Читать книгу Девятный Спас - Анатолий Брусникин - Страница 3

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ТРИЖДЫ ДА ТРИЖДЫ – ВОСЕМЬ
Глава 3
БЛИЖНИЙ СТОЛЬНИК

Оглавление

Цари! Я мнил, вы боги властны,

Никто над вами не судья,

Но вы, как я подобно, страстны,

И так же смертны, как и я.

Г. Державин


Ровно за сутки до того как в сверкании молний и грохотании грома завершился роковой для России год, человек, которому было суждено пришпорить историю , стоял перед зеркалом и пристально всматривался в свое отражение. Звали человека красиво – Автоном Львович Зе́ркалов, да и сам он, несмотря на немолодые уже годы, далеко на четвертый десяток, был высок, осанист, собою важен. Не сказать, чтоб пригож – слишком резки были черты хищного, ястребиного лица, но, что называется, виден . Несмотря на родовое прозвание, зеркал Автоном Львович не любил и дома их не держал – бабьи глупости. Смотрелся на себя редко. Может, раз в два года или три, мельком. А тут застыл надолго и все вглядывался, вглядывался, словно чаял высмотреть в гладкой посеребренной доске ответ на некий наиважнейший вопрос.

Первое, что отметил – морщины с прошлого гляденья стали резче, черные волосы там и сям засерели первой сединой. Это пускай. Главное, зубы белые, крепкие – хоть глотку ими рви. Зеркалов уже лет десять, как вошел в свой коренной, настоящий возраст, с тех пор менялся мало, и видно было, что выпадет из него еще очень не скоро, разве что седины будет прибавляться да морщин.

У зеркала Автоном оказался не по своему хотению, а от безделья и невозможности отлучиться из светелки, в которую должен был никого не впускать – ни чертей, ни ангелов, ни бояр, хоть бы даже наипервейших. А кто сунется без спросу, – пеняй на себя, – на то у пояса сабля дамасской стали и два немецких пистоля на столе.

В соседней горнице, где с вечера разрешалась от бремени княгиня Авдотья Милославская, раздавались шорохи и плеск воды, звенели серебром тазы-кувшины, по временам глухо мычала роженица, да бормотала-приговаривала бабка-повивальня. Ее пустили для соблюдения виду, а распоряжался всем зеркаловский холоп Яха Срамнов, на любую руку мастер. И на тот свет кого отправить, и на этот пустить – все умеет.

Путевой дворец в Воздвиженском был сирый, тесный, как и положено смиренному приюту по пути на богомолье. Одно названье, что дворец – большая изба, и только. Царевнина свита разместилась на ночь кто где: по амбарам, конюшням, сараям, деревенским домам.

Это и хорошо. Нечего под дверью торчать, подслушивать-подглядывать. Дело стыдное, женское. У ложа своей комнатной боярыни и свойственницы по Милославским бдила сама царевна Софья Алексеевна, а с нею повивальня и расторопный Яха. Снаружи для обережения хватило одного Зе́ркалова, который княгине родной брат, а благоверной правительнице ближний стольник.

Беда только, очень уж долгой выходила бабья туга. Ждать стольнику было томно, занять себя нечем, только думу думать, в зеркало глядеть да по временам доставать из кармана златые часы, царевнин подарок за верную службу.

Как в хитрой голландской луковице полночь звякнуло, из горницы раздался тонкий писк, навроде котячьего.

Разрешилась, слава те Господи. Наконец-то! Зеркалов вытер испарину со лба, перекрестился. Ох, бабы, бабы, ненадежное племя…


Автоном Львович сам недавно стал отцом, тому всего пять дней. Народился сын – долгожданный, уж и не чаянный.

Первый брак у стольника был бездетный. Пришлось жену от себя отлучить, в дальний монастырь отправить, где она вскорости и учахла. Только зря грех на душу взял. Сколько под Автономом ни перебывало баб и девок (он на плотское дело, особенно после баньки, был охоч), ни одна от него не понесла. Не в жене, значит, дело. Сок в Зеркалове родился мертвый, непотомственный. Со временем Автоном смирился, что без наследника останется. Когда о прошлый год снова женился, то уже не ради приплода, а для приданого. Получил за невестой деревеньку Клюевку, в полтораста душ. Жена была девчонка совсем, тринадцатый год. Не ждал от нее стольник никакой пользы, кроме постельной утехи. И вдруг на́ тебе – понесла!

