Читать книгу Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая - Анатолий Михайлович Сорокин - Страница 7

Часть первая
Глава пятая

Оглавление

1


Утром он вышагивал упруго и молодо, весело приветствовал сельчан. Люди останавливались, удивленные поведением управляющего, долго смотрели вслед.

Не доходя до своего углового кабинета, толкнул дверь бухгалтерии, не перешагивая порог, распорядился:

– С животноводства кто, Семен Семеныч… Ну, на увольнение по собственному желанию, сразу ко мне. Я должен заранее знать, словил, куда гну?

Задойных поднял очки, спросил нерешительно:

– А Талышев – знаете?

– Уже? – теряя улыбку и слушая, как новая горечь оплетает сердце, произнес Андриан Изотович. – Жалко.

– Жалко, – подтвердил Задойных, снимая очки, протирая синими нарукавниками. – Хороший механизатор.

– Лучший, Семен Семеныч, как бы мы с ним ни собачились по делу и без, не просто хороший, – глухо сказал управляющий и, почувствовав головокружение, навалился на косяк. – С Митричем я раньше в соседях живал. Парубковали вместе.

– Пойдете? – спросил Задойных, подслеповато поглядывая на управляющего. – Даже хорошей дороги не схотел обождать… А вы его лично упрашивали.

– Как же не попрощаться? – удивился Андриан Изотович. – Как-никак, дрались, бывало, на одной лошаденке с покосов на гулянки бегали на выпаса.

Потянув на себя заметно дрожащей рукою дверь, сказал, словно оправдывал решение Талышева покинуть деревню:

– Многодетным, им туго в нашей кутерьме. И это понимать надо.

К избе Талышевых он шел кратчайшей дорожкой меж плетней старого засугробленного проулка, которым, наверное, кроме ребятни, никто теперь и не хаживал, и столкнулся с Хомутовым.

– На ловца главный зверь, – замявшись, сказал Хомутов и потупился.

Управляющий словно не видел его, и Никодим, набравшись смелости, продолжил:

– К тебе ковыляю, Андриан, помощь мне твоя большая нужна, не обессудь, что беспокою.

По-прежнему сломанный радикулитом, толсто обмотанный в поясе, Хомутов переступал нерешительно.

– В чем помочь, заявление написать? – грубо спросил Андриан Изотович. – Давай, пиши, пока я в духе. На одних санях с Митричем заодно и спроважу.

– До этого дело пока не дошло, – не менее сердито буркнул Хомутов, – но может дойти, если тебе такой разговор понадобился… В духе он! Оно видно, в каком духе.

– Ну… Этого не касайся, – Андриану Изотовичу было неловко; зная искреннюю и прочную привязанность Никодима к Маевке, напустился на него петухом, почти обозвал. – В чем твоя просьба?

Хомутов был из тех уходящих в историю колхозного движения первоначинателей, у кого нынешнее поколение механизаторов проходило выучку и трудовую закалку еще в довоенную пору. На тракторе с ним Андриану Изотовичу поработать не довелось, а вот помощником на стареньком комбайне «Коммунар» удосужился. В то далекое и странно азартное время Хомутов находился в расцвете сил, во славе, и работать с ним казалось немалой честью. Это был, пожалуй, самый выдержанный в деревне мужик, от которого никогда не услышишь бранного слова, не увидишь пьяненьким и попусту зубоскалящим где-нибудь посредине проулка со смазливой девахой. Но затрещину мог влепить не задумываясь, и память о тех крепких Никодимовых затрещинах в Андриане Изотовиче жила ослепительно ярко. Она не вызывала злобы и не взывала к мщению, по-прежнему заставляя говорить с Никодимом уважительно и сдержанно. Слегка нахмурясь, будто пытаясь упрятать глаза под густыми бровями, тем не менее, смотрел Андриан Изотович на него прямо.

– Все в том же, скотину нечем кормить, – пожаловался Хомутов. – Приволок вечор с фермы две вязанки утайкой, дак ить не продержишься долго. Да и совестно мне воровать, не по чести вроде бы, Андриан.

