Читать книгу Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга вторая - Анатолий Михайлович Сорокин - Страница 6

Часть третья
Глава пятая

Оглавление

1


В праздники Савелий Игнатьевич из дому вылезал редко. Приглашений в гости было много, но Варвара отнекивалась вежливо: «Куды нам! Спасибо, спасибо! В другой раз. Да Савелию вредно, болеет он сильно с гулянок-то ваших».

Каникулы продолжались, и Ленька днями пропадал в лесу, проверял старые охотничьи снасти, ставил новые, вязанками на спине развозил по укромным местам свежую птичью подкормку. Возвращался в сумерках, обвешенный тушками зайцев и мерзлыми куропатками.

Савелий Игнатьевич хмыкал всякий раз:

– Сколь на свете живу, петлями не лавливал. Навострился, ловко выходит.

Он словно выражал желание побродить с ним по лесу, но сомневаясь, правильно ли понимает намеки отчима, Ленька отмалчивался. Январские морозы набирали и набирали злость. Держалось неделю под сорок и больше, перевалив на февраль. Силосная масса в ямах зацементировалась, рубили лопатами, топорами, ковыряли, чем падало на ум.

В ночь на субботу перехватило водопровод в коровники. Поднимаемые Нюркиным зыком, мужики подхватывались дружно, потянулись мимо конторы на водокачку. Застучали ломы, костры вспыхнули.

Савелий Игнатьевич потеснил Андриана Изотовича у траншеи:

– Копанья будет не на час, если седне управимся, давай-ка лучше водовозку организуй, коровки скоро запросят свое.

Андриан Изотович сдвинул шапку на затылок – с крутого лба повалил пар – обернувшись, заметив ковыряющегося в двух шагах за Трофимом Леньку Брыкина, отдал команду:

– Дуй за Евстафьевым, Ленька, придется на его машину цистерну ставить.

Мело, сыпало, завывало. Ветер налегал на комья вывернутой земли, крошил, швырялся крошками, мелкой твердой пыльцой.

Колька чистил у коровы в пригоне, вилы поставил неохотно:

– Фокусник я им? Ее утеплять еще надо, цистерну.

Вытер не спеша о соломенную подстилку сапоги и, отворив дверь в сенцы, похвастался:

– Я самопалку новенькую отхватил. Ижевка, заходи, покажу.

О ружье Колька мечтал еще до армии, приставал к отцу, но тогда у него не вышло, и Ленька сильно ему сочувствовал. Но и сейчас было не до ружья.

– Потом, в другой раз, там коровы с вечера не поены.

Машина стояла под навесом на ферме. Они принесли горячей воды из тепляка, Колька разжег паяльную лампу и, подогрев картер, включил зажигание. Аккумулятор не проявлял признаков жизни.

– Ну, гробина, довел до ручки, водило? – ворчал Ленька, помогая стартеру рукояткой.

Он скоро взмок, скинул рукавицы, полупальто, но машина не заводилась. А завелась неожиданно, когда они, кажется, полностью отчаялись, и Ленька крутанул всего лишь в полсилы.

До одного из порывов трубы, кажется, докопались: в траншее взблескивало синее зарево электросварки. Из-под ломов летело крепкое, как чугун, крошево. Тянуло смрадом горящей резины. Но более всего удивило, что на правах старшего и опытного распоряжался Савелий Игнатьевич, и мужики, включая Андриана Изотовича, его слушались.

Андриан Изотович наказывал прыгающим в кузов:

– На растяжки поставьте. На растяжки – обязательно, то на раскате перевернется, угробите Кольку… Шланги, шланги не забудьте.

Ржавая и мятая цистерна – ею пользовались только летом для снабжения водой полеводов на сенокосе – лежала у кузни. Ее откопали, зацепили тросом за горловину, выдернули к дороге. На машину накатывали по бревешкам-покатам.

Ленька тоже толкал. С одной стороны от него кожилился до красноты Тарзанка-электрик, с другой неожиданно оказался Симаков, старающийся не замечать его. Зато Ленька не мог отвести глаз – отец же, одной деревне живут и почти не встречаются даже походя…

Данилка Пашкин подпрыгивал, пытаясь дотянуться и подтолкнуть цистерну, покрикивал:

– Разом! Разом! Еще!

