Читать книгу Темные вершины - Алексей Винокуров - Страница 10

Часть первая
Во тьму
Глава 8
Тролль на озере

Оглавление

В себя Буш пришел уже только в камере. Камера было сырой, темной, одиночной, сам он лежал на нарах лицом кверху, взгляд упирался в беленый грязный потолок. Под потолком медленно умирала лампа, забранная ржавой гнутой решеткой, в неверном свете подрагивали косые бурые стены, тусклыми везикулами высыпала на них штукатурная сыпь. В углу древнее туалетное очко распространяло бесстыжую хлорную вонь, от которой должны были болеть и дохнуть микробы, но скорее дохли невольные постояльцы этого грустного заведения.

Бушу было нехорошо. Его подташнивало, затылок ныл, под ложечкой взмывало и падало, голова слегка кружилась. Он повернул глаза налево, в сторону стены, почувствовал боль и понял: сотрясение мозга, счастье – не ушиб.

Полежав без движения, соскучился, перевел глаза вверх, узрел на стене крупного таракана, молчаливого покровителя всех узников. Таракан сидел, нахохлясь, двигал усами, из-под рыжего хитина торчали мутные кончики призрачных крыльев. Может, покой гостя охранял или, напротив, ждал момента, когда тот умрет, чтобы прыгнуть и рвать на части. Буш не верил, что тараканы едят людей, но все равно сделалось неприятно.

– Уйди, животное. – Он вяло махнул непослушной рукой.

Таракан оказался слаб, от грубого слова дрогнул и побежал по стене вверх и наискосок, дрейфуя поперек земного притяжения. Потом уселся в дальнем углу на потолке, приклеился матовым брюхом кверху и там, невидимый за тенью, продолжал молча и неприязненно разглядывать человека.

Буш захотел понять, как он здесь оказался и почему лежит на нарах в грязной камере. Он боялся, что не вспомнит, что у него случилось выпадение памяти, как это бывает при ударе по мозгам или сильном опьянении. Но, на счастье, вспомнил все довольно легко.

Они с Асланом пошли давать взятку вице-мэру, это у Грузина называлось большим будущим и обустройством карьеры. И хотя Буш до последнего сомневался, примет ли подношение канцелярская крыса, не убоится ли чужого человека, – вековая жадность победила, деньги перекочевали из рук в руки. И тут же, как будто черти из-под земли, началось землетрясение – не стерпел, взъярился чиновничий бог-покровитель. Через секунду, однако, стало ясно, что бог тут ни при чем. Это оперативники УБЭП ломали дверь в кабинет, чтобы взять с поличным их всех – и взяточника, и взяткодателей.

– Это будет твое боевое крещение, – сказал ему накануне Кантришвили, отправляя в мэрию. – Опасности никакой, зато увидишь реальную жизнь.

Никакой жизни он, конечно, не увидел, и крещения тоже не было, а вот опасность оказалась вполне натуральной, и срам, и позор. Теперь вот он лежал в камере и смутно ждал, в чем его обвинят.

Впрочем, это не бином Ньютона, в чем – в даче взятки, конечно. И хоть лично он ничего никому не давал, но присутствовал – а значит, соучастник. Все это было крайне неприятно, и даже думать не хотелось, что его теперь ждет. Вот разве что Грузин напряжет свои связи, не даст любимого гомеопата в обиду…

Однако додумать эту мысль он так и не успел. Снаружи загремело, дверь камеры распахнулась, и на пороге пророс конвойный с полосатыми погонами сержанта.

– На допрос, – сказал он сухо, обращаясь то ли к одному Бушу, то ли еще и к таракану на всякий случай.

Буш сел на нарах, поморщился: его опять тошнило, голова заболела с новой силой.

– Нельзя ли отложить разговор? – попросил он. – Похоже, у меня сотрясение мозга.

Сержант поглядел на него с диким изумлением, в ответной речи был краток:

– Быкуешь, козел?! На допрос, кому сказано!

Быковать дальше Буш не осмелился, послушно поднялся с нар.

