Читать книгу Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая - Анатолий Михайлович Сорокин - Страница 8

Часть первая
Глава шестая

Оглавление

1


Ранние сумерки разливались по директорскому кабинету, падала на окна темно-фиолетовая кисея. Было накурено, жарко. Говорили все, кроме директора. То коротко, злыми репликами, иногда хором, отбиваясь от навязываемого и что, в конце концов, непременно должно быть навязано, то пространно и расплывчато, оставляя что-то недосказанным, умышленно обойденным, увязшим на той границе допустимого откровения, которую на подобных совещаниях никто и никогда не решался еще переступить.

Полный, с пышной седой шевелюрой и обрюзгшим волевым лицом директор совхоза Кожилин, статный и широкоплечий, с крючковатым острым носом, словно утратил роль энергичного, знающего наперед ведущего, уплывал, уплывал в сумеречную глубь угла. Терпение Андриана Изотовича достигло предела. Он порывался крикнуть, чтобы директор не отсиживался отмалчивающимся исусиком, а объявлял поскорее окончательное решение – ведь оно наверняка уже обдумано, иначе, зачем собирать весь руководящий совхозный табор – или, на худой конец, хотя бы врубил свет, но выжидал чего-то, точно боялся напомнить о своем присутствии.

Понимая, что, как бы его коллеги-управляющие и бригадиры других отделений, которым отведена роль перспективных и развивающихся, ни противились дальнейшей приемке скота с ферм деревенек, умирающих подобно Маевке, принять план компании и утвержденную разнарядку их вынудят, он практически смирился с уготованной Маевке участью, оказавшись распаханной под ровное поле. «Скот сдадим, и забот поубавится, останется одна посевная», – думал он будто бы легко и необременительно, как с ним случалось нечасто, но все же случалось. Это было состояние, похожее на неспешный и, должно быть, приятный самой себе бег воды в тихой речушке. Течет на радость собственным устремлениям и течет, наполняя его душу непривычной невесомостью, поднимающей над скучным собранием и директором. Жизнь вокруг продолжается, совхозное начальство на месте, привычно спорят, прочищают друг другу не то марксистские мозги, не то социалистическую недоделанную действительность, оставаясь законченными эгоистами и себялюбцами, а его с ними нет. Он высоко, улетел на седьмое, или какое она там еще праздное небо, и уже никогда не вернется…

Хватит, здесь нечего делать, и нет прежнего интереса. Дальнейшее – без него, на такое он не подписывался…

К собственному несчастью и нежданной беде люди относятся по-разному, что Андриан Изотович испытал на себе не однажды. Что-то из неприятностей они принимают достойно, не моргнув глазом и не дрогнув мускулом, но что-то наполняет опустошительно жгучей неуверенностью, ломает достойное прочное, недавно казавшееся несгибаемым. И тогда начинается невообразимое, как не однажды случалось с ним и что происходит кое с кем в Маевке, где люди теперь предоставлены только собственной крестьянской совести.

Он хорошо знал, что творится в каждой избе, кто из его «домочадев» чем волнуется и чем живет. Знал в досаждающих подробностях, но вмешиваться в частную жизнь отдельных семей считал ненужным и вредным… Разве чуть-чуть и самую малость, когда в хаосе быта преступаются допустимо разумные пределы… Тогда он шел, выяснял, разводил и наказывал, не прибегая к помощи милиции, прочих вразумляющих органов – он умел управлять местной стихией, но был бессилен перед общественно нравственными догмами подобных собраний и сборищ.

К уезжающим Андриан относился по-разному: одних было откровенно жаль – деревню покидали хорошие, добросовестные помощники, с мужицкой порядочностью и безотказностью, способные жить достойно и уважительно к окружающему, ставя родную деревеньку в центр святости мироздания – другие вызывали неприкрытое презрение: пустомелями жили, ни себе ни людям, что о них сожалеть.

За тех, кто оставался, без исключения, как за себя, он испытывал нарастающую тщеславную гордость, похожую на самолюбование – вот, мол, какие мы есть, глядите и завидуйте. Сохранились и еще кое-что, если глазенки раскроете, сохранили на будущее. Хоть мужики, хоть бабы упрямые.

Массе живого жизнь – тяжелые испытания, о чем не принято говорить, только избранным удается пройти ее достойно. Исключительно избранным, но далеко не по заслугам и чести. Одни в бедности, в нищете не теряют человечности и духовного содержания, другие в достатке и в почестях не заслуживают доброго слова, ничтожество хоть и всплывает, но сохраняется ничтожеством. Сметливый и практичный ум Андриана Грызлова не мог не подсказывать, что уготовано упрямцам, не желающим покидать Маевку, не понимающих предлагаемых выгод и удивляющих начальство, не желающее вникать в патриархальные тонкости человеческой сути. В отношении себя далеко идущих планов не строил, сомнениями не страдал, как не сомневался в Таисии, но, подумав о ней, уже не мог освободиться от холодной нарастающей тяжести и непонятной неловкости.