– Ты свою не прокормишь, одну, а я? У меня хватит на всех? – буркнул в ответ не менее хмуро Андриан Изотович, в то же время уже начиная прикидывать, как бы в самом деле помочь Хомутову.

– С тебя и спрос за всех… Даже за наших.

В затишье подтаивало. Шлепались редкие капли. Влажное, согретое солнышком старое дерево стрех курилось парком.

Хомутов насупился, пробурчал:

– Нету выхода у меня, Изотыч, провалялся в собачьих опоясках сенокосную страду, а там – жатва, вплоть до снегов, че же делать, советуй… Стар я вязанками с фермы таскать, хоть одонков бы выписал.

Андриану еще более неловко. Не только у Хомутова нехватка в кормах для личного скота, полдеревни в похожем положении – за это спроса ведь нет. А какую помощь он может оказать, если и на ферме почти вдвое урезали норму?.. Вот как оно так, из какого такого расчета, который ни разу, сколь Андриан в управляющих, полностью не оправдался? Ни разу ведь! Лишь хуже и хуже из года в год.

И не будет выполнен, потому что с потолка, из желания пустить пыль в глаза, а не из мужицкого расчета.

Дотронувшись до Хомутова, извиняясь за прежнюю резкость, Андриан Изотович пообещал:

– Придумаем на маленько, не отчаивайся.

Хомутов по достоинству оценил эту его пока словесную щедрость, обрадовался:

– Ну и ладно, а то я вконец духом пал. И к тебе приставать неохота, и деваться некуда. Баба ревет громче коровы, а кого жальче, не пойму.

– Корову, само собой, кого бы мужику жалеть!

Одна половина ворот у Талышевых была приотворена. Андриан Изотович ступил на чистый метеный двор, подошел к саням, на которых рукастый, широкогрудый Талышев увязывал поклажу. Не зная, о чем говорить и о чем спрашивать, когда яснее ясного, сказал с ехидцей:

– Уезжает, а блеск навел, смотрите, какой я хозяин!

Веревка в руках Талышева невольно ослабла, узел получился не там, где нужно. Талышев дернул в сердцах короткий конец:

– А, сатана, лезет он под руку. Без тебя…

От крика его лошаденка испуганно дернулась, пошевелив сани, с воза что-то упало мягко. Митрич подскочил к лошаденке, схватился за узду:

– Стой! Стой, шалава!

– Да ты не психуй, – сказал Андриан Изотович, пожалев бывшего друга детства. – Если неприятно, я уйду. Мимо шел, не мог не зайти. Не сдюжил и не сдюжил, так и запишем.

Он хотел произнести эту последнюю фразу повеселее, лихо, но получилось грустно и даже укористо.

– За ково тут держаться, – овладев было собой, произнес Талышев, стараясь не встречаться с управляющим взглядом, – по-всему, отдержалися, Андриан. – Но конь спятился, сани опять скрипнули, и Митрич, продолжая стискивать узду, врезал коняке по губам, заорал бешено: – А-аа, мать ее, распустила слюни! Крутится она тут, постоять смирно не может!

Лошадь вовсе не крутилась и шибко не своеволила. Так, мотнула в охотке головой, задела чуток Митрича влажной мордой.

– Скотина снесет, бей, – сказал Андриан Изотович, меньше всего стараясь причинить Митричу новую обиду, и снова получилось как-то не так, Талышев снова необъяснимо взъярился, поддернул кобылку недоуздком.

– И зашибу! Зашибу, в бога и в душу! – говорил сипло, словно надорвал голос.

Разговора не получалось и не могло получиться. Ничего сейчас меж ними, кроме ссоры, не могло получиться.

– Ну, счастливо, Митрич, – вяло произнес управляющий и помог Талышеву растащить ворота пошире. – На одноконке тебе за седне не управиться… На трактор сядешь? Дают трактор.

– Предлагали.

– Ну?

– Не хочу больше на тракторе, на движок пойду воду качать.

– Что так? Ты тракторист врожденный.

