Читать книгу Темные вершины - Алексей Винокуров - Страница 5

Часть первая
Во тьму
Глава 3
И ад, и рай

Оглавление

Институт он тогда почти закончил. Оставалась малость и чуть-чуть – госы, защита, вялые аплодисменты, остро пахнущий кожей диплом, пьянка после выпуска, полуночные хмельные прогулки по реке на пароходике – волны режутся, вскипают под луной белыми бурунами…

А еще оставалась девушка из соседней группы, зеленоглазая, русоволосая, черты чуть неправильные, но очаровательная до дрожи. Вокруг пчелами жужжат мужики – а он так и ходил мимо пять лет, смотрел издали, не решался. Теперь вот набрался смелости, подошел, и она откликнулась, глядела только на него, говорила только с ним, и оказалось, все эти годы ждала, что подойдет, а он все нет. Где же он был столько времени, где он был, где – а сейчас у нее уже и муж, и ребенок…

Ее руки были горячие, а губы нежные, и поцелуй сорвался с них легко, словно бабочка, и вся она была хрупкая, почти невесомая, трепетала в объятиях… и у нее был уже муж и ребенок. Но это ведь совсем неважно – ведь правда?! – потому что мужа она не любит и с ним давно не живет, а любит только его, и всегда любила, только не знала об этом, не могла сказать.

Нет, конечно, муж, ребенок – это не важно.

Для нее не важно, а для тебя важно, важно. И не потому, что неохота на шею чужого ребенка, а просто на женщине, как на вазе – фарфоровой, белой, хрупкой, – сидят отпечатки пальцев того, кто ей владел, и она уже не станет твоей насовсем, какой-то частью всегда будет с тем, с ним, в его грязных лапах, даже если и сама не сознает…

Буш был пьян тогда, сильно пьян, и пытался как-то объяснить ей это все, а она, кажется, не поняла, отошла в сторону и больше на него не смотрела. А он почему-то все время корчился, как на раскаленной сковороде, и, не выдержав, ушел.

А она в тот же вечер упала с четвертого этажа, прямо из окна кафедры вирусологии, упала, как была, с горячими руками и нежными губами, зеленоглазая и русая, в легком белом ситцевом платье – упала на жесткий, холодный асфальт. Упала, лежала, не двигаясь, горько качала над нею веткой пурпурная юная сирень – никто не остановил, не помог, и не было никого рядом в тот страшный миг.

Но, на счастье, он напоил ее в этот вечер, очень сильно напоил, и Бог спас его: она перепутала этажи и упала не с четвертого, смертельного, а со второго, и только сломала ногу, которую ей тут же очень удачно прооперировал профессор Образцов, а больше о ней он никогда ничего не слышал.

Никогда. Ничего…

А может, все это ему привиделось и не было ее – ни губ ее, ни рук, ни белого платья на окровавленном асфальте, и никто никогда не глядел на него зелеными глазами? Или, может быть, это его не было, все было, а его еще не было, в этой пустой, красивой, тленной оболочке не успел еще появиться, вырасти человек… Только понял он это слишком поздно, когда уже не появишься из ниоткуда и не вернешь назад ни жизнь, ни слово, ни легкий, словно бабочка, поцелуй.

Но этого всего не было потом, а сначала еще требовалось закончить институт. Не бином Ньютона, опять же: госэкзамены и диплом – и свободен как ветер. Билеты можно вызубрить, а диплом… Диплом хорошо бы списать, настричь чужие тексты, щедро, до обморока, разбавить водой своего разлива, как гомеопаты разводят исходный материал – на тридцать, двести, тысячу. От лекарства потом остаются отдельные молекулы, атомы, а то и этого не остается – слабое воспоминание, число Авогадро, ухмылка натуры. Но воспоминания этого, жидкого, дрожащего, легкого, довольно, чтобы вылечить любую, самую страшную болезнь.