На нем защелкнули наручники (вздрогнул, засуетился на потолке таракан), провели по длинному, слабо освещенному коридору, отперли дверь, завели в комнату для допросов. Здесь не было сортира и нар, зато стоял обшарпанный стол и две грязноватые дурно обструганные лавки. Под потолком от невидимого ветра покачивалась голая тюремная лампа, ходили по полу неверные тени, надолго застревали в углах…

– Сесть, – неприязненно сказал конвойный, и Буш послушно сел на лавку.

Лавки были отполированы бесчисленными задами заключенных, а стол шероховато топорщился занозами – как длинными, так и совсем незаметными, они показывались, только больно воткнувшись в ладони.

Умостившись на лавке, Буш вопросительно посмотрел на сержанта, но тот замер, глядя сквозь стену в видную ему одному даль. Твердые желваки на бритых, как терка, щеках ясно говорили о нежелании беседовать на отвлеченные темы.

Не успел Буш соскучиться, как дверь распахнулась и в камеру поршнем вдвинулся массивный человек, вытеснив из нее половину света и три четверти воздуха. Форма сияла на нем синим, небесным, на плечах тяжело, словно каменные, лежали погоны полковника юстиции. Лицо твердое, ромбом, казалось длиннее из-за гоголевского носа, тянувшегося к подбородку, как если бы нос желал поцеловать его или клюнуть – по настроению. Большие, поломанные, как у борца, уши указывали на избыток жизненной энергии, резкие морщины от носа нисходили к неожиданно красным, чувственным губам. Левая бровь легкомысленно взметнулась вверх, правая, напротив, опустилась. Глаза, зеркало души, были прищурены, лишь где-то на самом дне сетчатки полоскалась легкая хитреца, голый череп мужественно отражал вялые наскоки электрического света.

В руках полковник бережно, двумя пальцами держал белую одноразовую сидушку. Аккуратно положил ее на лавку, потом сам опустился с неожиданной легкостью, на Буша не смотрел.

Конвойный молча развернулся, вышел, в замке лязгнули ключи. Сидели молча минуту, другую. Буш не выдержал, заерзал, хотя и знал, что нельзя: всеми силами надо показывать спокойствие. Полковник, видно, счел наконец, что клиент готов, и заговорил тихим голосом.

– Как же так, Максим Максимович? – сказал он с искренней обидой. – Как же так, а? Ай-яй-яй, вот не найду другого слова, просто ай-яй-яй!

– Простите, с кем имею удовольствие? – сухо поинтересовался Буш. Начало беседы его не обрадовало: все развивалось по наихудшему сценарию, о которых он много читал в книге «Архипелаг Гулаг» лауреата Солженицына. Но собеседник то ли лауреата не знал, то ли вообще чувствовал себя вольно – представиться не захотел.

– Я вижу, вы педант, – выговорил он скучающе. – Ну какая вам разница, с кем? Я ведь не Кони, не Плевако какой-нибудь и даже не Берия с Вышинским. Моя фамилия никому ничего не скажет, ровным счетом ничего…

– И тем не менее, – настаивал Буш, – пусть не скажет, но я хотел бы знать.

Полковник выдержал томительную паузу и все-таки назвался: словно нож в цель метнул – чуть качнувшись, с прицелом, с оттягом, но все равно вышло внезапно и больно.

– Предположим, я – полковник Сергухин. Что дальше?!

Буш похолодел. Полковника Сергухина изредка поминал в своих разговорах Кантришвили, и не как Офелия Гамлета, а самыми неприятными словами. Это был пес из следственного комитета со стальными челюстями, советской еще закалки и фантастического бесчестия.

«В последней ментовской гниде можно откопать человеческое, но не в полковнике Сергухине, – говаривал, бывало, Грузин. – Если попал ему в лапы – молись, потому что спасти тебя может только Бог, да и тот вряд ли».

Вот почему Буш дрогнул, дрогнул совсем незаметно, но полковник все-таки заметил, улыбнулся.