– Не канителился бы я на чужих полях. – Митрич был злой и красный. – Чужое, Андриан. Кабы хоть околочек знакомый… Не поминай ты нас худым словом – одного боюсь. Я бы, конешно… но сам видишь, сколь их у меня. Все школьники.

Шныряла вокруг ребятня – детей у Талышева было пятеро – стремясь уехать всем гамузом и непременно первым рейсом, выискивала место на возу и нисколь не печалилась происходящим отъездом. Вывалились из двери на крашенную дощатую приступочку жена с обмотанной тепло матерью-старухой. Старуха обернулась на хатенку под испревшей соломенной крышей, уже почти полностью заколоченную, перекрестила себя, обмахнула святым знамением избу, помнящую крики многих и многих рождавшихся в ней, прошамкав что-то слезливое, закрылась платочком. Приложив к ставням крайнего окна доску, Митрич с маху вогнал в нее молотком гвоздь. Потом приложил другую, накрест, и тоже прибил со всем озлоблением. Потрогал зачем-то заколоченные ставни.

– Вот как оно в жизни, Андриан, было хорошее или плохое гнездо и больше нет… Кто бы подумал! Жили или не жили!

Испорченным звуком отозвалась Андрианова душа. Переждав очередное непрошенное гудение, сказал как можно бодрее:

– Может, к лучшему, не бери сильно в голову… Оно – кому как; счастливой дороги, Митрич.

– Дорога не жисть, дорог вокруг много, да скоро кончаются.

– Начнешь новую, место хорошее.

– А я не место ищу, Андриан, оно у меня было, я сердце свое рву на части. Корешок из души навсегда вырываю.

– Свое ли, интересно бы знать? – не сумев сдержаться, сорвался на крик Андриан Изотович. – Свое ли только?

Он никогда не задумывался, можно ли обойтись без этих вот криков и размахиваний руками, как он сейчас размахивал ими перед ужавшимся Митричем, что были его навсегда устоявшиеся и едва ли не врожденные привычки. Когда душа просила радости, он бурно и неподдельно радовался, когда она гневалась, гневались, нисколь не скрывая, его разум, лицо, руки; человек ведь действительно в своем природном и первобытном естестве похож на обезьяну, и другим делать его природа как-то не очень спешит.

Зная эту особенность – срываться на крик и криком отстаивать свои убеждения, вколачивать в головы собеседников, как вгоняют в дерево непослушный гвоздь, он никогда не считал ее слабостью или какой-то распущенностью, как утверждают некоторые, корча из себя интеллигенцию, а считал надежным приемом, проверенным практикой, чтобы заставить выслушать себя и стать понятным. Когда-то, должно быть, прием срабатывал неплохо – если кто-то и недопонимал чего-то, по крайней мере, вовремя включал тормоза, видя его разгневанным, и на рога упрямо не лез – но теперь стал обычной нервной распущенностью и лишь чаще пугал окружающих.

Впрочем, подобным образом меняются все люди, не желая ни признаваться, ни замечать за собой подобной мимикрии чувств и поступков и, разумеется, не считая распущенностью. Привычка и неизбежность способов человеческого сосуществования, позволяющие кому-то нахальненько и беспардонно властвовать и помыкать, а другим приспосабливаться и подстраиваться в поиске теплого места и доступного куска хлеба. Человечество не настолько глупо, чтобы высмеивать самое себя, и открыто признавать неизбежную человеческую паранойю.

Невольно подобравшись, Талышев потянулся на воз, подхватив дрожащими руками вожжи, перебирал их бесцельно.

Упрямо, настырно ждал чего-то.


2


Возможности свои Андриан Изотович никогда не переоценивал – управляющий есть управляющий – и никогда ранее особенно не тяготился, что их у него маловато. А теперь вдруг досада взяла – да ведь не просто управляющий, ведь он и есть главный хозяин этой земли, ответчик за ее судьбу и завтрашний день, ее ухоженность и будущую плодовитость. Он, само отделение, а не совхозное или районное руководство. Командуют все, а спрос с одного. Тогда почему с ними вольно и пренебрежительно… как кому-то ударило в затемпературившую черепушку?