Срамнов сразу предупредил: не пролезет дите, узка боярыня в бедрах, не успела раздаться.

Так оно и вышло.

Орала-орала, горемычная, день, ночь, и еще день, а разродиться не может.

Яшка вышел к белому от переживаний Автоному Львовичу, вытер о подол окровавленные руки. «Решай, боярин. – Он барина всегда так называл, хоть стольнику до боярина, как воробью до сокола. – И сына потеряешь, и жену. Могу дите на куски разъять и по частям вынуть. Тогда боярыня жива останется. А не то ее распорю, попробую мало́го достать чревом».

Колебания у Зеркалова не было, даже мгновенного. Хотя жену, конечно, пожалел. Радовала она его, пичуга. Глаза в цвет колокольчиков. И смех такой же, колокольчиком.

Поэтому не доверил Яхе. Все сделал сам.

Подошел к постели, где она лежала бледная, измученная. Поцеловал в горячие, обкусанные губы. Накрыл лицо подушкой, подержал. Она, как цыпленочек, только слабенько трепыхнулась. А как Срамной ей станет брюхо вспарывать, Автоном Львович глядеть не стал. Тяжко.

Стоял за дверью, молился Господу, чтоб не зазря жена сгинула. И услышал Бог, смилостивился.

Мальчик был хоть слабенький, но живой. Когда Яха его по скользкой гузке шлепнул, а тот ни гу-гу, Зеркалов сначала испугался. Но младенец открыл глаза. Если у матери-покойницы они были синими, словно колокольчики, то у сына еще чудней – сиреневые. Или, красиво сказать, лиловые, как чужеземный цветок фиалка.

Будь воля Автонома Львовича, он не отходил бы от колыбели ни днем, ни ночью, все любовался бы своим драгоценным отпрыском. Но служба есть служба. Тем более, тут судьба решалась – и правительницы Софьи, и ее ближнего стольника, а значит, и стольникова сына.

Надо было ехать в Троицу, подавлять нарышкинскую смуту. И так сколько времени упущено!

Осторожно облобызав крошечного Софрония, отец вверил его нянькам и отправился в недальний, но опасный путь. Крестин еще не было, но имя уже определилось – в честь Софьи Алексеевны, о чем ей уже сказано, – и царевна порадовалась, обещала быть крестной матерью. Великое дело для Зеркалова, предвестие будущего высокого взлета.

Софья, конечно, не из-за имени так расчувствовалось. Мало ль и раньше Софрониев да Сонек наплодили придворные искатели. Хоть и железная она правительница, а все-таки, баба. Страшно ей. И что у Автонома благополучно младенец родился, то царевне благой знак и утешение, а про смерть роженицы стольник говорить не стал, ни к чему сейчас. Наврал, что здорова.

Давно уже приживал Зеркалов при верховной власти. Из кожи вон лез, чтоб выбиться, а многого достичь не выходило, до самого последнего времени. Когда сестру Авдотью за одного из Милославских выдал, очень вознадеялся на перемену, да обсчитался. Князь Матвей оказался самой что ни на есть младшей ветви, не сильно богат, а к тому же робок. Из вотчины подмосковной только по большим праздникам выезжал, места хорошего и для себя не просил, не то что для зятя. Едва-едва Автоном в стольники прорвался. Но стольников этих в Кремле сотни три, притом у большинства рука посильней и мошна потолще.

Семь лет затирали Зеркалова на мелких посылках, дарили скудными наградами. Но дождался-таки своего часа. Потому что сердце имел рысковое и голову на плечах.

Вот ведь все при дворе ведали про Софью и Василья Голицына. Благоверная правительница с оберегателем большой печати который год чуть не в открытую жила. Немало и таких, кто знал, что царевна от князя дважды плод травила – нельзя ей себя, девицу, блудным чадородием ронять. Болтать о том не болтали, за такие разговоры без языка останешься, однако тайна невеликая.