– Что-то слышали все-таки, – промолвил не без удовольствия. – А раз так, то уже, наверное, поняли, что дело серьезное.

– Сколько мне грозит? – спросил Буш напрямую.

– Да при чем тут вы, – отмахнулся полковник, – о вас вообще речи нет.

Буш вдруг обнаружил, что все время разговора не дышал, а теперь вот захотелось выдохнуть. И он выдохнул, дрожащей рукой утер со лба холодный пот, которого вроде бы не было раньше…

– Не обо мне, – повторил он. – А о ком?

Сергухин нахмурился.

– Не валяйте дурака, – сказал он сердито. – Интеллигент – еще не значит слабоумный.

Полковник перегнулся через стол, уставил на Буша узкие холодные глаза, перешел на «ты».

– Ну что, сынок, догадался?

Буш сглотнул.

– Не догадался, – отвечал хрипло, вспомнив совет Кантришвили никогда ни в чем не сознаваться.

«Им надо – пусть они и копают, – вслух размышлял тот, задумчиво глядя в фактурный розовый закат из мшистых недр своей китайской беседки. – С какой стати облегчать работу мусоров, им только палец дай, всю руку откусят. С волками жить – по-волчьи выть. Ложь – вот наше оружие в этом лучшем из миров».

Буш не собирался ни жить с волками, ни заниматься с ними хоровым пением. Но сейчас не было у него другого выхода, кроме как отбиваться от волков их же оружием – зубами, когтями и враньем.

Сергухин вздохнул и нудно, противно стал зачитывать ему статью 291 пункт 2 уголовного кодекса. За дачу взятки должностному лицу светило ему, Бушу Максим Максимычу, лишение свободы на срок до 8 лет. А восемь лет в российской тюрьме, заметил полковник, – это вам не фунт изюма. Далеко не всякий мог выдержать такой срок, да что греха таить, не всякий и доживал.

– Так что же вам от меня нужно? – спросил Буш с виду спокойно, но липкий ужас холодил сердце, растекался за воротником.

На это полковник снова вздохнул – он что-то много вздыхал для прокурорского – и сказал, что откровенность за откровенность: им нужен Грузин. И не просто нужен, а очень-очень нужен.

– Некоторые, – начал он доверительно, – считают, что деньги – это субстанция и нет ей конца и краю. Но это, мой юный друг, не совсем так. В мире деньги – это целый океан. В стране – это море. Ну, а у нас в городе – это небольшое озерцо. И к этому озерцу, как в джунглях, ходят самые разные существа. Помнишь, у Пушкина: «Приходи к нему напиться и корова, и волчица, и жучок, и паучок, и последний червячок…» Словом, всем нужно. Одни пьют мало, какой-нибудь мышке и чайной ложки довольно. Другие – побольше. Третьи пьют редко, но помногу. Главное, чтобы всем хватило. Но, дорогой мой Максим Максимыч, случилась у нас огромная неприятность: на берегу озера засел страшный тролль и никого к деньгам не подпускает.

– Тролль – это Кантришвили? – догадался Буш.

Полковник пришел в восторг от его сообразительности. Потом заметил назидательно, что все это очень несправедливо. А где несправедливость, там и народные волнения, бунты и революции всякие. А революций с нас хватит, наелись. И лучше спихнуть одного тролля, чем уничтожить весь лес, согласен со мной?

Буш молчал. Полковник не отводил от него пронзительного взгляда, ждал ответа. И Буш плюнул на страх, на осторожность, решил сказать, что думает.

– Я вот одного не понимаю, – сказал он, – как это Кантришвили может не пускать остальных к деньгам?

Полковник только руками всплеснул от такой наивности. Дело, по его словам, было совсем простое: сам Кантришвили или его люди сидели на всех денежных потоках, приходивших в город.

– Детали тебе знать не надо, – говорил Сергухин внушительно, – просто поверь слову офицера. Кантришвили – очень, очень плохой человек. И очень жадный. Но царствию его пришел конец…

– Ибо оно не от мира сего? – не удержался Буш.