Первый, стихийный гомеопат Абу Али ибн Сина знал это все и лечил, говорят, этой разведенной водою саму смерть. С тех пор смерть никогда не болеет, не знает усталости и страшную жатву свою снимает днем и ночью, без перерыва, хотя к гомеопатам, по слухам, до сих пор относится с подозрением.

Смерть у нас считают то ли евреем, то ли арабом, что и лестно, и обидно сразу и тем, и этим. Смерть – это Азраил, говорят арабы. Нет, смерть – это арабы, утверждают евреи, и нечего валить с больной головы на ни в чем не повинных ангелов, простых знаменосцев мрака и света. На самом же деле смерть даже не христианка, она за вратами добра и зла, это хрустальная сила закона, ей подвластно все и вся. Ибо все, что однажды началось, должно однажды и кончиться. То же касается и всего, что начинается дважды, трижды, многажды – всякому началу есть свой конец и своя погибель, и арабо-еврейские скандалы ничего тут не изменят. Исключение составляет только бессмертный червь плательминт Гегенбаур, неуничтожимый, вечный, возвращающийся на круги своя, где огнь его не угасает, да, возможно, еще Господь Бог наш, творец неба и земли – если, конечно, не считает он бессмертие шарлатанством, недостойным мыслящего существа…

Хирургом он так и не стал, хотя учился на хирургии и диплом защитил по всем правилам выпускной науки. Иная страсть тогда охватила его сердце, горела вулканом, понуждала к подвигам.

На четвертом еще курсе, в институтской библиотеке, вскарабкавшись как-то на стремянку в поисках справочника по акушерству, наткнулся он на пухлую от старости книгу Кента «Лекции по гомеопатической Materia medica». Тяжелый том цвета обезвоженной мочи на миг застыл в руках, как бы решая, открыться дерзкому или остаться вещью в себе…

Тысяча страниц прочлись единым духом – и гомеопатия явилась ему во всем своем юном варварстве, мудрая и легковерная, как подросток в замке с привидениями. Similia similibus curantur, лечение подобного подобным – от этого веяло безумием, помрачением par excellence. Но что, скажите, кроме безумия, способно вернуть к жизни человека, когда Харон взял уже за перевоз свой проклятый обол?

Уже позже Максим, как и всякий неофит, поклонился «Органону» основателя Ганемана, а затем обратил взгляд к адептам и гениям – Герингу, Тайлеру, Фубистеру, Роялу, Паскеро, Шерингу… Одних было просто не достать, другие не были переведены на русский, пришлось приналечь на языки: зубрить, бубнить, заучивать. Но все в конце концов окупилось сторицей, и даже в пятьсот, тысячу раз – опять же как в гомеопатии.

Одну за другой Буш поглощал книги, ходил на полуподпольные курсы туземных умельцев и лекции заграничных гастролеров.

Но, однако, теория не живет всуе, истине потребна практика. Как ни надсаживайся в эмпиреях, а рано или поздно сойдешь на грешную землю, протянешь руку к пациенту: кто есть сей и кем он будет мне – другом исцеленным или хладным трупом?

Первую практику Буш открыл прямо на дому. Деньги брал небольшие, лекарства – маленькие белые крупинки, на взгляд одинаковые, – выдавал бесплатно, так что народ к нему повалил. Толокся в прихожей, жужжал, волновался: на всех ли хватит докторовой магии?

Почему магия – очень просто: кто-то пустил сплетню, что он колдун и чернокнижник. Гомеопатов у нас испокон веку мешают с травниками и ведунами, ну а где травники, там, понятное дело, и волшба, и оккультизм, и прочая нигромантия.

