Читать книгу Последний русский интеллигент. Повести - Амаяк Павлович Тер-Абрамянц - Страница 4

Иртыш
(повесть)
3.Иртыш

Оглавление

Контраст между западно-европейским Таллином и азиатско-сибирским Семипалатинском был столь потрясающим, что родители, не говоря уже обо мне, практически со дня приезда стали мечтать о том, как бы «вырваться отсюда». Почти ни одного вечера не проходило, чтобы этот вопрос не обсуждался на сон грядущий. Куда? Таллин?… Ленинград?… Москва?… Украина?…

Я прислушивался к этим разговорам, замирая от восторга – я начинал любить перемены и дорогу… И радио каждый день пело: «Широка страна моя родная, много в ней лесов полей и рек…» Мне не нужны были ни леса, ни реки, я хотел моря… «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!…»

Я, действительно, не знал никакой другой страны, и отец не знал, кроме руин Польши и Германии, мимо которых в конце войны проходил его медсанбат. И мама не знала, кроме воюющих Китая и Кореи, где она работала на эпидемии чумы и холеры в экспедиции. И никто из наших здешних знакомых не был за границей…

Но песня мне нравилась, возможно, ее написал тот человек, который объехал весь земной шар и мог сравнить… был даже и у плохих американцев, которые хотят напасть на нас и у которых все хуже… И почему она не нравилась отцу, а нравилась дяде Боре?… Одно я успел почувствовать, что и в самом деле, страна широка, неимоверно громадна и дорог в ней немало.

Однако, так или иначе в этом, казалось, Богом забытом городе нам пришлось прожить два года. Отец много работал, я пошел в школу и закончил здесь два класса, научился писать и читать, мама не работала, занималась моим воспитанием и между делом одолела полное собрание сочинений Оноре Де Бальзака.

Было бы несправедливым, однако, сказать, что в Семипалатинске не существовало ничего замечательного. Было – необыкновенное ярко-синее, до прищура, безоблачное небо, одинаково пронзительно синее, празднично чистое и в сорокаградусную жару летом, и в сорокоградусный мороз зимой (осени и весны в этих не знающих полутонов и плавных переходов краях почти не существовало). Вечно синее бодрящее небо…

Иногда мы с мамой ходили гулять на Иртыш. Может быть, на то самое место, где Федор Раскольников и Сонечка Мармеладова решили начать новую жизнь. Там, на отмели, под крутым голым берегом, с которого зимой можно было кататься на санках, ржавел колесный пароход. Пароход стоял, накренившись, словно от набега большой волны. Это был один из типовых колесных пароходов, которые ходили в то время по Иртышу. Они в гораздо большей степени выглядели судами, чем их потомки, напоминающие больше сухопутные трамваи и вагоны…

Помню горизонтальный деревянный брус бушприта, якорные лапы и цепь, рыжий от ржавчины борт, деревянные стенки палубных надстроек, от яркого солнца почти потерявшие свой первоначальный голубой цвет, блеск круглых иллюминаторов, раковины сирен, черную трубу с поблекшей красной полосой, огромное неподвижное красное колесо с лопастями перелопатившими Бог знает сколько воды на Иртыше и Оби и огромные буквы вокруг колеса «К А З А Х С Т А Н».

Пароход лежал как умирающий динозавр: скоро его собратьев заменят дизельные теплоходы, быстроходные «ракеты» и «кометы» на подводных крыльях… К нашему отъезду его почти разобрали.

Тот лежащий на берегу пароход мне теперь кажется, гораздо более человечным, чем бегущая на подводных крыльях «ракета». То было время еще не полностью обезличенной техники, в которой утилитаризм не успел полностью победить традиционные формы.

– А все-таки интересная жизнь! – говорит иной раз матушка, – все на моем веку появилось, – и загибает пальцы, – И самолеты, и радио, и телефон, и кино, и телевизор, и люди в космос полетели, на Луну!…

А и дикие ж мы были! – смеется, – ох, дикие! Когда самолет приземлился, вся деревня бежала смотреть, что было! Все дела побросали, шесть километров бежали! И старые, и малые!… И здоровые, и больные! А когда добежали, летчик уже мотор починил и взлетел…

А первый автомобиль когда увидели, вся деревня вокруг собралась. А шофер, ты бы видел, такой важный, в очках, в шлеме, в кожаной тужурке!…