И что же? Один Зеркалов из всех придумал, как из того профит добыть.

Полгода назад шепнула ему знакомая мамка из царевниных покоев, что Сама опять понесла и сызнова травить будет.

Ночь Автоном не спал. Думал, просчитывал, с духом собирался, а наутро, улучив миг, когда вблизи никого не было, кинулся правительнице в ноги.

Рысковал не местом – головой. Только потому и решился, что по себе знал, как тяжко человеку без родительства, а уж бабе, надо полагать, вдесятеро.

Надо было успеть выговорить главное, пока у Софьи брови к переносице не поползли.

Успел. Выслушала его царевна до конца. Потом во внутренние покои увела и долго расспрашивала. Особенно пленилась, что дитя будет носить родное имя Милославских. За Авдотью и ее мужа, кого объявят матерью-отцом, Зеркалов поручился. Им ведь тоже какой случай, какое счастье!

Не откладывая, вызвала царевна стольникову сестру ко двору. Пригляделась, одобрила, пожаловала ближней боярыней. Пускай привыкает при государях жить. Не в деревне же расти кровиночке. Хоть дитя явится на свет не с «государской всемирной радостью», как величают роди́ны царевичей и царевен, но после, когда возрастет, воссияет ярче всяких законнорожденных Романовых. Княжич Милославский или княжна Милославская – тоже звучит прегордо, а коли всемогущая правительница отличать станет, – все к ножкам падут.

Сказано было Автоному зваться ближним стольником и обретаться при особе Софьи Алексеевны неотлучно. Быстро, очень быстро вошел Зеркалов в большущую силу. Главное его дело было – за сестрой присматривать. Девка она была еще молодая, нерожалая, умом негораздая, но брюхатой прикинуться глубокого ума не надо, знай лишь подушки под платье подвязывай: сначала маленькие, потом попышней.

Истинная бременница держала себя крепко, ни разу не выдала. Царевна, перейдя за тридцатый год жизни, сделалась тучна, на лицо округла, а одежда государская не то что у немцев – боков не жмет, висит колоколом. Брюхата ли, нет ли, не разберешь. Родов только очень страшилась. Не боли, а что прознают, разнесут повивальни да комнатные девки.

И снова Зеркалов ее царской милости услужил, поручился за Яху Срамного, ловчей которого и немчин-дохтур не управится. Царевна тайно съездила посмотреть, как Яшка у стрелецкой женки двойню принимает, осталась довольна, пожаловала убогому золотой, а за себя посулила, коли родится живой мальчик – тыщу, коли девочка – сто.

Яхе-то это все одно было, он не заради денег старался, а только бы хозяину услужить.

* * *

Среди прочих даров, которыми наградила Автонома Львовича природа, был и такой: полезных людишек примечать да к себе привязывать.

Вот что такое, казалось бы, Яшка?

Тьфу, огрызок человечий. Уродом родился, уродом живет, а подохнет – никто не заплачет.

Еще в малолетстве, когда ясно стало, что мальчонка не такой, как прочие и никогда выше столешницы не вырастет, продал его родной батька в царские карлы.

Человечков этих потешных ко двору со всей державы везли, а то и за большие деньги за границей добывали. Кормилось их в Кремле и разных государевых дворцах сотен до полутора. Без них и праздник не в праздник, и пир не в пир, а уж выезд и подавно.

Были карлы-шутята, карлы-пирожники (кого в большой пирог для смеху сажали, с попугаями и соловьями), карлы-запятные, на колымагах ездить. А еще целый отряд верховых карл, на особых маленьких лошадках или обученных свиньях скакать.

Для пирожников Яшка был великоват ростом, для шутят больно злобен, так что пошел по другой части, срамной. Оттуда и прозвание.

Все у недомерка было маленькое, кроме уродливой башки да еще двух частей – то ли сжалилась, то ли надсмеялась над ним природа: руки почти что обыкновенные, так что висели ниже колен, и чресляное устройство, какое взрослому мужчине положено. Этим-то Срамной долгое время и кормился. Конечно, не во дворце, в их величеств присутствии, а на боярских пирах, когда напьются все и похабностей затребуют. Для того имелась своя обслуга: бабы бородатые, дураки блудорукие, бесстыжие девки, ну и Яха со своим достатком. Только привезли как-то из литовской земли карлу, который ростом был на пять вершков меньше Яшки, а срам имел изрядней, и остался Срамной без куска хлеба.