«Как же я… как о рабочей силе? – подумал он с огорчением. – А то, что матери, жены… да женщины, наконец, дак не в счет? На них в первую очередь и ляжет…»

Горечь от бессмысленности совещания усиливалась, он вздохнул и, снова подумав о собственных, с таким трудом заведенных гуртах – лучших во всем совхозе, в сердцах выдохнул:

– Дак что не о чем! Гнали бы сразу на живодерню, чем голову напрасно ломать. Навяжем кому-то сегодня, а завтра? У того же Колыханова на первом отделении ни помещений, ни кормовой базы. И что, в лучшем случае спишем как павшие с голодухи, хотя в справках укажем какую-нибудь сапатку-чесотку. Крути, не крути, Николай Федорович, а все одно лишки окажутся в «Заготскоте».

Реплика его пришлась в разгар очередной перепалки главного зоотехника с управляющим первого отделения Колыхановым, и на нее никто не обратил внимания. По крайней мере, Андриану Изотовичу так сначала показалось, но взгляд Кожилина пристыл к нему надолго, и лишь сумерки помешали понять, что в этих глазах. Хорошо ли он знал Кожилина? Ему казалось, что хорошо. Ведь вместе когда-то ходили в атаку, вместе пересчитывали живых и убитых, под одной плащ-палаткой писали домой письма, без утайки обмениваясь накоротке дорогим и заветным. Бывало, ворчали на армейское руководство, но война есть война, а сила приказа есть сила повелевающая и неоспариваемая наперекор смерти. Рассуждали о будущей мирной жизни, представляя, прилично-разумной, ни в чем не похожей на армейскую. Правда, воды с тех пор утекло больше чем достаточно, и не легкой воды, не всегда только чистой, судьба развела их, но вот неожиданно снова поставила плечом к плечу. Разумеется, Андриан Изотович рассчитывал на более близкие отношения с бывшим фронтовым товарищем и командиром, стремился к ним. Но, похоже, Кожилин, как и на прежней райисполкомовской должности, непонятно за что отстраненный, (такое ведь с быдлом не обсуждаемся, можно нарваться на мужицкое несогласие, тошно покажется, если речь о нормальном народе, заранее не обработанном на цель и задачу) повел себя иначе. Строго, требовательно, без всякого панибратства с кем бы то ни было, ни разу за минувшее время не заговорил о военном прошлом. И к нему в Маевку ни разу носа не показал. Тем не менее, ощущение, что во главе совхоза поставлен человек, известный ему повадками, характером, имеющий опыт руководства людьми в суровое лихолетье, приносило большое душевное удовлетворение и доверие. Почувствовав директорскую отчужденность и более чем странное отношение к себе, самолюбивый Андриан Изотович замкнулся, редко высказывал мысли вслух, еще реже ввязывался в споры. Но сегодняшний отъезд Митрича сильно расстроил, точно с работящим механизатором покинула навсегда деревню и его шалая молодость. Грусть его за часы бестолкового совещания, на котором умные взрослые добровольно уподоблялись детям, выросла в озлобленность, и его тянуло схлестнуться беспощадно и яростно с пыхтящим как самовар и много мнящим о себе зоотехником, отмалчивающимся директором. И когда терпение иссякло, когда Андриан Изотович решительно вскинулся, как вскидывался когда-то, увлекая бойцов на смертный бой, поднялся в уставленном знаменами застолье Кожилин.

И когда он еще поднимался, Андриан вдруг понял, что Николай Федорович не спускал с него глаз, следил за ним в упор.

– Давайте заканчивать, что-то у нас не подготовлено как следует, Сергей Трифонович, – ровно и спокойно вымолвил Кожилин. – Спешить с кондачка в таком деле рискованно – план по молоку с нас никто не снимал, а из графика мы давно выбились. Кстати, и Андриан Изотович к этому призывает. Я правильно говорю, Андриан Изотович, вы против насильственного разъединения ваших гуртов? – Директор смотрел на него неотрывно предупреждающе, как иногда вглядывался перед атакой, призывая к осторожности, которая лишь подразумевается и вслух говорить излишне, словно пытаясь вновь уберечь отчего-то пока непонятного.