Полковник чуть скривил губу, давая понять, что шутку понял, но не одобрил.

– От мира, от мира. Слишком уж от мира. Но это ничего, у нас свои аргументы. Есть, есть еще влиятельные люди и настоящие патриоты, которые прижмут твоего тролля к ногтю, а деньги направят куда требуется…

Сергухин молол языком, но Буш его почти не слушал. Бушу сделалось нехорошо, по-прежнему болела голова и тошнило. Он устал от задушевных разговоров с людоедом Сергухиным, от всех этих его сказок про троллей и червячков. Больше всего сейчас хотелось повалиться на нары, закрыть глаза – и чтобы оставили в покое хотя бы на полчаса.

Наконец он не выдержал, грубовато прервал Сергухина:

– Лично от меня-то вам что надо?

Полковник был откровенен с ним, как с родной матерью.

– Сдай Грузина, – сказал он.

И видя, что не совсем еще понятно, терпеливо объяснил.

Чтобы прижать Кантришвили, нужен был серьезный компромат. Такого заслуженного тролля нельзя было просто взять и бросить в тюрьму по ложному обвинению. Фактура требовалась настоящая, и такой фактурой мог обладать только близкий к Грузину человек. Например, Буш.

– Я-то лично считаю, что все это лишнее, – доверительно говорил следователь. – Все эти дела, доказательства, адвокаты, суды. Если речь о благе родины, на закон можно и не оглядываться. Польза отечества – вот главный и единственный закон. К сожалению, не все я решаю, есть люди и повыше меня. Им, понимаешь, еще нашим западным партнерам мозги пудрить, законность изображать, легитимность. Так что ты не подведи нас, Макс, не подведи страну, сдай Грузина по-хорошему, а?

С минуту Буш молчал, думал о чем-то – о чем именно, не догадался даже такой кусаный волк, как полковник Сергухин, с надеждой глядевший на него. Потом заговорил – медленно, с расстановкой, не торопясь.

– Мне вот что интересно, – начал Буш, отчетливо выговаривая каждое слово. – И вы – патриоты, клейма ставить некуда, и Кантришвили – патриот. Что же вы между собой не договоритесь по-хорошему, зачем вам нужен я, интеллигент поганый и пятая, если приглядеться, колонна…

Несколько секунд полковник смотрел на него молча, играли желваки на твердом лице, качалась под потолком лампа, подрагивали тени под глазами. Большим негнущимся пальцем нажал он звонок под крышкой стола, вошел конвоир…

– В карцер его, – велел полковник. – На хлеб и на воду.

* * *

Буш поднял от пола помутившийся взгляд, пытался навести на резкость – вышло не очень-то хорошо, не очень-то славно.

Он сидел на корточках, уперевшись спиной в ледяную стену, сидел, дрожал, потому что стоять больше не мог, не мог и ходить, а сидеть на шконке днем в карцере не позволялось, шконку поднимали и пристегивали к стене. А еще в карцере была лампочка, которая не выключалась даже ночью, и незакрывающаяся форточка на улицу, вечный источник собачьего холода, асфальтовый пол, куда не дай бог упасть, отвратная баланда и, наконец, венец цивилизации – засыпанная хлоркой параша. И все эти кошмарные радости были измыслены гибким человеческим умом только затем, чтобы заключенному жизнь, и без того горькая, кислая и несъедобная, не казалась молоком и медом, чтобы окончательно и бесповоротно превратилась в ад.

На улице стояла глубокая осень, а в карцере – уже и полная зима, даже серая изморозь проступала по утрам на бетонной оторочке окна. Здесь было нестерпимо холодно, болели суставы, немела кожа – с каждым днем верные признаки ревматизма окружали Буша, теснили, как вражеское войско. По ночам сотрясал его глубокий кашель, не давал уснуть, выматывал, а днем он опять ходил, стоял и сидел на корточках, потому что лежать запрещалось.

На свободе Буш в один момент справился бы и с кашлем, и с ревматизмом… Он, конечно, все равно пытался: попросил конвойного принести ему калькорея фосфорика в разведениях 3 и 6.