Цистерна удачно соскочила с бревешек, но давнула на противоположный борт. За нее ухватились, придержали. Бревешки вскинулись нижними концами и сбили кого-то нерасторопного с ног. Мужика поднимали, отряхивали от снега, радуясь, что обошлось без серьезных последствий.

Воду решили брать из трубы, по которой заливали огромный куб льда для летних нужд фермы и охлаждения молока, укрывая соломой. Искусственный айсберг длиной метров на двадцать уже поднялся над землей выше человеческого роста. Вода на нем курилась белой дымкой.

Зимний день закончился, едва они сделали две ходки. Костры в траншее проступили ярче. Полосой стлался густой черный дым.

Савелий Игнатьевич показался таким же черным, взлохмаченным, как дым горящей резины и солярки, расхаживал среди вспышек синих огней. Нервничая, Андриан Изотович посматривал часто на часы.

На край траншеи вскочил Курдюмчик:

– И другой порыв заварили! Спробуем, Изотыч! Скомандуй!

Он тут же исчез в дыму, и послышалось его ругательство, перекрытое дружным мужским смехом.

– Язви тя, я мальчик тебе, кто же так дергает! – гневался Никодим, растирая ушибленный бок.

– Не наступай на чужую куфайку, не слепой вроде, – пряча ухмылку, беззлобно ворчал Данилка, устроивший очередной переполох.

– Сатана неумытая, куфайку ему жалко.

– Не топчись на чужой вещи, – как ни в чем небывало хмыкал Данилка. – Забрался на чужую куфайку и выступает, артист ряженный.

– Ты это, Данила, пока с тобой по-хорошему. Не разбрасывайся словами, а то по зубам схлопочешь, – не унимался Никодим, растирая ушибленный бок.

На водокачке открыли кран, упредив криком. Мужики склонились над траншеей, щупали свежий шов труб.

– Подтекает? – спрашивал Андриан Изотович, бегая по бугру. – Подтекает где?

Вроде бы не подтекало. Задрали мужики головы в сторону коровников, замерли в ожидании.

– Есть! Идет, Андриан Изотович! – радостно закричали наконец бабы из коровника. – Хлещет во всю ивановскую, мужики! Эй, эй, кран закрывайте – открыли на полную!

Андриан Изотович скинул шапку, облегченно утерся изнанкой.

Савелий Игнатьевич лез из траншеи к нему на бугор:

– Утеплять сразу, Изотыч… Это в перву очередь – укрыть хорошо, не укрытой оставлять нельзя.

– У-ух, жисть наша навозная, отчебучили седне! – заливался дробненьким смехом Данилка. – Магарыч выставляй, управляющий, не финти.

Утеплять было нечем, забили траншею мелкой сечкой-соломой вперемежку с мякиной, засыпали стылыми земляными комьями, утрамбовав снегом, дружно закурили.

Курдюмчик взял крепко под руку Андриана Изотовича и Савелия Игнатьевича:

– Это, гвардейцы, Данилка в дугу буркотел… Не грех со всеми в моей избе посидеть. Без обеда, без перекуров… Приглашаю.

Не часто Савелию Игнатьевичу выпадала настолько напряженная и заполошная работа: с людьми, в самой гуще, когда с первой властной команды поверив тебе, все ловят каждое слово, не подвергая малейшему сомнению, дружно спешат исполнить. Все второстепенное разом отодвигается, мысли работают четко, лишь на узком и самом важном пятачке сознания, решения приходят как сами собой разумеющиеся и вовремя. Он радовался, что решение принято, и принято с полной уверенностью в его правильности; ощущая озноб, точно готовился шагнуть в неприятно холодную воду, переключался на новые возникающие и возникающие задачи. И снова мысль бывала легкой, стремительной, не знающей устали. Усталость приходила позже, и, почувствовав ее – поволновался изрядно – он почувствовал и разочарование. Идти домой будто бы хотелось и не хотелось. С Варварой ему было легко, а громыхание посудой, шлепанье Варвариных галош, едва уловимое шуршание платья стали просто необходимы.

И с Надеждой было легко. Надежда приняла его скоро, но любила донимать вопросами, в которых всегда таился скрытый смысл. Ей нравилось переваривать вслух обильные впечатления дня, затрагивающие больше взрослую жизнь деревни, чем серенькую повседневность сверстников, с визгливым катаньем с ледяной горки. И ему было страшновато познавать этот непростой ее мир, в который она никого, пожалуй, еще не впускала так глубоко. Он старался быть осмотрительным в разговорах с ней, а Варвара смеялась счастливыми глазами:

– Секреты у них завелись! О чем шептаться постольку?