Со двора его выгнали, с кормления сняли. Пропадай, кому ты нужен.

Силы и ловкости в нем было много. Умел и кувырком прокатиться, и по канату плясать, но это не штука. Скоморохи тоже так могут.

Помыкался Срамной, помыкался и, наконец, сыскал себе хорошую службу, по сердцу и навыку – в Тайном приказе, подручным у палача, а после палачом.

Никто ловчей его не умел веревку к крюку подвесить, горящим веничком по ребрам пройтись, а с Яхиного кнута пытанные-распытанные по-дитячьи плакали и, что дьяку надо, все рассказывали.

Потому что талант был у Яшки – понимать человечью плоть: где в ней боль сидит, где радость.

Все бы ладно, да пил много, а во хмелю становился задирист и буен.

Не было у Срамного лучшей потехи, чем затеять драку в кабаке с каким-нибудь рослым молодцем, да отделать в лоскутья и еще рожей по грязи повозить.

Таким он в первый раз Автоному Львовичу на глаза и попал. Крошечный человечишка с по-обезьяньи длинными руками отбивался поленом от троих здоровенных стрельцов, а еще двое лежали на земле. Стольник остановил коня, залюбовавшись, как яро дерется огузок. Уж ясно было, что не управиться ему с озверевшими мужичищами, а все не сдавался, пощады не просил, даже удрать не пытался.

Если б Зеркалов на стрельцов не цыкнул, убили бы карлу до смерти, но царевниному слуге перечить не осмелились.

Рассмотрел Автоном урода с усмешкой. Глаза маленькие, широко расставленные. Нос репкой. Плечи широкие. В раскрытом, шумно дышащем рту торчат редкие зубы. Когда у карлы глазные яблоки под лоб закатились и брыкнулся он с коротких ножек наземь (крепко бедняге от стрельцов досталось), стольник не побрезговал человечка через холку перекинуть, к себе на двор отвез.

Несло от Яшки, как от помойной ямы. Прежде, чем вызвать лекаря, Зеркалов велел битого водой окатить, чтоб вонищи в дому не было. Так Яха от воды подскочил, словно его смолой ошпарили, и давай встряхиваться, как собака. То-то стольнику смеху было! Это уж он потом сведал, что Срамной (или Срамнов, – по-всякому звали) мытья не признает, в бане отродясь не был. Самое большее – тряпку слегка намочит, протрется, – вот и все мытье.

И с тех пор стал карла Зеркалову, как верный пес. Потому что допрежь того, во всю свою горькую жизнишку, ни от кого заботы и защиты не видывал. Сам добровольно в холопы к Автоному записался. На что ему воля?

Жил Срамной у стольника на подворье, в малой клетушке. А из Тайного приказа Автоном Львович забирать Яху не стал. В таком месте верный человечек лишним не бывает.

Вот какой он был, Яха.

* * *

И вот, значит, как колокольцы в немецкой часовой луковке звякнули, запищал в родильной младенец.

Перекрестился Автоном. Что Софья-то? Жива, аль как?

Последний месяц больно тяжело дохаживала. В государстве черт-те что деется, Петр из Преображенского в Троицу сбежал, а правительница хорошо, если на час, на два за день с постели поднимется, и то квелая, бессильная.

Время уходило! Сначала все за царевну прочно стояли, мальчишку нарышкинского не боялись. Но дни идут, Софьи не видно. Оробела? Вожжи выпустила? Никогда раньше такого с ней не бывало. Чуть какая гроза, всегда первая. Скала, стена несокрушимая.

Первым Васька Голицын, двойная душа, струсил. В вотчину отъехал. Другие рассудили по-иному, начали в лавру перебегать.

Не раз и не два собиралась царевна на брата выступить. Но начнет обряжаться – мутит. На крыльцо выйдет – ноги не держат. Со ступеньки шагнет – и у Зеркалова на руках виснет. Походу отбой, надо бабу назад нести.