– Я, видите ли, болен, – сказал он хмуро, не поднимая глаз. – Ревматические явления…

Конвойный смотрел на него через окошко в железной двери совершенно равнодушно. И Буш, пересилив себя, добавил:

– Если это, конечно, возможно… Я был бы очень благодарен…

Конвойный с лязгом захлопнул окошко и ушел.

Буш подумал, что надо было предложить ему денег. Денег, которых у него все равно нет.

Его захлестнуло отчаяние. Сержант был первый человек за много лет, который ревностно отнесся к своим обязанностям – и человек этот оказался тюремщиком. «Почему у нас добросовестны только бандиты и палачи? – думал Буш. – Разве природная склонность народа – в зле и насилии, разве в этом весь смысл его существования?»

Ответить на такой вопрос было нельзя, во всяком случае вслух. Да он уже, признаться, и не хотел отвечать. Уже он понемногу переходил в иное состояние, туда, где заканчивается все вопросы, где все – один сплошной ответ…

С каждым днем становилось все хуже. Форточка стояла открытой круглые сутки, и холодное дыхание ноября сгущалось ночью на лице его, словно кровавые слезы, и черной коростой покрывало заледеневшее лицо, так что по утрам ни оттереть, ни согреться. Еду подавали пес знает какую, совсем для еды не годную, жидкое мутное хлебово, глинистый хлеб, которого есть сначала не хотелось, а потом – уже не хватало.

Буш теперь не требовал, ничего не просил, только тихо угасал, сидя на корточках возле стены.

Он был молод, силен, но любой, даже самый крепкий организм рано или поздно исчерпывает свой запас. Оставалось гадать, сколько продержится он, как тяжело заболеет и чем – легочной ли хворью, ревматизмом или первым начнет сдавать сердце. Вопрос был только во времени, а время у его мучителей имелось.

Большую часть дня он пребывал в тяжелом, мутном затмении, лишь изредка выныривал из него наружу. В эти краткие мгновения он думал, не сделал ли он ошибку, отвергнув предложение полковника. И приходил к выводу, что да, похоже, сделал, что надо было семь раз отмерить и только потом отказаться. А лучше – согласиться.

Он был доведен до того, что согласился бы на все. Но даже и этого от него уже не требовали. О нем забыл весь мир, если не считать конвойного…

Как-то в минуту просветления Буш рассмотрел себя, рассмотрел подробно, с близкого расстояния, как предмет, как какой-нибудь стакан, – и обнаружил, что он стал гораздо хуже. Это был уже не тот человек, что поступал в институт, и не тот, что лечил больных, и даже не тот, что жил у Грузина. Он был теперь совсем другой, скверный, отвратительный, дрянь человек. Это заключение, эта постоянная мука испортила его окончательно, обрушила в нем какой-то становой хребет.

Наверное, все началось с отступничества пациентов. Потом были поиски места, рабская работа в ресторане, предательство Грузина. Он ведь его предал, предал – а иначе почему до сих пор не появился, не выручил? Хотя, наверное, первый удар себе нанес он сам – еще тогда, в институте, когда оттолкнул девушку с зелеными глазами, оттолкнул так, что она упала на асфальт. И не его заслуга, что со второго этажа, должна была с четвертого – и разбиться насмерть.

Но сильнее всего разрушала его постылая тюремная мука, ежедневный холод, голод и унижения.

Приличия, порядочность, честность, доброта – все сдуло с него, как ветром. Все это хорошо было в обычном измерении, в старые времена. Нынче вся эта гуманность и нравственность – только вериги, кандалы, и ничего больше. Ведь что такое жизнь с точки зрения большинства? Это просто место, где раздают еду, деньги и привилегии. И пока ты со своими кандалами – честью, совестью и прочим – доковыляешь до места, там уже все разобрали другие.

– Как же справедливость? Как же очередь? – вопиет незадачливый благородный муж.

А нет никакой очереди, отвечают ему, нет и не было. А если и была, то осталась в прошлом, можете пойти туда.