На радость ему, сближение с девочкой продолжалось стремительно, и чем глубже он узнавал Наденьку, тем сильнее крепло убеждение, что к матери у смышленой девчушки больше недоверия, чем к нему. Исподволь стараясь переубедить девчушку, заставить думать о матери лучше, чем она думала, но Надежда убежденно и выстрадано не понимала его и говорила:

– Ага, ты волосатый и черный, но я тебя не боюсь, а мамка…

– Ну, што мамка, ну што? – допытывался он, искренне переживая за Варвару.

– Она водку сильно пила, прям стаканами, ее я боюсь.

– Я тоже когда-то сильно пил, – решался на крайность Савелий, – и щас не святоша.

Надька упрямо трясла головенкой:

– Не-е, я видела, ты так все одно не умеешь.

– Дак и мамка больше не пьет!

– Не пьет, когда ты рядом, – соглашалась девочка.

– Одна, што ли, пьет? – хмыкал Савелий Игнатьевич.

– Нет, совсем перестала.

– Чем же плохо?

– Ничем. Если так будет всегда, то – хорошо.

– Так и я об этом, что у нас теперь пойдет к лучшему, с братом твоим токо подружиться бы.

– С Ленькой?

– С ним, с кем ище?

Но зимние каникулы продолжались, в присутствии брата Наденька потеряла к нему интерес, а Ленька вел себя так, будто смирился временно с его появлением в доме как с неизбежностью. Все это шевельнулось вдруг острой досадой, и Савелий Игнатьевич полез вслед за Курдюмчиком.

Встреч в лицо несло снежную завихрень, било хлестко, упруго, и белая пелена заволакивала ледяной паволокой слезящиеся глаза.

Во дворе Курдюмчика, у крыльца, с укороченной цепи рвался пятнистый кобель ростом с трехмесячного телка. Скреб в бешенстве когтями будку.

– Ну и бугай, отродясь такого зверя не видывал, – подивился Савелий Игнатьевич.

– В хозяина, – фыркнул Данилка. – В нашей деревне, Игнатьич, все собаки на хозяев похожи. Не заметил разве?

– А у тебя какая?

Данилка бесшабашно махнул рукой:

– Беспутная. Пустобрех.

– И хозяин? – добродушно хмыкнул Савелий Игнатьевич.

– А че, не схожи? – балагурил беззлобно Данилка. – По-моему, точь-в-точь и тютелька в тютельку. Я-то почему должен выделяться, и у меня как у всех, ушки на макушке.

– Примам к сведению, примам, – Савелий Игнатьевич подходил к злобствующему псу.

– Шутки оставь, Игнатьич, – остерег Курдюмчик и положил руку на плечо пилорамщику. – Взрослый, поди, не ребенок – баловать.

– Погоди. Вернись к мужикам, с тобою скоре сцапает. – Уставившись на пса, Савелий Игнатьевич не поворачивал головы.

Курдюмчик поправил шапку, спятился осторожно:

– Тоже одичал, как десять лет на цепи держали. Распустит ляжки клыками, узнаешь.

Савелий Игнатьевич сверлил собаку пронзающей немигучим взглядом, говорил что-то тихо и властно. Мужики посмеивались, дымя папиросками и ожидая позорного дезертирства Ветлугина. Савелий Игнатьевич подошел вплотную, медленно опустил руку на вздыбленный собачий загривок, и собака присела, продолжая скалиться, предостерегающе рычать, но не столь грозно, как минуту назад. Следила она не за рукой, нависшей над нею, а за его глазами. Савелий Игнатьевич снова коснулся ее загривка, потрепал небрежно, по-свойски, и проследовал мимо в сарайку.

– Вот бестия бородатая! – восхитился шумно Данилка. – Я бы за ящик водки не согласился.

– Взгляд у него тяжелый, прижучил, – объяснял Курдюмчик. – Мне отец еще сказывал: бывает у человека такой тяжелый взгляд, собака не выдерживает.

– Погоди, погоди! Ему обратно идти, – хорохорился Данилка, явно желая Ветлугину конфуза.

– Пройдет, – уверенно произнес Курдюмчик, поднимаясь на крыльцо и брякая щеколдой. – Поднимайтесь дружней.