В узком коридоре Тарзанка приставал к Нюрке-уборщице. Толкал ее от бака с водой в темный закуток, нашептывал соблазнительно:

– Пошли, полушалок покажу. Пошли, Нюр, ну, прям глаза отбирает!

Андриан Изотович прошел мимо, будто Тарзанкино поведение его не касается. Хлопнул громко дверью кабинета.

– Ха-ха, психует! – ржал Тарзанка, азартнее наваливаясь на Нюрку.

Нюрка и не заметила, как подпустила Тарзанку на опасное расстояние, но не рассердилась.

– Сдай, сдай, – говорила строго, – то вкачу шваброй меж бровей, у Валюхи водки не хватит отпоить.

– Хватит, Нюр! А я запасливый, Нюр, у меня не один. Ты погляди какие! Во сне не увидишь.

Разогретый выпитым, Тарзанка ласков был, хитрющ, упорно добивался своего, затмившего рассудок. Но и Нюрка не из простачков, уж что-что, а тонкости мужицких подкатываний знала как таблицу умножения. Можно подумать, что если одарит платочком, краденным у Валюхи в магазине, то и запряг! Как бы не так, Тарзанушка-пьянчужка! Не видать тебе Нюрки ни с подарками, ни без подарков, уйдешь, как раньше уходил, несолоно хлебавши.

Тарзанка взмок от напряжения, начинал злиться и сползать, как говорится, с катушек:

– Кончай ломаться, че те еще? С кем дак она без разговору… На-ко! – совал ей теплый пестро шелковый ком.

– Уйди-ии, подкупщик! – смеялась ему в лицо Нюрка. – Ты мне за чисто золото не нужен, стиляга. А приставать еще станешь, Вальке скажу.

– Глянь на нее, кобылу брюхатую! – удивился обидчиво Тарзанка. – Вальке расскажет! Да если захочу как следует, сама прибежишь.

– Васька! Ну, Васька! Ни меры, ни стыда! – Стоящий на пороге кабинета Андриан Изотович был взбешенным, что Тарзанка мгновенно уловил и чуток отстранился от пышной девахи, источающей немыслимо соблазнительный зной.

– Весной запахло, Изотыч, щепка на щепку полезла.

– Я те щас, мордоворот неумытый! Нюрка, и ты поменьше подолом мети – оно ведь и точно… Срочно разыщи мне Бубнова и Пашкина, потом доиграете!

– Во-во, управляющий у нас с пониманием. Позови ему Данилку с Трофимом, Нюрка, – осклабился Тарзанка и пошел вразвалочку, поскрипывая фасонными сапожками, по случаю добытыми Валюхой в райцентре.

Скоро он уже шарашился коровниками, задирая голову к потолку, спрашивал:

– Горит? Не перегорели?

Доярки тоже задирали головы к лампочкам. Васька щипал их больно, хохотал:

– Не горит, дак щас загорится. Включать мы умеем.

Васька Козин был в загуле. Начхать ему на все, что мучает других, живи, пока живется.


3


…Жены не оказалось дома, ну а если не дома, значит, у Пашкиных. Трофим пошел к соседу.

Данилка ковырялся с навозом, развозил на саночках по огороду, вываливая кучками без особого порядка.

Коровьи отходы, перемешанные с соломенной подстилкой, курились; упревшим, раскрасневшимся выглядел скирдоправ.

– Матрена моя у вас? – хмуро спросил Бубнов.

– Сидят, – буркнул Данилка, лихо разворачивая санки у выгребного окна пригона.

– Что за субботник придумал среди недели?

– Скопилось… Руки не доходили.

– Зря. В бурт, скорее сопреет.

Нечаянно задетые неповоротливым Трофимом, покатились по гладкой жердинке плохо прислоненные вилы, Данилка ловко поймал, метнул в навозную кучу.

– Хватит старого, с прошлого года бурт за клуней лежит. Перегной я на грядки трушу, под картошку свежий сгодится.