Смехотворные слухи эти сделали его популярным не только среди простонародья, но и среди инженеров. Инженеры получали не высшее, мировоззренческое, а «верхнее», техническое, образование и оттого верили во всякую чушь, только назови ее позаковыристее. Колдовство доктора нравилось и некоторым православным, которые не могли по памяти произнести Иисусову молитву, а допрошенные ради смеха: благословил ли их батюшка на лечение гомеопатией? – отвечали, что при батюшке стыдно такое слово вслух говорить…

Как бы там ни было, Буш продолжал лечить пациентов, не делая между ними различий. Несмотря на успехи, он еще не считал себя настоящим, зрелым врачом. Потому брал деньги, только закончив лечение или после явного улучшения. Благородная практика эта оказалась глупостью, не годной для наших дней. Исцелившись, больные первым делом забывали о спасителе и не желали с ним расплачиваться: говорили между собой, что за здоровье деньги брать – грех. И уж подавно грехом было за здоровье деньги отдавать.

Богословие это народное шло доктору в прямой убыток, но Буш был готов и к такому. И даже не очень расстраивался, считая, что главная награда врача – здоровый пациент, а деньги откуда-нибудь да появятся.

Однако жизнь устроена сложнее, чем пишут о ней в некрологах. Вот и над головой Буша в конце концов поднялся меч фатума и теперь обрушивался вниз, отражаясь холодной сталью в медленно текущей реке бытия.

Привлеченный успехами нашего доктора и жестяными кимвалами его славы, в окрестностях завелся еще один гомеопат. Это был тихий, тараканьей повадки мужчина, с лицом бледным, но с развесистыми усами, за которыми он ловко скрывал издержки внешности. Действовал тараканий вкрадчиво, но наверняка, к тому же лечил дорого, что вызывало невольное уважение. Лекарства больным он выдавал из общего мешка, но сперва заряжал их двумя электродами – для каждой болезни свой ампер.

Буш, узнав о таком лечении, не поверил ушам. Он собрал соседей-пациентов во дворе и устроил чистку мозгов: объяснял, что все они предались мошеннику и авантюристу.

День был ненастный, клены во дворе шумели, трепетали резными листьями, из соседнего двора приносило низкий медвежий рев мотоциклов, а Буш, продуваемый всеми ветрами, стоял на детской площадке и пытался перекричать вековой порядок вещей.

Народец, ожидавший, чем черт не шутит, бесплатного исцеления, а повезет, то и воскрешения мертвых, был обманут в лучших чувствах. Он безмолвствовал, жался, кряхтел, чесал в затылке, смотрел вбок и мимо, доходил своим умом, что все дело в зависти… Наконец бесфамильная бабушка Егоровна с первого этажа заговорила примирительно:

– Солидный он, Таракан-то. Всегда выслушает, пилюльку зарядит. Уважение к клиенту опять же, этого у него не отнимешь.

– Точно, – поддержал ее техник-смотритель Василий, с рожей рыжей и порепанной, как от шерхебеля. – Он лекарство электризует, а ты, Максимыч, – ничего. Тут, вишь как, теория, доктрина, тебе не понять… А он – научный подход, мы же глядим в оба, сами с усами, техникум кончали… Старое на слом. Последних методов хотим, а не как при царе Горохе лечили.

– Это надувательство, а не научный подход! – злился Буш. – Да и кто вас при царе лечил гомеопатией?

– Не надо передергивать! – солидно останавливал его инженер Колобов с завода имени Хруничева, в старые времена проверявший допуски и посадки у болтов к ракетам – тогда еще летающим, не дырявым. – Должна быть здоровая конкуренция, а народ сам разберется, куда ходить или, еще того не лучше, сидеть на месте.

Буш понял, что народ не переспоришь: народ не верит никому, и себе – в первую очередь. Значит, нужны реальные действия, фактическое разоблачение.

На следующий же день он двинул на прием к тараканьему шарлатану с самого утра. Идти было недалеко – две ступеньки из подъезда, потом направо, обойти гору песка, вываленную грузовиком прямо на тротуар, потом все время прямо и до угла, а там налево, вдоль соседнего дома и до третьего подъезда, где сиял граненым стаканом вход в офис тараканьего.