Однако стольник в правительницу все равно верил. Знал: сдюжит, расправит крылья, всех подомнет-заклюет.

И не ошибся.

Давеча стало ей чуть лучше. Сразу созвала последних верных, кто еще не переметнулся. Автоном Львович среди них.

Обсказала, как думает брата Петрушу в хомут брать.

Умыслено было крепко, безосе́чно.

Погрузить в повозку пять дубовых бочонков, в каждом по двадцать тысяч золотых червонцев, что не столь давно перечеканены из веницейских цехинов для повсеместного на Руси употребления. Погодит пока держава без червонного золота, а раздать его в Троице начальным людям из стрельцов, солдат и рейтаров, чтоб поворотили полки назад, в Москву. Дело верное. Кто от таких дач откажется!

А еще главней того – взять с собой в святую обитель заветный Спас-Ясны-Очи, за все романовские царствия ни разу Кремля не покидавший. Когда в сто девяностом году, после кончины Феодора, шатание началось, сначала иконой Нарышкины завладели: кликнули десятилетнего Петра, своего племянника, царем, всех под себя подмяли. Потом, когда Нарышкиных потеснили Милославские, образом завладела Софья, поставила его в своей молельне, и за все семь лет сняла с места только однажды, еще в самом начале правления. Стрелецкий предводитель, князь Хованский-Тараруй к ней зазорно ворвался, с оружными людьми, думая девку криком и сабельным бряцанием напугать. Сказывают, сняла царевна из киота Девятный Спас, ставенки раскрыла, и полилось от иконы чудное сияние, от которого Тараруй со своими крикунами стихли и вон упятились. И кто из тех стрельцов Спасу в очи посмотрел, прежним уже не был. Некоторые даже постриг приняли, а князь Хованский сник, притих и вскоре после того дал себе голову срубить, безо всякого боя и шума. Вот он какой, Оконный Спас.

Нипочем бы Петру с Нарышкиными перед такой силой не устоять, да еще и при златочервонных раздачах!

Думали в два дня управиться, но проклятое бабье естество подвело. В селе Воздвиженском, полутора часов до Троицы не докатив, встали. Замутило царевну, отлежаться пожелала. Время-то и ушло.

Вечером боярин Троекуров, сума переметная, как приехал, как начал перед царевниным крыльцом чваниться, у Софьи от гнева великого схватки начались. Вовсе нельзя стало дальше ехать.

Встанет ли теперь, после многочасового мучения, после кровяной потери? Вот о чем тревожился Автоном Зеркалов, прислушиваясь к младенческому по́писку. Сунуть нос, поглядеть не осмеливался. Если Софья в сознании и приметит – осерчает. Надо было ждать, когда Яха выйдет. Карла знает, что и когда делать. Все ему в подробностях растолковано.

* * *

Теперь стольнику пришлось ждать недолго.

Приоткрылась дверь, бесшумно вышел разутый Яха. Был он в брызгах крови и слизи, распаренный.

– Ну что? – хрипло спросил Зеркалов.

Карла оскалился:

– Сто рублев добыл.

Значит, девочка.

Автоном Львович нетерпеливо махнул:

– Не про то спрос! Как Сама?

– Живая.

– На ноги скоро встанет?

Срамной почесал проваленную переносицу, пошмыгал широкими ноздрями. Дух от него был такой, что стольник поморщился.

– Сегодня нет. Да и завтра… Рваная вся, крови много ушло. Ныне без чувств, и лихорадка будет.

Застонал стольник. Пропало все! Ах, бабы, бабы…

Раз без чувств, можно самому поглядеть.

Он тоже скинул сапоги, вошел в горницу.

Правительница лежала на спине, будто мертвая: лицо нехорошее, восковое.

– Где дите?

– Сосет. – Яха кивнул на дверь слева, где в чулане была заперта наскоро сысканная кормилица.

– Повивальня?

– Как велено…

Карла приподнял один из больших шелковых платов, которыми для чистоты и нарядности были накрыты пристенные скамьи. Увидев неловко вывернутую ногу в пеньковой чуне, Автоном Львович скрипнул зубами.

– Успел уже?