Трофим уселся на чурку, распахнув стеснявший его кожушок, закурил. Данилка отвез еще пару саночек, тоже попросил закурить. Трофим зажег спичку, выждав, пока Данилка уминал самокрутку, сворачивал ее и слюнявил газетку, спросил:

– Ну и што после всево?.. Уже Митрич уехал. Сорвался, как наскипидаренный.

Выдавая его состояние, толстые пальцы Данилы дрожали, склейка не получалась, самокрутка рассыпалась. Дернувшись раздраженно, Пашкин бросил ее под ноги, растоптал в сердцах, пнув саночки, перевернувшиеся вверх тормашками, сорвался на крик:

– Да черт с ним, с Митричем твоим.

И плюхнулся тощим задом в старых ватниках на полозья санок рядом с дружком, затянувшимся особенно смачно. Натянул на грязные руки самовязанные рукавички с дырами на ладонях, сдернул снова, словно они обжигали, шлепнув о колено, вроде притих. Ему тоже было неприятно говорить о Талышеве. В спорах с мужиками, отзываясь о всяком новом деревенском отъезде довольно просто: «А они с деревней заодно никогда и не были, таким куды ни ехать, лишь бы скорее», про Талышева он подобного сказать не мог, что еще больше выводило из себя. Если уж Талышев не сдюжил мутной волны…

Резко поднявшись, Данилка позвал:

– Давай в избу, они, лахудры недочесанные… Навалились вдвоем, а я не боженька на иконке, че отвечать? Схватился: назему скопилось,

– Схитрить пришлось!

– Больше как, им вынь да положи свое решение, а вынуть-то что, душу в дырках? Ить в дырках вся, червью съедена.

Глядя на огород, Трофим вздохнул тяжело рассудительно:

– Возишь, возишь… Кому?

– Себе! – в самое ухо ему крикнул Данилка и, поддернув штаны, повторил зло: – Себе!

– Себе ли? Может, сорняки плодить… Это как здеся сорняки поднимутся после нас…

– Ну, черта с два, хрен тебе с ручкой! Уж нет, – Данилка неожиданно и суетливо вскочил. – Старался б я из последнего. А ну пошли! Будет им мое срочное решение, я такой переезд седне устрою – другого не захотят.

– Во фляге осталось што после последнего? – спросил устало Трофим. – На сухую начинать не с руки.

– Задолбанят, как вошь таракана, – сбалагурил бездумно Данилка и лихо мотнул головой: – Айда, утресь качнул, кажись, бултыхалось. А нету – найдем, если на то пошло. На сухую не взять, упарят и замордуют.

Приподняв саночки, на полозьях которых только что сидел, приставил к бревенчатой стене, бодро пошел в конец огорода.

Банешка оказалась на замке, что сильно озадачило. Данилка подергал замок, похмыкал. Вытолкнув тряпицу из окошечка, вдавился лицом в квадратную дыру.

– Вот мордва купоросная! Вот купоросная! – гундел, шумно втягивая в себя терпко-кислые банные запахи. – Никак по-хорошему не выходит.

– Не-ка, не вижу, – сказал с сожалением через минуту. – Что же делать-то?

Трофима тоже удивили новые порядки в Данилкиных банных владениях, он обескураживающе бубнил:

– Дак че же, если закрыто. Закрыто и закрыто, будем считать – на перерыве. Давай ко мне, может, у меня найдется.

Данилкина натура упряма и своенравна, недостижимое Данилке вдесятеро желаннее. А тут – как бы выставлен в унизительном свете родной супружницей.

– Ах, язви ее, кума волосатая! – изумлялся Данила. – Ах ты, змея моя подколодная! Вот мордовская супонь, что придумала – под замок!

И бухал, садил плечом в стены, обшаривал обомшелые углы, точно готовился раскатать крепкое строеньице на бревешки.

– Оставь, если такой оборот, в другой раз наверстаем. Айда ко мне потихоньку. Оне – бабы. Оне – так, мы иначе, че уж зазря убиваться.

– К тебе? – в полкрика уже кричит озлобившийся Данилка. – К тебе? У меня уж своево дома нету? Холуй я им тут?