Поезд впервые в десять лет увидела… А что мы видели? – одна степь вокруг. Учительница объясняет нам, что такое море и что такое остров, а мы не понимаем! Хватает блюдце, переворачивает, ставит – це остров, поняли? – Да… переворачивает обратно – це море, поняли? – Остров… остров… море… море… только повторяем и никак не дойдет до нас! – Маме уже восемьдесят два, но она мыслит ясно, хотя и не так быстро как раньше. Да еще и тугоухость. – Ты мне объясни, что такое компьюта? – в свои годы новые слова она запоминает плохо и часто теряет окончания. Я объясняю, как могу: мол информация, память, печатать можно и т. д., но в глазах ее сохраняется недоумение, непонимание. Да и как по-иному, если даже мне эта машина кажется еще загадочным незнакомцем?…

Просматривая энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, невольно обращаешь внимание, сколь много места в нем посвящено железной дороге и поездам, сколь обширны и подробны статьи на эту тему – от устройства парового двигателя до описания насыпи и укладки шпал.

В этом угадывается невольная гордость людей конца 19и начала 20 века за чудо тогдашней техники. Гордость и восторг перед ней. Всего век нас отделяет от них…

Что сказали бы авторы Брокгауза и Ефрона, узнав о реактивных самолетах, космических челноках, мобильных телефонах, персональных компьютерах, путешествиях на Луну, об Интернете?… И почти все это на протяжении одной жизни, жизни моей матушки.

Возможно, они сказали бы: «Ну, теперь, при таком уровне техники, человечество, наконец, счастливо, оно обязано быть счастливым: вы не зависите от милости недружелюбной природы, вам не надо надрывать здоровье на физически тяжелых работах…» А возможно, я упрощаю, ведь они были нисколько не глупее нас. Во всяком случае, в моем раннем детском сознании уже тогда засела каким-то образом в него проникшая легенда о будущем «кнопочном рае»: нажмешь на кнопку – и всю работу за тебя машины сделают!

Техника пароходов и паровозов, однако, сохранила тогда еще одно важное свойство живого – она дышала! Шумно, мощно, ритмично. И то было дыхание времени – очарованного прелестью будущего кнопочного рая. И я даже испытываю некоторую гордость перед молодым поколением, что мне когда-то довелось слышать это дыхание.

…Мертвый пароход напоминал о далеком море, о далеком Таллине. В памяти проступали, как сквозь туман, его серые крепостные башни и тени чаек, брусчатка улицы Лай, бесконечно длинный шпиль Олевисте и серо-серебристая морская даль, таящая в себе обещание чего-то еще более необыкновенного, чем этот самый удивительный из виденных мною городов.

Иногда сердце екало, когда (очень редко) среди прохожих на улице вдруг мелькал голубой матросский, окаймленный белыми полосками, воротник. То были матросы-речники обской флотилии и носили они белые фуражки с якорями на черных околышах, а не великолепные бескозырки с дерзко порхающими на ветру ленточками, и это только лишний раз убеждало, что все-таки море – невероятно далеко.

…Говорят, что воспоминаниям свойственна идеализация образов. Однако, когда через много лет я приехал в Таллин, хранимый его образ, ретушируемый в памяти по набору цветных открыток, которые мы прихватили с собой, уезжая, оказался куда более бедным и бледным, чем Таллин настоящий, существующий в реальности.

Когда мы шли с вокзала и оказались на Ратушной площади, я обомлел от строгой красоты городской ратуши. А ведь она совсем не возникала в моей памяти, хотя и была на одной из открыток. Но на открытке она не производила такого впечатления.

Я смутно помнил лишь некоторые знаковые образы Старого Таллина: башня Длинный Герман, башня Толстая Маргарита, шпиль Олевисте… совсем слабо Вышгород… А сколько же здесь было еще башен, старых средневековых зданий, живописных видов, улочек, церквей!… Это был другой город, который я вновь для себя открыл. Только тогда я начал понимать, как мне повезло, что я родился в таком необыкновенном романтическом городе.

Однако с каждым приездом я все больше смотрел на Таллин взглядом не местного жителя, но приезжего, туриста, когда отступают бытовые приметы, образы конкретных людей с каждым приездом становилось все меньше, а преобладает внешний облик и исторический миф.

Много раз я приезжал в Таллин в разные этапы жизни, но всякий раз посещал этот двухэтажный дом на тихой улочке Херне (по-русски – гороховая) – между больницей и кладбищем. Проходит десять, двадцать, тридцать, сорок лет, а здесь почти ничего не меняется. Каменные шары, отдельная лестница на второй этаж, липа во дворе, с которой собирали цвет для чая, цветы, кустарник у стены… лишь в глубине, где был круглый деревянный вращающийся стол и песочница, втиснулись два (потом три!) маленьких гаража… Тихо, спокойно.

