстве, оказываясь в новой среде, не обладал здоровыми психологическими инструментами для построения равных, эмпатичных связей. Его ложное «Я», выстроенное на чувстве превосходства, требовало постоянного подтверждения. Но в мире сверстников, где царили свои иерархии и ценности, бабушкины методы манипуляции не работали. Ответом стала гиперкомпенсация: вместо того чтобы пытаться понять и принять других, он начал их тотально обесценивать.
Современная психология называет такой механизм нарциссической защитой через девальвацию. Неуверенность в собственной ценности, страх быть «разоблачённым» как не соответствующий внутреннему грандиозному идеалу, компенсируются активным унижением окружающих. Это создаёт иллюзию контроля и превосходства: если все вокруг ничтожны, то моя отъединённость – не слабость, а сознательный выбор сильной личности [Burgo, J. «The Narcissist You Know: Defending Yourself Against Extreme Narcissists»]. Для Лермонтова-студента эта стратегия была спасением. Его язвительность была не просто «скверным характером», а единственным известным ему языком коммуникации, который он выучил в Тарханах: чтобы тебя заметили, нужно спровоцировать сильную эмоцию – гнев, обиду, восхищение шокирующей дерзостью. Он не умел общаться на равных, потому что в его опыте не было модели равного диалога – только модель «кумир-поклонник» или «тиран-жертва».
Это обесценивание становилось его главным оружием и щитом. Он не шёл на сближение, потому что в глубине души боялся, что его отвергнут (как когда-то, по его детскому ощущению, отвергла мать, уйдя в смерть, и отец, уступив бабушке). Гораздо безопаснее было отвергнуть первым. «Лермонтов был дурной человек: никогда ни про кого не отзовётся хорошо; очернить имя какой-нибудь светской женщины, рассказать про неё небывалую историю, наговорить дерзостей – ему ничего не стоило», – писал другой современник, А. Ф. Тиран [«Лермонтов в воспоминаниях современников»]. Сплетня, едкая эпиграмма, злая шутка – всё это были не просто проявления «скверного характера». Это был способ установления контроля над социальной реальностью, которая его пугала. Унижая других, он символически возвышался сам, питая своём голодное нарциссическое «Я».
При этом у него практически не было друзей в общепринятом смысле слова. Были приятели, собутыльники, объекты для насмешек или поклонения. Ближе всех, пожалуй, был Алексей Лопухин, но и с ним отношения оказались отравлены той же склонностью к манипуляции и предательству, что ярко проявилось в истории с Сушковой. Лермонтову была чужда сама идея дружбы как союза равных, основанного на взаимном уважении и доверии. Его отношения строились по принципу «господин и обожатель», «преследователь и жертва», «кумир и поклонник».
Единственной сферой, где его уязвимость могла найти прямой, ничем не защищённый выход, стало творчество. Поэзия для молодого Лермонтова была не просто даром или занятием – это была альтернативная реальность, система жизнеобеспечения. В мире слов он был абсолютным монархом: мог вызывать к жизни демонов и ангелов, признаваться в неслыханной тоске, выражать презрение к миру и жажду идеала. Ранние стихи полны мотивов изгнания, одиночества, разочарования и байронического превосходства над «толпой». В них он легитимизировал свою социальную неустроенность, превращая её в знак избранности.
«Я сын страданья. Мой отец
Не знал покоя по конец.
В слезах угасла мать моя;
От них остался только я…»
Эти строки – не просто поэтический штамп. Это мифологизация собственной травмы, создание героического нарратива из материала личной боли. Демон, который становится центральным образом его юношеского творчества, – это и есть проекция его внутреннего «Я»: могущественный, вечный, но проклятый и одинокий дух, презирающий мир, который не может его принять [«Творчество М. Ю. Лермонтова: опыт психоаналитического прочтения»]. Лермонтов не просто сочинял поэму – он ставил диагноз самому себе и находил в этом диагнозе пугающую, демоническую красоту.
Важно увидеть в этом периоде не только формирование конфликта, но и кристаллизацию уникального творческого метода. Лермонтов открыл для себя, что разрыв между внутренним миром и социальной маской – не только мука, но и неиссякаемый источник материала. Его ранние стихи и поэмы («Джюлио», «Исповедь», первые редакции «Демона») становятся лабораторией, где он легитимизирует свою асоциальность, переводя её в экзистенциальный план. Неумение найти друзей трансформируется в образ вечного странника («Один среди людского шума / Возрос под сенью чуждой я…»). Страх быть отвергнутым – в гордое самоотречение демона. Университетская изоляция стала для него не просто неудачей, а необходимым условием творческой автономии, позволившей создать мощный, герметичный мир, куда он сбегал от реальности и откуда черпал силы для новых жизненных провокаций. Уже здесь намечается роковая формула его существования: жизнь питает творчество сценариями страдания, а творчество, в ответ, диктует жизни новые, более совершенные сценарии саморазрушения [Манн Ю. В. «Поэтика русского романтизма»].
Таким образом, годы учёбы стали временем окончательного раскола между внешним и внутренним человеком. Во внешнем мире Лермонтов оттачивал маску циника, задиры и нелюдима, чьё поведение отталкивало и раздражало окружающих. Во внутреннем, потаённом мире, доступном лишь на бумаге, он был мятущимся, страдающим, невероятно чувствительным существом, тщетно искавшим гармонии и любви. Этот раскол не был слабостью – он стал источником колоссального творческого напряжения. Но цена была чудовищной: его душа, лишённая возможности для здорового, целостного контакта с другими людьми, всё больше уходила в себя, замыкаясь в порочном кругу самолюбования и саморазрушения. Маска, призванная защитить, начала медленно срастаться с лицом. К концу университетского периода мир уже видел не ранимого юношу, а того самого «Лермонтова» – язвительного, надменного и невыносимого гения, каким он и войдёт в легенды и учебники. Демон вышел из тетради и начал жить своей собственной жизнью в светских гостиных.