Разбежался, ударился плечом в дверь. Но крепко заматеревшее дерево, да и дверь наружу открывается, разве что с косяками удастся высадить.

Давилка был в ярости. Разлетевшись как фыркающий паровоз, снова бросил себя на препятствие. Безжалостно бросил, громко ухнув. Банешка лишь вздрогнула чуть-чуть, сотрясла под ногами земельку.

– Стой! – решительно требует Бубнов. – Давай с умом, обморокуем давай.

– Это как… через крышу? – мгновенно, как порох, воспламеняется Данилка, готовый ко всему, и задирает вверх голову.

Но и крыша сделана надежно. Трофим всовывается в оконный проем, выждав, пока глаза освоятся в темноте, высмотрев что-то, командует:

– Ищи проволоку потолще, выудим, не может быть.

– Ха-ха! – закатывается радостно Данилка. – Давай удить, давай удилку сообразим.

Проволока находится скоро. Толстая, упрямо не разгибающаяся, но мужики все же выпрямляют ее. Бубнов снова всовывается в окно, покряхтывая и орудуя одной рукой, подцепляет крюком жбан.

– Ох, Боже ты мой, достали! – не скрывает радости Данилка. – Вытянули че-то, братуха! – И засуетился, будто не желая принизить действия жены, навесившей замок. – Щас давай опростаем жбанчик, и ты его, Троша, снова отправь на место. Перельем в кувшин, и все чин-чинарем. Че бабе нервы трепать зазря, ага?

В доступных Данилке запасах нашелся приличный кус янтарного толстого сала, распочатый ведерный бочонок грибочков, стеклянная банка маринованных огурчиков, обмотанная тряпицей. Засели в пригоне, в наполненной сеном кормушке. У ног бочонок с грибами, меж ног у Трофима банка с огурчиками, на коленях у Данилки – шмат сала.

Корова пялилась на них добродушно и жевала, жевала себе.

Отправляя в рот кусок мерзлого сала, Данилка благостно развел рукой:

– Эх ты, Господи Боже мой! Ну, вот как это бросишь? Ну, мое оно, Троша, отцово и дедово. Знаю, где взял и куды положил.

– Так дед у тебя вроде бы из казаков.

– Не буровь лишнего, то давно позабыли, че вспоминать, чего не было. Деду досталось дедово, мне – мое. А если и было, кому до этого дело – когда потребовалось, выпотрошили, на сто рядов вывернув наизнанку, и приказали во сне не вспоминать… Сам-то, корова, сам! Сам из каких?

– Ладно, завелся. Было, не было. Мы последние, кто што-то помним. Но было же.

– Да было, язви тя в душу. Было и сплыло. Иногда как дохнет… Собственность, она тоже нас на крючок поддевает – я же еще не до конца позабыл. Живая, которая собственность, не железная. Дом, корова, баня. А мотоцикл, машина… Велосипед, и тот меня на легкую жизнь переиначивает. Вот она какая штука, Трофим!

– А че бы вот с ней ты сейчас закупоросил? Ну, гектар. Или два.

– Мне?

– Тебе, росомаха, тебе.

– Мне не надо, я не прошу.

– Ну, а все же, к примеру?

– Целый гектар?

– Или два?

– Не-ее, я не согласен, я – по узкому профилю: летом – скирдоправ, зимой – навоз на поля вывозить.

– Тогда как же… тогда?

– Во-оо! Во-оо! Частная собственность, в чем закавыка, сам из себя жилы тяни.

– Так ведь жили не хуже нашего.

– А ты с ними живал – рот косоротишь на темное прошлое.

Хрустят сытно капустка с огурчиками, уплетается сало, но мировые проблемы с частной собственностью в коровьей кормушке едва ли решить, и Бубнов гудит после паузы:

– Митрич еслив – то следующий Силантий. Хороший мужик, с пониманием, хоть из хохлов, но у них Галина верховод, справится и свое не упустит. Дорожка вслед Митричу если Талышев подался.

– Не пустим! – ревет Данилка, пугая корову.

– Ты?

– Я!