Чехов, говорят, всю жизнь выдавливал из себя раба. Ну, и сколько же можно жить по Чехову? Может, пора уже начать выдавливать из себя человека… Или, думаете, поздно?

За несколько недель в карцере, он, кажется, постарел лет на пятьдесят. Теперь он хотел только одного – тепла, сытости, комфорта. За это можно было отдать все, предать и продать душу дьяволу. Однако дьявол не спешил выходить на связь, а может, душа доктора и не представляла для него никакого интереса…

Но вот сегодня среди пустоты и забвения дверь в карцер открылась сама – словно под страшным преисподним ветром. В камеру после небольшой паузы ввалился сначала конвойный, потом полковник Сергухин. Перед глазами у Буша потемнело, поплыла, изогнулась в воздухе кровь – что еще они придумали, какую пытку?

Но мучители повели себя странно. Изо всей силы стали закрывать дверь изнутри, пытались не пустить внутрь кого-то еще более ужасного, чем они сами.

Одно мгновение казалось, что им это удалось. Дверь совсем было сомкнулась с притолокой, но страшное снаружи пересилило. Оно, страшное, нанесло по двери такой удар, что та хрустнула в петлях, перекосилась и отбросила конвойного и полковника в глубину карцера. Они еще копошились на полу, раздирали в беззвучном крике рот, а уж в дверь посыпались, как черти, люди в черных светонепроницаемых масках, в черных же мускулистых штанах и куртках с надписью «Спецназ».

Спецназовцы скрутили конвойного и полковника, вывернули руки за спину так, что те ткнулись физиономиями в твердый каменный пол, замычали от боли, дали юшку, она расплылась по полу – вялая, светло-рыжая, смешанная с соплями…

В карцер, сдержанно улыбаясь, вошел Коршун.

Буш не поверил своим глазам… Сашка захватил власть в стране, сам стал базилевсом и пришел его освободить? Невозможно? Конечно, невозможно. А то, что в камеру врывается спецназ и бьет всемогущего Сергухина, разве это возможно?

Все, впрочем, выяснилось довольно быстро. Следом за Коршуном в камеру важно, крупно вдвинулся Грузин. Подмигнул Бушу так, что тот, хоть и зол был на старого бандита, не удержался, растянул в улыбке закостеневшие, обветренные губы.

– Как эти сволочи с тобой обходились? – спросил Грузин.

Буш взглянул на Сергухина, который все еще лежал, прижатый коленом спецназовца к полу. В глазах того зажегся дикий огонь, жуткий, почти животный страх. Он понял, что Буш сдаст его, не станет защищать. А Буш, глядя в черные от страха глаза полковника, понял цену подлинному милосердию.

И еще он понял, что не готов платить эту цену, совсем не готов.

Он ничего не сказал, но Грузин уже все увидел по одному его взгляду.

– Люлей им – и покрепче! – скомандовал Грузин.

Словно огромные пауки, бросились люди в черном на полковника и конвойного, стали избивать – молча, страшно, безжалостно. Не прошло и полминуты, как оба лежали окровавленными тушами – неподвижные, бездыханные.

– Вы что творите, дуболомы?! – закричал Грузин на спецназовцев. – Кто так бьет? Надо растянуть удовольствие, чтобы восчувствовали… А так – какая польза от воспитания?

Он еще бранил их, и еще, и еще, кричал, плевался, но тут в карцер вошел новый человек, и Грузин затих. Вошедший был брюнет настолько жгучий, что, казалось, во всем мире выключили свет, с римским носом и твердыми, чуть брюзгливыми губами. С первого взгляда на него стало ясно, кто тут главный. И, возможно, не только тут, а и повсюду…

Секунду брюнет ласково разглядывал узника, потом вздернул подбородок и сказал, смеясь глазами:

– Значит, это вы и есть Максим Максимович Буш?

На этих словах Буш потерял сознание и повалился со своих тюремных корточек прямо на холодный каменный пол.

Темные вершины

Подняться наверх