Однако поход этот судьбоносный оказался совсем коротким: у двери офиса Буша остановил и избил охранник. Избил прямо на глазах у пациентов из очереди – тех самых, которые раньше лечились у него, а теперь перебежали к конкуренту. Никто из них, ни один, не заступился за доктора, еще и подзуживали, оскорбления выкрикивали, кулаками над головой трясли.

Так вдруг узнал про себя доктор, что не только человек он был дурной, но и врач неправильный: одних лечил слишком долго, других, наоборот, быстро, без должного уважения. Кто-то из пациентов завидовал его деньгам, кто-то злился, что он мало берет за прием, брань сыпалась, как навоз из мешка…

Глумление прервал охранник. Он взял молодого доктора за шиворот и милосердно спустил с лестницы. Буш упал на грязный сухой асфальт, упал окровавленным ртом и некоторое время лежал так, даже пошевелиться не мог.

Здесь и нашел его друг Коршун, помог подняться, отвел домой. Там поставил его под душ, тот долго дрожал под горячими струями, согреваясь и отходя от обиды, прыгали посиневшие разбитые губы, глаза смотрели в пустоту, лилась, не чуя себя, вода…

Потом они пили чай, разговаривали, спорили – но так ни к чему и не пришли.

Буш не хотел больше лечить людей, нет, не хотел.

– Как лечить, зачем? – спрашивал он глухо. – Ведь они – враги всему, они даже своей пользы понять не желают…

– Люди разные, – мягко говорил Коршун, – сперва ошибутся, потом, может, и прозреют.

Буш глядел мрачно в запотевшее окно, там над бездонным котлованом парили черные, с серой проседью вороны, тяжко махали крыльями, искали места опуститься, сесть, не находили, с проклятиями улетали прочь. Улетали, чтобы не возвратиться: невермор, никогда – чертили их крылья в низком сизом небе.

– Если они сейчас такие, что будет, когда прозреют? – спрашивал Буш – не о воронах, конечно, о людях, трогал пальцами белую горячую кружку, пил чай, обжигался, не ждал ответа.

Из памяти, из черных провалов, где хранилось отвратительное, поднялась недавняя история. Немолодая уже соседка с четвертого этажа заболела: буйствовала, кричала, норовила растелешиться при людях, вываливала напоказ желтый язык. Буш распознал мозговую конгестию, прописал veratrum viride. Больная принимала препарат в низком разведении, ей полегчало, перешли уже на более высокое. Но тут явились родственники и запретили ей лечиться – не верили в полезные свойства гомеопатии…

– Ведь ей же стало лучше! Как вы могли?! – яростно кричал он на похоронах, а вокруг жмурились постные физиономии, с каждой секундой все более скучные.

Родственники уныло переминались с ноги на ногу возле неглубокой, начинающей застывать на ледяном ветру ямы, молчали, косясь на разверстый гроб с постылыми останками. А он все кричал, не мог остановиться, хотел разбудить в них вину, сострадание, жалость… Да можно ли разбудить то, чего не было, о чем только мимоходом по телевизору слышали? Все это придурь интеллигентская, человеку без надобности…

Неизвестно, чем бы дело закончилось, но к Бушу подошли двое крепеньких в чем-то спортивном, красно-синем, с лампасами, внушительно посоветовали не портить настроение безутешным наследникам. Он отплюнулся горько и ушел.

То был ему первый сигнал, предупреждение, острастка – отступись! Он не поверил сначала. Но прошло чуть-чуть, и правда открылась ему во всей наготе: за зло, по Христу, люди платят и добром, и злом, а вот за добро – только злом. Не такой он правды хотел, но другой, увы, пока ему не встретилось.