Теперь здесь живут одни эстонцы. Все те, кто знал нашу семью, отсюда уехали, или умерли, или состарились так, что им уже и недосуг вспоминать давних пришельцев из России. Мои сверстники Рауль и Каупо (дом в том же дворе наискосок), с которыми я играл в песочнице, тоже вряд ли припомнят меня – слишком незначительно воспоминание, слишком много времени и событий прошло. Наверное, у них уже семьи, дети…

Да и я помню лишь то, что оба были белобрысы, на Рауле детская шапочка в виде летного шлема, а на Каупо берет с пышным помпоном, и оба неспешно и основательно вскапывают песочек, а мне всегда хотелось побыстрее…

Никто никогда не узнает здесь во мне того мальчика, который в этом дворе бегал и играл десятки лет назад. И я никогда ни к кому не стучусь в двери с расспросами: неожиданно ворошить пласты времени, лезть в душу, тем более изливать ее другому – не по-эстонски, не по-европейски, – не по правилам.

Посижу только на лавочке посреди дворика минут пятнадцать-двадцать, подумаю о том, что было, есть и, возможно, будет, впитывая здешний покой, внимая европейской атмосфере отчужденности и дистанции, посижу и уйду.

И, уходя, обязательно оглянусь на наше окно на втором этаже, за которым сейчас живут другие незнакомые люди, в нем обычно даже днем горит свет (из-за тени от разросшегося клена), и тогда четко видна противоположная стена комнаты с зеленой высокой голландской печкой, сухое тепло которой все еще помнит моя щека.


Летом горожане ходили отдыхать и загорать на Семипалатинку. Семипалатинка – рукав Иртыша, отделенный от основного русла длинным узким островом. Остров покрывал лиственный лес, наверное, единственный в округе, на нем были хорошие песчаные пляжи. Несмотря на вторичность названия, Семипалатинка была по российским меркам рекой довольно широкой и сильной. С берегом остров соединял, восстанавливаемый после каждой зимы наплавной деревянный мост на железных цистернах – армейских понтонах, с которых любили нырять мальчишки в зелено-желтую полупрозрачную воду с крохотными водоворотами (течение здесь было тоже быстрое, хотя и слабее, чем в Иртыше). Я с самого начала не почувствовал симпатии к этой зелено-желтой воде и, как оказалось потом, не зря. Родители говорили, что нырять здесь опасно: на дне много коряг, в которых может как в ловушку попасть ныряльщик, застрять и запутаться. Впрочем, плавать я еще не умел и купался на мелководье у берега.

И тем не менее, мне довелось если и не испытать в полной мере силу и мощь Иртыша, то во всяком случае, прикоснуться к ней.

Однажды, мы с мамой пошли купаться на остров, со стороны Иртыша нашли хорошее тихое место, где у берега было неглубоко. Войдя в воду, я пошел вперед, и она быстро достигла груди. Тут я ощутил всем телом мягкий напор течения. Мне стало любопытно, сможет ли оно без малейшего моего усилия меня подхватить и понести. Я поджал ноги, лишив себя опоры, лег на воду и с удивлением обнаружил, что не иду ко дну сразу, а меня довольно быстро понесла на себе эта мягкая сила. В следующий момент я увидел расширенные глаза мамы и услышал ее крик, заставивший очнуться и опустить ноги на дно. В том месте, где я встал, вода доходила мне уже почти до подбородка. Еще пара мгновений, и меня отнесло бы на глубину, откуда я не смог бы выбраться.

А как-то летом мы с отцом ходили на Иртыш рыбачить. Это была первая рыбалка в моей жизни. Отец купил две бамбуковые удочки, снасти, и в воскресное утро мы направились на Остров. Здесь, на берегу Иртыша, уже пытали счастья несколько рыбаков, однако не помню, чтобы кто-нибудь поймал что-нибудь интересное. Мы пробыли там час или два. К моему удивлению, рыба никак не ловилась. Стремительные серые воды реки казались безжизненными. Время от времени мимо нас с шумом проходили колесные пароходы, собратья почившего на берегу «Казахстана», и рыбаки ругались, что они распугивают рыбу. И все-таки отец поймал двух пескарей, которых мы с гордостью доставили домой. Мама их зажарила. До сих пор помню большую тарелку и посреди нее два жареных пескарика, гербово обрамленные веточками укропа.

Последний русский интеллигент. Повести

Подняться наверх