– Дык ты, боярин, сам наказал: как окончится, бабу придушить.

Это верно, так и Софье было обещано, для ее государевниного спокойствия. А все ж поторопился Яха! Царевнино спокойствие ныне для стольника было дело десятое.

Он показал на другую дверь:

– Сестра там? Видела?

– Заперта. Когда я ей говорил – голосила, а так тихо сидела.

К княгине Авдотье стольник заглянул на самое малое время. Кое-как укрепил ее, бледную, от страха трясущуюся. Мол, самое трудное впереди. Сиди пока, жди. Скоро скажу, чего делать. И прочь от нее, дуры слезливой, прочь. Дверь опять на засов закрыл.

– Что дальше? – бестрепетно спросил Срамной. Такому прикажи благоверную правительницу вслед за повивальней придушить – не дрогнет. Яхе – что царевна, что мяса кусок. Был бы хозяин доволен.

– Жди, – сказал карле Автоном.

Сердце у него прыгало, мысли тоже.

Решать надо было. Быстро. А ошибешься – сам пропадешь и маленького Софрония погубишь… Хотя, может, и не Софрония. Это еще сообразить надо.

Опять он стоял перед зеркалом. Глядел на себя, ибо ни от кого иного подсказки все одно не будет.

Сбоку, на стене, бился и трепетал огонек свечи, и от этого лицо в зеркале представало то темно-пятнистым, будто у полуразложившегося мертвяка, то золотым, как у латинского бога Юпитера, что отчеканен на кубке, который недавно поднесли правительнице цесарские послы.

Выбор у ближнего стольника был примерно такой же: либо в гроб пасть, либо на гору Олимпий взлететь.

Обычный слабый человек при полном крахе всего тщательно продуманного предприятия теряется духом и гибнет.

Человек особенный, настоящий, не сдается никогда, ибо знает, что всякое поражение можно обратить в победу. Если воз, на коем ты ехал, перевернулся вверх тормашками, встань с ног на голову и ты. Погляди на дело противуположно.

Что бы мог получить ближний стольник Зеркалов от Софьи, если б все по ее вышло?

Пожаловала бы окольничьим, ну вотчинкой бы одарила. Большого хода Автоному не вышло бы – Васька Голицын не потерпел бы. Он ведь, черт гладкий, сразу примчался б, как только нарышкинскому мятежу конец. И царевна его простила бы, она Ваське всегда прощает. Тем более он ныне не просто полюбовник, а ее дочери отец.

Так или иначе, власть существующая на благодарность шибко щедра не бывает. Потому что привыкла быть властью. Куда обильней может наградить власть новорожденная, робкая, в себе не уверенная. Ничего не пожалеет для человека, который поможет ей на ноги встать.

Додумать до сего места было самое трудное. Дальнейшее прыткий ум Автонома Львовича скорехонько выстроил.

Бочки с золотом Петру выдать – это обязательно. Такое великое подношение сторицей вернется.

Второе: Софьину выблядку в Троицу представить, с собой, Авдотьей и Яшкой во свидетелях. Эх, жаль, Срамной с повивальней поспешил! Ну да ничего, Нарышкиным и троих очевидцев будет довольно, чтоб упозорить блудную царевну. Не поднимется после такого Софья уже никогда.

А самое главное – икону передать. У кого в руках Девятный Спас, тот на Руси и государь.

Ей-богу, быть за такое Автоному при новой власти в первых людях. Не окольничьим, не думным дворянином пожалуют, а прямо боярской шапкой. Приказным дьяком тоже бы неплохо!

Перед важным деянием Зеркалов, бывало, подолгу колебался, – и так вертел, и этак. Но уж если что решено, не медлил.

* * *

Вызвал к себе Яху, объяснил, что нужно делать. Для верности велел повторить – все ль запомнил и понял. Оступки допускать нельзя, ведь их только двое.

Сначала запрягли Авдотьину колымагу, подогнали ко дворцу сзади. Княгиню с люлькой поместили внутрь.

– Никшни, не то пропадешь, – припугнул сестру Автоном.

Пошел на соседний двор, где под охраной полуполковника Мишки Розанова содержалась телега с казной и золоченый возок иконный.