– Брось городить… А ково, Силаху?

– Хотя бы… Схочу и не пущу. Он бригадир, не имеет права.

– Схочу, схочу! – передразнивает Данилку Трофим. – Ты Митрича не смог отговорить… Да где-е! Не-ее, не думай, я как ты, я… На Митриче ты обжегся.

– Я?

– Ты.

– Да я же всего мимоходом. Тебя-то кто согнал, говорю? И все, я сурьезно не говорил с ним.

– Оставь, бабы слышали.

Данилка замахивается на корову, сунувшую меж ними в сено голову, бьет ее кулаком в лоб. Корова неохотно пятится, и Данилка выбрасывает себя на кормушки.

– Пошли, – требует властно, – щас увидим.

И полез на свежий воздух. Трофим – следом. Выбежали со двора на улицу, перебежали проулком на другую.

Со двора Талышевых выползали сани. Данилка заступил дорогу лошади, уперся руками в оглобли:

– Стой, Митрич! Стой, не дело делаешь, говорить с тобой хочу.

Подергивая вожжи и чмокая на лошадь, Митрич сердится:

– Уйди от греха, Данил… если лишнего влил, не досуг мне лясы точить. Уйди.

Данилка зол и настырен. Упирается сильнее в оглоблю и останавливает лошадь:

– Значит, плевать на всех! Подложил Изотычу свинью и рад! А хто тебе такое право дал самому по себе подобное вытворять? Я тоже могу, а не сматываюсь. Не пущу! Вот не пущу и баста.

Талышев, жилистый, высокий, сграбастал одной рукой, похожей на красную клешню, обе толстенные ручищи Данилки, крутанул, другой двинул Данилку в плечо, и мужик полетел в сугроб.

– Опохмелься… Прохладись.

Трофим загородил Талышеву дорогу, раскинул руки:

– Осади, Митрич! Не дело! Не дело руками махать!

Но Талышев не помышлял о более агрессивных мерах, он развернулся к возу, сдернул вожжи, стегнул ими лошадь.

– Скотина ты, Митрич, – сплевывая снег, пьяненько ругался Данилка. – Самая распоследняя причем. Не знал я тебя раньше, и знать не хочу. Едь, там тебе золотом будут платить, может, разбогатеешь.


4


В избу он ввалился еще более пыхтящий и взбешенный. Распинав стоящие у порога валенки, рванул с плеч фуфайку, хлопнул об пол:

– Собирайтесь, куклы полосатые, ехать так ехать!

Ребятишки и женщины за столом ошарашено поразевали рты, притихли растерянно.

Данилка тяжело ворочал головой. Изба, обстановка показались чужими, незнакомыми, давили, стесняя его, не позволяя вольно дышать, и он готов был крушить, что подвернется, ломать и расшвыривать.

Первой нашлась Фроська, жена Трофима.

– Прям сразу, что ли, кум, даже не дообедав? – спросила она, пытаясь быть веселой.

– Давай сразу, че тянуть, – с вызовом бросил Данилка. – Щас и отчалим. Вдогонку за Талышевым. – И забегал по избе, срывая занавески с окон и печи, шторы с дверей, швыряя в кучу, на фуфайку, сдернутую с вешалки у порога. – Пашкин последним сроду не был, – ревел едва ли не слезно. – Ни в каком деле. И не будет никогда… В ращщет он его, видите ли, серьезно не берет! Не бери, мне без нужды, берешь или не берешь. Кабы работать не умел – Колыханов на первое отделение с руками-ногами сграбастает. – Упарился, замер посреди избы, удивленный, что никто ему не перечит, не встает на дороге: – Что рассиживаете, точно каши объелись? Повторенья ждете?

Ввалился Трофим. Заговорил прерывисто, тяжело дыша:

– Знаешь, Данилка, слабо тебе впендюрил Талышев, покрепче бы надо. – Обозрев комнатенку и ошарашенных баб в застолье, заморгал глазами: – Во-на-а! Тоже в дорожку собрался?