Савелий Игнатьевич вышел из сарайки, так же ровно, спокойно, уже не выставляя руки, как бы не замечая собаки, вернулся.

– Сдурел, поп-расстрига! Да Варька нас, ухвати он тебя за мотню… – трещал неуемно Данилка и уважительно таращился на пилорамщика.

– Надо было, – мирно сказал Савелий Игнатьевич. – Собака, она быват понятливей человека. Зачем я ей, безвредный?

Двор у Курдюмчика просторный, с расчетом на стоянку грузовой машины. Ворота высоченные, с козырьком. Дом позеленел от времени, но статный, кряжистый, словно мужчина в расцвете лет. Бревна необхватные без единой трещинки – подбирались мастером, понимающим толк в дереве и времени заготовки.

В избе по старинке: полати, большущая печь с пристроенной рядом плитой-грубкой. Просторная ниша в подпечье с ведерными чугунами и казанами.

Савелий Игнатьевич дотянулся до полатей, хмыкнул:

– На што они тебе? Давят, низко.

– Выросли на полатях, детей вырастили. Вроде никому не мешали.

– Да так, но стариной дремучей отдает. У тебя молодежь, парни, свыклись, што ли? Кто на них – без полатей свободней!

– А я в своем деле ничьего мнения не спрашиваю. Не нравится отцово-дедово, стройте свое.

Он выставил на стол праздничные запасы, гневисто пробурчал:

– Для них готовил, порадовать… Не приехали и не надо, давайте сами, не пропадать такому добру.

– Ну-ка, ну-ка, чем ты на Новый год обзавелся, проверим, – прищуривался Данилка и, махнув первую рюмку, замотал головой: – Ого, Изотыч! Уши заложила, стерва… Ох, и стерва же, Никодим!

– Горячая? – смеялся Андриан Изотович.

– Давит.

– Как начальство на нашу деревню?

– Ха-ха, ково! Крепше раз во сто. То давленье против Юркиного продукта ерунда насовсем. Игрушка котомке, што на обед!

Савелий Игнатьевич рюмку решительно отодвинул, сказал виновато и негромко:

– Без нужды не хочу, не обижайся, хозяин. Я – посидеть со всеми, поговорить.

– Варьки боисся? – хмыкнул Данилка, скосив слезящийся глаз.

– Себя, балагур, – сурово поправил его Савелий Игнатьевич. – Нам себя надо бояться прежде, чем жен, и поменьше баловать всякой отравой.

Он впервые назвал Варвару на людях женой и вдруг почувствовал, как это жестоковатое на слух слово прибавило собственного уважения, властно потребовало быть достойным его.

– Это, мужики… не обессудьте. Варвара ужин давно сготовила, ждет не дождется. Надежка на дверь заглядыватся, ушки на макушке. Ведь не сядут, пока не приду, а я не предупредил.

Данилка заливался вовсю, не принимая всерьез его смущение, и другие не очень поверили – по глазам было видно. Взлютовав на себя и нерешительность, багровея, Савелий Игнатьевич тяжело поднялся.

Бухая валенком, кто-то ломился в избу. Сердито толкнув дверь, Курдюмчик поспешно посторонился:

– У кого там руки отсохли? Входи головой, не ногами.

– Иди-ка скорей, Андриан! Мужики, Тарзанка жену с детьми на снег выпихнул, в магазине, сатана эдакая, крушит все топором. – На пороге стояла растрепанная Таисия.

– Козин? Мы с ним полчаса назад как расстались. Где успел?

– Да он почти не пьяный был. У Валюхи-то там с Колькой Евстафьевым… Стакнулись ить, прохиндеи, а он, вроде как застукал, застукал… Или как уж оно, откуда мне знать. Выручайте ребятишек, мужики, жалко ведь, детки-то не причем.

– А ее, курву, те не жалко? – вздыбился вдруг Никодим. – Ей давно пора все дырки запаять. И верхние, и нижние. Злее Варьки становится, прости господи. – Сообразив, что не то сморозил, не к месту, Курдюмчик замер с поднятыми кулаками, вспухнув кровью, грохнул ими по столу: – Язви вас, кобылы невзнузданные, согрешишь совсем! Прости, Савелий, сдуру-то не такое вылазит… Сгоряча оно… Прости, как товарища прошу.