– Михайло, государыня желает до свету выехать, неприметно. Прикажи обе повозки запрячь, в проулок выведи и караул приставь. По два человека, не боле, но чтоб самые лучшие.

– У меня все лучшие, – отозвался полуполковник, ничего не заподозрив. Знал, что Автоном Львович у царевны в доверенности.

– Прочих построй с другой стороны. Улицу перегородить, никого не пропускать. Так надо.

А Розанову что, – его дело стрелецкое. Приказали – исполняй и не думай.

В скором времени во дворе стало пусто. Всю стражу полуполковник за главные ворота увел. Телега с возком выехали через малые врата в глухое заднеулье.

Стольник следом. Походил взад-вперед, головой недовольно покачал.

– Нет, так негоже. Царевнина колымага посередке встанет. Ну-ка, вы двое, телегу вперед отгоните, шагов на полста. А вы тут оставайтесь.

Сам тоже остался. Когда убедился, что передней повозки по темноте уже не видно, велел обоим караульным рядом встать. Одному поправил пояс с саблей. Другому – шапку.

– Глядите в оба, братцы. Преображенцы потешные с Троицы налетят – шутить не станут.

Чернобородый стрелец, на полголовы выше немаленького стольника (в Стремянной полк только богатырей берут), пробасил:

– Цыплята они, мелюзга петровская. Плюнуть да растереть…

Для наглядности и правда плюнул – на бородище повисла нитка слюны.

Автоном ему ласково рот вытер, да и зажал ладонью. А другой рукой воткнул в сердце нож.

Ко второму караульному сзади из тьмы подкатился Яха, ударил в какое-то такое место, что детина и не пикнул.

Бердыши стольник подхватил, чтоб, упав, не брякнули. А в остальном шуму вышло немного. Опять же на улице, по ту сторону двора, целая сотня топотала, оружьем гремела.

В общем, почин вышел хороший. Спешить только надо было.

Икону в плоском кипарисовом коробе Автоном вынул непочтительно, даже не перекрестившись. Не до того.

И скорей вдоль забора, к передней повозке.

Там тоже быстро управились, в два ножа.

Перед тем как сунуть короб под рогожу, к бочкам с золотом, Зеркалов все-таки не удержался, слюбопытствовал. Что за Спас такой? Ведь отдашь Петру – больше не увидишь никогда.

Открыл створки, и во тьму будто пролилось тихое сияние.

Светлый Спасителев Лик глядел на Автонома Львовича ясными мерцающими очами – строго, а в то же время и жалостливо, будто прозирал всю дальнейшую стольникову судьбу и заранее ей печалился.

Зеркалов заежился от побежавших по коже мурашей, побыстрей захлопнул ставенки. Богу Божье, а нам, грешным, свое.

– Трогай!

* * *

Они выехали из Воздвиженского в кромешной тьме. Не шляхом, а проселком, что вел через поле к дальнему лесу. Автоном правил колымагой, Яхе доверил драгоценную телегу, где и злато, и Спас.

Расчет у Зеркалова, как обычно, был в несколько ступеней, с лишним бережением.

Верней всего хватятся повозок не скоро, а если и хватятся, то решат, что ближний стольник по царевниному наказу увез куда-то икону с казной. Мертвецов Яха за ноги в бурьян утянул, скоро не сыщутся.

Софья, если верить Срамному (а он в таких вещах толк знает), очнется не скоро и будет слаба-слабешенька. Пока сообразит, что ее обворовали, все самое драгоценное увели, – это еще сколько времени пройдет. Что ей останется делать? Только в Москву поворачивать.

Но всех этих соображений Автоному Львовичу показалось мало.

А что если быстро хватятся?

Или Софья в себя придет, станет звать, а нет никого? Да всполошится, да погоню отрядит?

Или под разъезд угодишь? Меж Воздвиженским и Троицей, ночь-не-ночь, много дозоров шастает, с обеих сторон. В таком большом деле на авось нельзя.

Все это умом проницая, выбрал стольник дорогу дальнюю, зато безопасную.

Места эти он хорошо знал. До Сагдеева, где у зятя Матвея Милославского усадьба, двадцать верст. Сначала полем, потом через лес.