Это было ново в поведении директора, и Андриан Изотович не нашелся с быстрым ответом. А Кожилину, по-видимому, ответ был не нужен, требовалось так вот озадачить его, сбить с толку, не дать выпульнуть свое перегревшееся, перешедшее давно из воды в пар; Кожилин продолжал привычно выверено:

– Хочу обратить внимание, мы досрочно справились с полугодовым заданием по мясу. Подчеркиваю, не просто выполнили план, а выполнили задание. Поздравляю, товарищи. – Подергал головой, потер затылок, с усилием повторил: – Да, товарищи, поздравляю от имени райкома партии.

Только теперь разгадав, как тонко и легко директор спутал его мысли, не дав высказаться с охватившей его горячностью, уже спуская помаленьку взыгравшие пары, Андриан Изотович хмуро произнес:

– Радость так радость! На совесть работнули.

– Андриан Изотович, мне был поздравительный звонок из крайкома и ты не можешь не догадываться от кого! – предупреждающе возвысил голос Кожилин, да припоздал, часть ярости, скопившейся в Грызлове, все же нашла себе выход, поздно было сдерживать.

– Что – Андриан Изотович? Ну что? – шумно выпалил он. – Очковтирательство, оно всегда – очковтирательство, только у нас учитывается под другим соусом. Есть мясо, но не будет молока, и осенью я предупреждал. А когда моих коровенок туда же, к тонно-центнерам общей мясопоставки, о чем днем и ночью мечтает, как подозреваю, наш великий мясной стратег Сергей Андреевич, еще столь наберем, прям на орден за выдающиеся заслуги. Годовой одним замахом, если о следующем не думать. А в следующем? А в том, который за будущим свалится? А через три-пять? Народу-то вовсе не станет… Эх, мужики, мужики, где ваши глаза! О людях мы думаем! Надумали! Улицу новую заложили на центральной, водичку пообещали по трубе качать, а кормить чем станем? Нам кормить, нам. А они своих коровенок тоже. Об этом подумали? – И точно налетев на невидимое препятствие, спросил Кожилина: – Мужицкие огороды будем готовить к весне или нет? Спрашивают, а я не знаю, как отвечать.

Давно усвоив, что план и прочее, составляющее производственную основу деревни, есть существующий стержень централизованного хозяйствования с единым центром далеко не в райцентре, где она должна быть естеству, в целом принимая ее, понимая и неизбежность и выгоды, он никак не мог привыкнуть, что противоестественное ярмо на шее быка. Однажды надетое, оно будет шоркать, тереть грубую холку, набивая вечную плешь и такой толщины наросты, которые скоро делают рабочую бычью шею обычной мозолью, совершенно бесчувственной ко всему остальному, как и к тому, что она на себе тащит. План как предпосылка, хозяйский расчет и стимул, нечто воодушевляющее и не лишенное смысла – это он понимал. Но план как палка, подкожный страх и двусмысленная неизбежность наказания за его срыв рождал в нем тихое негодование. Потому что наличие постоянной двусмысленности, когда заодно и то же упущение, недогляд, срыв кампании следовали совершенно разные оргвыводы и наказания, зависящие не от объективности сути, а от разных мелких и вовсе вторичных твоих личных отношений с райкомом, райисполкомом, краевыми властями. Похоже, и звонок уже был Кожилину из Барнаула – укрупнение сел становилось для района долгосрочной плановой кампанией, за которой стоял бывший первый секретарь, занявший кресло повыше.

– Какие могут быть огороды, Андриан Изотович, мы же советовались с тобой! – привскочил с укором агроном.

– Я не с тобой, мне твои советы как мертвому припарка, я и деревня живые пока, – отмахнулся резко Андриан Изотович, не отпуская взглядом директора. – Мне ваше слово важнее, товарищ директор. Мне нужна твердость линии в отношении моих мужиков, мне с ними разговаривать открыто, без увиливаний на циркуляры. Как перед последним… Помнишь, Николай Федорович? Не забыл или напомнить? – Не собираясь задевать военное прошлое, в котором директор совхоза был его непосредственным и не только удачливым боевым командиром, и что вспухло протестом в разгоряченной башке, наполненной сумятью, заставив Грызлова дернуться, будто его ужалили: – Сейчас у меня получается, Николай Федорович, уж извини за сравнения, как недавно на фронте, когда знаешь, что один на один и поддержки не будет. Крутись, как хочешь, Грызлов! Не с утра, так с обеда уже ждут в конторе, табаком забивая соображаловку и памороки… Ну, в огородах отказ и отделению крышка, берите все на себя, вплоть до предстоящего сева.

– Любопытно, как же ты будешь разговаривать с ними? – спросил вдруг Кожилин.