Тогда Буш решил отречься от гомеопатии, тянуть лямку простого хирурга. Однако родной его город Коска был невелик, в центральной больнице места заняты, а частным клиникам хирурги не требовались. То есть требовались, конечно, но не такие, как Буш. Нужны были другие: назначать бесконечные анализы, туманить мозги диагнозами и лечить пациента так, чтобы, с одной стороны, не умер, но и не выздоровел совсем. Чтобы к врачу ходил не переставая и не переставая платил за это деньги. На подобные хитрости Буш был не горазд, он привык лечить людей, а не давить из них выгоду, как из коровы кефир.

Разные потом он перепробовал работы – грузчика, продавца телефонов, частного извозчика, еще чего. Все было то слишком тяжело, то страшно, то совсем бессмысленно. В итоге неожиданно обнаружил он себя официантом в ресторане…

Это был не первый встреченный им ад, но ад этот располагался в десяти шагах от рая.

А рай был прохладный, тихий, благословенный. Здесь царил спокойный доверительный полумрак. Здесь не было ни плача, ни жара, ни вечной посмертной суеты, а раскаленные сковородки не оплевывали грешников кипящим маслом, оставляя на измученной коже неизлечимые розовые рубцы.

Усталый глаз здесь услаждали творения великих мастеров – но картины и скульптуры не лезли, как в музее, вперед, нагло оттирая локтями и отпихивая одна другую, а лишь неясно проступали сквозь счастливую полумглу. Музыка струилась вдоль рая чистой рекой, негромкая, прозрачная, изредка вспыхивала случайным восторгом, выходила из берегов, обнимала усталые плечи и снова, устыдясь, стекала хрустальной слезой в туманное русло.

Хрупкие праведницы с журавлиными шеями и нежным профилем сидели за невысокими узорными столиками, вдыхали пузыристый фимиам «Вдовы Клико» – настоящей, цельной, не оскверненной рукой бармена. Расположившиеся чуть поодаль святые и великомученики смущенно поглядывали на дев сквозь иззябшие бокалы, где плавилось золотом, благоухало бельгийское пиво, односолодовое, со вкусом цитруса, а рядом теснились трюфели и фуа-гра, черная икра, сделанная не из химии, как в простом чистилище, но из рыбы, и даже прямо из икры. Высокие помыслы и чистые устремления, радость и надежда, вера и любовь – все это отражалось на лицах, прекрасных, тонких и чуточку скорбных, как и положено мученикам, получившим свое, пусть и несколько запоздалое, воздаяние. Поистине, были они радостны и подобны древним богам, вкушающим нектар и амброзию…

Но тут же, совсем рядом, горели неугасимые костры с адскими котлами и сковородками. Здесь, словно на вулкане, корчились карпы с заживо содранной кожей, покорно вздыхали вызолоченные маслом твердые утки, изнемогали пупырчатые гуси со слабыми шеями, взятые в окружение союзным войском яблок, картофеля и медово-кислых лимонов, тускло щурили припухшие глаза поросюки-ампутанты с ногами, порубленными на рульки… А еще лежали теплыми курганами красно-полосатые креветки, как драгоценные камни, отсвечивали синим, зеленым, желтым крабы и омары, сладко вскрикивали под ножами огурцы, помидоры, редиски и иные мазохисты, так много грешившие на своем веку.

И праведников, и грешников споро обслуживали расторопные служители адских сфер. Грозные кухонные демоны, шустрые барные черти, суетливые анчутки, велиары и бесенята в халдейских белых рубашках и темно-кровавых, как и положено, жилетках носились между кухней и обеденным залом, и каждый тиранил и мучил остальных в силу своего статуса и мерзости характера. Среди грубой мужской нежити вдруг вспыхивали ведьмы-гадуницы с синими змеиными очами; плескали короткие черные юбки, слепили глаз загорелые бедра, опоясанные красным пламенем узких стрингов. Хохотнув призывно, ведьмы получали дежурный шлепок по чему дотянулась рука и, бормоча сальности, не остыв еще от адского жара, выносились с подносами прямо в зал – смущать святых и злить страстотерпиц.