По пути еще надо две деревеньки миновать, и там колымагу с телегой кто-нибудь да заметит. Пастухи затемно встают, старухи старые вовсе не спят, в окошки пялятся. А тут, этакая невидаль, хоромина на колесах.

Если Софья снарядит погоню, то пошлет конных во все четыре стороны. И скажут стрельцам: колымага с телегой были, к лесу уехали. Начальный человек наверняка от царевны знать будет, что у сбежавшей княгини в той стороне вотчина. И решит, конечно, что Авдотья к мужу подалась. Пришпорит погоня коней, понесется вскачь, присматриваться-принюхиваться позабудет.

А в лесу, прямо посередине, развилка. Прямо скакать – в Сагдеево, направо – невесть куда, в какую-то глухомань, налево же ведет дорога прямиком в Троицу. По ней Зеркалов и поедет.

Но и этой предосторожности стольнику мало показалось. Очень уж обидно будет по недостаточному разуму такую добычу потерять. Посему, доехав к утру до лесного перекрестка, к Троице он поворачивать не стал, а своротил в густые заросли. Вдруг стрелецкий начальник не дурак окажется и отряд на части поделит? Нет уж, лучше в кустах подождать, посмотреть, куда погоня поскачет.

Сели надолго, на весь день, дотемна. Попадаться на глаза прохожим да проезжим Автоному тоже было не с руки.

С утра до вечера мимо проехало всего две телеги, да пробрели трое нищих, к Троице. А стрельцы так и не нагрянули.

Видно, плоха Софья. Или поняла, что Автонома, если уж сбежал, не выловишь.

Это-то было хорошо. Сестра с младенцем очень уж Зеркалову надоели.

Авдотья своими расспросами, жалобами и нытьем: да как же, да что же, да почему уехали, да почему стоим, да живот подвело, да откуда у тебя, Автоноша, кровь на рукаве? К полудню проснулась и девчонка. Сначала повянькала тихонько. Потом, как проголодалась, заорала – хоть уши затыкай.

А Зеркалов тоже ведь не чугунный. Устал, ночью не спал, от дум лихорадит, жрать опять же охота.

На сестру можно рыкнуть, замахнуться – на время затыкается. А с пигалицей багрянородной что сделаешь?

К вечеру, когда терпение у бывшего стольника совсем кончилось, стал он всерьез задумываться: не придушить ли. Какая разница, мертвую он привезет Нарышкиным ублюдку, или живую. Но, подумав, от соблазнительной мысли отказался. Живой все-таки лучше. Будет расти где-нибудь в монастыре, под крепким государственным присмотром. Вот он – приплод Софьиного паскудства, всегда предъявить можно.

Яха догадался нажевать травы, обернул тряпицей, сунул крикухе в рот. Зачмокала, на время утихла.

Воспользовавшись передышкой, Автоном начал учить сестру, как и что в Троице на расспросе показывать. Что говорить, чего не говорить.

Она лишь ныне уразумела, как дело поворачивается, и от страха вовсе дурная сделалась.

Взбрело коровище в голову, что ее беспременно пытать станут – кнутом драть да огнем жечь. Не поеду, вези меня домой – и все тут. Пришлось стукнуть, чтоб не голосила.

Когда совсем темно стало и началась гроза, Автоном Львович решил, что можно ехать.

Крепкую подказенную телегу мохнатые кони на дорогу легко вытянули, а в колымаге, будь она неладна, колесо с оси соскочило. Бились они с Яшкой, бились – никак. Зеркалов к черной работе не приучен, а у карлы руки ловки, да рост мелок.

Вымокли насквозь, умаялись.

Пошел стольник, по Яхиной подсказке, молодой дубок искать, на рычаг, – колымагу приподнять.

Углубился в лес шагов, может, на сто. Вдруг свист, тревожный.

Что такое?

Понесся назад, напролом, через кусты.

На дорогу выскочил – молния ударила, осветила чудно́е: Яшка на ком-то верхом сидит, ножом замахивается. А на телеге, где бочонки и Спас, торчит мальчонка – в одной руке вожжи, в другой кнут – и орет что-то.

Девятный Спас

Подняться наверх