Мертво было вокруг стола. Схватив шапку и разгоняя криком оцепенело неловкую, страшную стылость, Курдюмчик заторопил:

– Поднимайся, пошли! Тарзанка – тоже. Хлюст из хлюстов. Она в магазине хвостом круть-верть, а он свои приманки завел. Ты б, Изотыч… На вчерашних школьниц заглядывается, паскудник, и это…


2


Бежали скопом по темному проулку к магазину – жила Валюха в другой половине казенной хоромины. Непонятно на каких силах и Савелий Игнатьевич бежал очень резво. Неприятные слова о Варваре вызвали совсем не то досадливое и оскорбительное чувство, о котором подумалось Курдюмчику. Его ослепляла ярость на беспутствующих безнаказанно мужиков. Ведь подбирают всякие тайные ключики они, легкомысленные повесы! Соблазняют чужих жен да одиноких неприкаянных бабенок и похваляются опосля нехитрыми победами. А затронь его личный интерес, так называемую мужскую честь, и пошел выкамаривать, позабыв, как над другими насмехался высокорото. Нет, Юрий обиды не вызвал, скорее, рассердил на себя, увязавшегося с мужиками, заставив переживать Варвару в ожидании. Нельзя так, нельзя. Там и парнишка с девчонкой, хочешь, не хочешь, занервничают. А Варваре-то как…

Валюха Козина, в чужой, великой ей кофте, металась под окнами магазина, закрытыми на ставни. Ребятишки шныряли – особая забава, когда кто-то кого-то колотит жестоко и безжалостно. Охали сочувственно и соболезнующе привычные ко всему старухи.

– Андриан Изотыч, миленький, он в магазин уже ломится, дверь кромсает! Он же спалит там все, Андриан Изотыч!.. Мужики-ии, помогите, как можете! Не мое там, казенное!

Отдышавшись немного, Андриан Изотович постучал в запертую изнутри дверь, обитую снаружи листовым железом, требовательно позвал:

– Тарзанка! Ты меня узнаешь, пес шелудивый?

– Чего это с оскорблениями, управляющий… или кто ты теперь? Я не пьяный пока, седне меня, скорее всего, не возьмет… Во, слышь, управа-бугор, сколько собралось порожняка, а мне хоть бы хны! – Козин побрякал пустыми бутылками. – Опрастываю, опрастываю, и ни в одном глазу.

– Еще раз спрашиваю: ты меня узнаешь, алкаш ненасытный?

– Я всех узнаю, кроме сучки моей мокрой.

– Тогда слушай внимательно. Будешь слушать?

– Ха-ха, валяй, Изотыч, че тебе остается.

– Семейные ваши неурядицы – это одна канитель и разборки, а государственные ценности, на которые ты сейчас покушаешься при свидетелях, – другое дело и общественно опасное. Свое изрубишь-расфуркаешь – тебе опосля наживать, замахнешься на государственное – не обессудь, примем меры. Понятно?

– Ха-ха-ха! Какие, интересно бы знать. Что за меры такие, когда я здесь, а ты там? Шутник ты у нас, Изотыч!

– Высадим эту затыку, Василий, окна со ставнями на раз вынесем, а тебя, кукла твоя на репу похожая, все одно достанем!

– Спробуй, я не против. Но тамбурок тесноватый, двоим просто не разминуться… Спробуй, если смелый такой.

– Говоришь, не пьяный, а язык спотыкается… Дурак ты, Васька! Ох, и дурак!

– Не твое дело, Вальку лучше пожалей напоследок, сучку. Мало ей Натальиного брата Витьки, сосунка в солдатских галифе завела.

Ухнул топор. Заскрежетала жесть.

– Слышь, Изотыч! Скоро доберусь до ее добра.

– Тарзанка!

– Доберусь!.. Доберусь!.. – орал Козин с придыхом и рубил, рубил замашисто что-то в гневе.

– Еще раз предупреждаю, Тарзанка, остановись!

– Доберусь… если взялся… Устрою ей кордебалет с поминками!

Пала на дверь Валюха. Заскреблась крашеными ногтями:

– Вася! Вася, миленький! Посадят же!

– Тебя, курву… давно… пора… посадить. У тебя все гири не клейменые… С каждого метра товара… четверть выгадаешь… Даже к сахару ведро с водой ставишь на ночь…

Утомился, видно, Васька, прилип к двери:

– Андриан! Изотыч, она плащ осенний сплавила Таисии на двадцатку дороже.