В этой-то дикой суматохе среди прочей нечисти потерянно топтался усталый и смирный Буш – в подземной иерархии стоял он не выше рядового беса, заурядного официанта-стажера…

Здесь же, в аду, он встретился с Галиной, по-старому бы сказали метрдотелем, а сейчас – администратором ресторана, в бордовом пиджачном костюме – широкий белый воротник крыльями лежал на плечах. Оказалась она влюбчивой, страстной и ревнивой до умопомрачения.

– Не думай, – шептала она, отведя его в сторону, и глаза ее сверкали фиалковым огнем, – я все видела… Видела, как ты пялишься на эту тварь Валентину!

Он молчал, отвернувшись, – оправдываться было глупо, бессмысленно.

Она что-то говорила еще, дергала его, терзала, но он не отвечал, глядел то в сторону, то прямо сквозь нее. Наконец, видя, что он не отвечает, умолкла, опустила голову. Буш успел заметить, что в глазах ее что-то блеснуло, скользнуло на щеку, застыло. Галина сердито смахнула слезинку рукой, будто и не было, но он-то знал, что было, он-то видел…

– Ты меня не любишь, – прошептала она.

Он вздохнул, он не мог так больше.

– Да, не люблю, – ответил. – Не люблю, и оставь меня, пожалуйста, в покое.

Он повернулся, чтобы уйти, – совсем, навсегда. И тогда она ударила его по спине острым кулачком между лопаток, ударила больно – и совершенно безнадежно. Он застыл, судорожно поднял плечи, ожидая нового удара, а она сказала очень тихо, так тихо, что он не расслышал – угадал:

– У меня будет ребенок…

Секунду стоял неподвижно. Хотел спросить: «От меня?», но есть ведь пределы свинству, или как полагаете? Теперь он стоял молча, и мысли теснились в черепе, царапали изнутри жадными когтистыми лапами.

Как же страшно ему сделалось тогда, страшно и безнадежно…

Выходило, что он сделал Гале ребенка, а сейчас бросает ее, исчезает – и все потому, что не любит ее и никогда не любил. Или нет, и все наоборот на самом-то деле: это не он исчезает – исчезает она. А что такое мать-одиночка, брошенная мужчиной, брошенная любимым? Это тьма внешняя, где плач, и вой, и скрежет зубовный, – и в эту тьму бросил ее, он, Буш, бросил своими собственными руками.

Он обернулся к Галине. Она вздрогнула и сжалась, как беспризорный котенок, крылья-воротник на ней торчали по-воробьиному, перьями, вся она была маленькая и какая-то безнадежная. Она не глядела на него, но слезы лились у нее по щекам – бесконечно, неостановимо, и некому было их утереть, некому, кроме него.

Он вдруг ощутил, как жалко, невозможно жалко ему эту женщину, только что железную, сильную, страшную, грозу официантов и поваров, и такую, как оказалось, беззащитную на самом деле. Он захотел обнять ее, прижать к груди, погладить по головке, сказать ласковые слова.

И он обнял ее. Обнял, поцеловал в жалобные мокрые глаза. И снова обнял, прижал к себе и повел прочь – прочь от этого чавкающего ада, от вечного похабства кулинарных демонов, от беготни прислуживающих чертей, от чаевых и штрафов, из тьмы внешней – во тьму внутреннюю…

А потом – да, было то, что обычно бывает. Спустя короткое – или как посмотреть – время Галина призналась, что солгала ему, не была она беременной – ни тогда, ни позже.

– Зачем? – только и спросил он.

– Затем, что все так делают, – отвечала она. – Затем, что мужик рядом нужен.

Он ушел, конечно, после этого, не смог с ней жить. Но уйти от обмана было сложнее, чем от человека. Этот удар надломил его – сильнее, может быть, чем все остальные, вместе взятые. Еще один провал появился в его душе – там, где сиял раньше один незамутненный свет.

Темные вершины

Подняться наверх