– Собрался, хрен ли мне, не подпоясанному и с полосатым прошлым! К Ваське Симакову щас пойду за трактором. К вечеру след мой здеся остынет.

– К вечеру-то… Конечно, холодновато еще, простынет.

– Нечего скалиться, хорошего мало, когда вынуждают.

– Не пробую даже, – усмехнулся Трофим. – Об одном болесть: с проводами как быть? Люди заранее готовятся, стол накрывают.

– Ваське не до тебя, откажет.

– Теперь не к Ваське, теперь Настюха будет парадом командовать, к Настюхе иди на поклон, разрешит или нет.

– Ну и дурак, на что променял.

– А вы умные шибко, что вытворяете? – набросилась Фроська. – Прям умнее самых умных!

Их перебранка позволила Данилкиной жене прийти в чувство.

– Где же они уклюкались седне? – спросила она непонятно кого. – Это с чего развернуло, Фроська, на все сто восемьдесят? – Уставилась подозрительно на младшую дочь, оказавшуюся рядом в застолье: – Отдавала ему ключи?

– Не-е, мам, не давала. Он не спрашивал. – Тонька вытаращилась испуганно, словно бабочка, захлопала белесыми бровями.

– Сами нашли?

– Не знаю.

– А ну глянь.

Тонька выметнулась из-за стола, нырнула в горенку, вернулась с ключом:

– Во-о, мам, здеся!

– Так где они, Фроська, ума не дам. У тебя, что ли?

– А мы не пили, – растекся в нахальной улыбке Данилка. – Мы в пригоне с коровой целовались.

– Ну, вот что, крапивнички-собутыльнички! – Мотька, пышнотелая и такая же, как муженек, невеликая росточком, выхватив у Тоньки ключ, швырнула Данилке в ноги. – Не пили, так пойдите и выпейте. Глядишь, одна дурь развалится на две. – И закричала: – Но не буянь мне тут, не пужай ребятишек. Мне все одно, где жить, здеся даже лучше было. Но было, а теперя сплыло. Так что и на переезд я давно готовая. Только не спьяну, а по-умному.

– Трофим… Трофимушка, – ластилась, уговаривала Бубнова Фрося. – Ты-то на ково у меня похож, молчунок – тихоня сердитый? Ну и поедем, если решитесь. Поедем. С радостью. Ребятишки в настоящей школе поучатся. Дак по-людски же такие дела делаются, в самом деле, Мотя права, не с пьяных глаз.

– По-людски? У таких-то? – ругалась Мотька, наседая на Данилку. – Ты хоть раз видела, чтобы у них было как у людей? Ну-ка, приведи такой пример? По-людски она с ними схотела, с пьянчужками, наивная какая! – И снова зашлась крайним криком: – Сваливай дальше, че руки опустил. Рви, сдергивай, за трактором беги, я его тебе враз нагружу. Отваливай, пьяница растакой, чтобы не видеть и не слышать навовсе ни мне, ни детям. – Упав Данилке на грудь, Мотька громко заревела: – Да можно ли так, Данилушка! С ума сходить и то не умеешь, как другие, и тут с шумом да бряком. Ну, хочешь, открою я вам эту распроклятую банешку, смешите людей, беситесь, нас только не троньте раньше времени. А решитесь уж, как бы ни решилось у вас, ну тогда и дергайте и распоряжайтесь. Кабы не знала тебя, ведь никуды не уедешь, а шуму до потолка. Не так, что ли, говорю, ответь-ка по правде?

Данилка не выносил женских слез. На трезвую голову они его смущали, хмельного – приводили в бешенство. Осторожно отстраняясь от жены, он потребовал:

– Дай спички, Тонька.

– Зачем? – испуганно спросила дочь.

Данилка шагнул к припечку, нащупал в нише коробок, сунув в карман пиджака и обходя удерживаемого Фросей Трофима, гукнул сурово, мстительно:

– Спалю сволочей. Всех до единого, кто смылся, ни одной избенки поганой не пощажу.

И вывалился за дверь как был раздетым. Забежав за угол сараюшки, ткнулся лицом в остатки стога…

Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая

Подняться наверх