– Вас-ся, прости-ии!

– Сука! Потаскуха! Замри, чтоб голоса не слышно!

Снова замашисто заработал топорик: ух! ух!

– Все!.. Все!.. Спалю!.. Думаешь, ради твоего магазина я тут жил?.. Черта с два!.. Во мне чувства были к тебе… хоть и пил я сильно… Красотка-мамзель, с подолом на голове… С тоски я пил, понятно! С тоски над всеми куражился… А ты с геофизиком-дружком… В школе еще, не слепой был… Спряталась у меня за спиной и выкамаривала.

– Прости, миленький ты мой! С ума я сошла!

– С ума ты сошла от халявных денег, обвешивая и обмеривая бесстыдно на каждом шагу – сама мне любила хвалиться…

– Вас-ся-я, убей, не позорь! Глупости я болтала, больше выдумывала, тебе чтобы понравиться!.. Люди, не верьте, не верьте!

– А то никто не догадывался! Догадывались и помалкивали – так уж устроено ньонесь.

– Вася! Люди… Да как же дальше-то жить?

Человеческие трагедии не часто выворачиваются наизнанку и становятся всеобщим достоянием. Недавно еще казавшаяся всем стройной и горделивой, умеющей блеснуть нарядами и красой неписаной природной, Валюха была неузнаваема. Лицо ее, тонкобровое, в румянах и пудре, не было уже столь привлекательным и моложаво высокомерным, а было заплаканным и безумным. Волосы не лежали больше пышной белой шапкой, а свисали неровно подрезанными серо-соломенными охвостьями. Расплылась она как-то вся – обреченная на погибель и несмываемый позор. Ничто больше не выпячивало ее из сплотнившегося кубла тяжко вздыхающих и, должно быть, сочувствующих женщин, как выделяло раньше.

Шепот прошелся по толпе:

– С лица, никак, сменилась! Гля, гля, бабы, свело как!

– Окажись в таком переплете!

– Ну, знаете! Голову надо иметь на плечах и подолом поменьше мести, Накрасятся как на выставке… Господи, ну как можно!

– Мужики, принимайте меры! Что же вы, мужики!

Сползала Валюха на дверную приступку, билась головой о крашеные доски крылечка:

– Вася! Вася! Вася!

Вот что было надо бабенке, как тут поможешь?

– Пусти-ка, Изотыч, каша манна, ты как-то не по-моему разговор повел с обормотом. – Отстранив Андриана Изотовича, пилорамщик постучал кулаком по дверной обшивке: – Эй! Слышь, генерал на козе!

– Ну! Че те снова, Изотыч?

– Не-е, я это, Ветлугин.

– А-аа, чучело бородатое! Здорово, старовер!

– Я так не здороваюсь, погоди.

Савелий Игнатьевич приналег на дверь, обитую тонким железом, она затрещала, он откачнулся и с размаху высадил плечом. Выставив руку, медленно и внешне спокойно пошел в проем, как только что шел на кобеля во дворе Курдюмчика.

Дальнейшее произошло в одно мгновение, никто не был готов поспешить за ним. Но помощь пилорамщику не понадобилась. Вылетел на снег топор, и следом вверх тормашками вывалился виновник переполоха.

Савелий Игнатьевич появился следом. Брезгливо вытирал руки о подкладку дошки.

Тарзанка корчился, извивался, разевал рот с вставными зубами – в детстве, носясь по макушкам старых берез у клуба после нашумевшего фильма о Тарзане, Васька Козин сорвался, сломал руку и высадил с полдюжины зубов о барки для запряжки лошадей в пароконную бричку. Парень он был, как выражались старухи, баской, то есть ладный, фигуристый. Носил пышный русый чуб, пристроенный всегда над левым ухом. Любил расписные джемперы без рукавов и пестрые цветастые рубахи. Единственный в деревне к тому времени суживал брюки. Такой он лежал в центре толпы: разодетый как петух, в красных шерстяных носках. Рылся длинным носом в снегу и ревел на пределе отчаяния:

– Прибью, стерву! Все одно не жить ей, б… дюге!

Постояв над Тарзанкой, Савелий Игнатьевич раздвинул плотную, угрюмо затаившуюся толпу.

Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга вторая

Подняться наверх