– Интересно если, скажу. А то лучше вместе поехали, своими ушами услышите мужицкую критику. Не напугаетесь встречи с народом, Николай Федорович?

– Да уж скажи, сделай одолжение, чего тут пугаться? Возникнет нужда, могу приехать, – насмешливо предложил Кожилин, снова сбивая его с толку непонятным поведением.

– Угомониться на данном этапе, – сказал сурово Андриан Изотович. – Побаловали тем прогрессом, давайте весной займемся серьезно. Март вон закончился, апрель за ворот залазит, что меня вчера дед Егорша примчался напомнить… Да, да! На первом плане у меня личные огороды видятся, хочу заявить заранее расплодившимся недоумкам. А в Маевке, кроме четырех-пяти мужиков, навоз перестали на них вывозить, лапки задрали. Дак это говорит вам о чем-нибудь или не говорит? А если еще зимовать придется? – Прижав руки к груди, словно собираясь просить о чем-то и умолять, или больно ему было, выдохнул: – Ну, какую выгоду вы получили, ответьте, Митрича у меня сманив… других десяток? Половина-то – куда глаза глядят, а не к вам. Не к земле они, от нее кинулись, навсегда разлучившись с деревней. А своих сколь, ваших собственных сколь уплыло под общую неразбериху, считали когда, Николай Федорыч? За Чернуху я вам… – Заорал, бледнея: – Не троньте Чернуху! Трижды за март вызывали. Во сколь! – Загибая лишние пальцы, оттопырил три, помахал сцепившимися руками: – Вишь! А с четвертого… Да где устоишь, плюнешь, с вами лишь бы не связываться, ведь вы все равно припомните…. Если уж из края поджимают.

– Товарищи, – привскочил снова главный агроном, худощавый, досиня выбритый мужик средних лет, – в обстановке подобной демагогии… Да товарищ Грызлов просто не понимает нашей главной линии! Андриан Изотович, ты же не понимаешь, это по всей стране! Наше будущее – крупные, благоустроенные села и деревни. Ваши Маевки – всеобщий позор и убожество, оставшееся в наследство нашей партии после военной разрухи!

– А рушил кто, я с Маньками-Дуньками, обутыми в деревянные модные башмаки на босую ногу в мороз под сорок, или те, кого присылали на кадровое укрепление? И где они, крутые вояки бабьего лихолетья? А мы здесь, зачуханные да непригодные, сеем и пашем, хорошо или плохо под вашим централизованным управлением страну кормим. Убо-ожество! Круглово, ставшее захудалым отделением, вместо того, чтобы самому вознестись до центральной усадьбы – убожество? Да глаза ваши где? Память куда подевалась?

– Андриан, Андриан, спусти пар, не забывайся, – властно и жестко вмешался директор, и вовремя, неизвестно до чего мог бы договориться взбешенный управляющий, чем-то похожий сейчас на неудержимого Данилку.

– Да за такие слова, товарищи… А вы покрываете с первого дня, Николай Федорович, – продолжал возмущаться агроном.

Сглотнув ком в горле, Андриан снизил тон и перебил агронома:

– Я все понимаю и нечего меня покрывать: я – не корова на случку, а ты не бугай. Это лезущие во власть, как ты, непонятно в кого разыгрались, переселение любым способом – и делу конец! Куда? Где – это светлое будущее? Вы постройте сначала нарисованные на плакатах замечательные агрогорода со всей необходимой инфраструктурой, новой техникой обеспечьте. Или снова как в начале совхозного строительства, с землянок и пластянушек? На глазок отмерил, колышек вбил, и с комсомольским приветом, товарищи! – И закашлял, захрипел, будто налетев на невидимое препятствие, ушибся упрямой мужицкой грудью: – Ладно, отодвинем пока огороды, хотя далеко не собираюсь отодвигать, денек-другой потерпят. Коровы коровами, а сеять вы собираетесь, хозяева земли? Или, может, уменьшился план?

– Собираемся, – с прежней усмешкой произнес директор, лишь усиливая в Грызлове не остывающую злость. – И в лучшие сроки, Андриан Изотович, ты разве против?

– Я не против, против чего тут быть против, – не находя объяснения поведению директора, буркнул Грызлов.

– Ну и договорились, Андриан Изотович, – Кожилин улыбнулся, – спасибо за обещание, твоему слову я верю.

Окончательно растерявшись, Андриан Изотович нелюбезно стрельнул в него глазами и выпалил:

– Я никаких повышенных обещаний не давал, у меня добрая треть механизаторов смылась, так что…

И сникал, увядал под пронзающим взглядом Кожилина.


2


Кожилин распустил руководящий совхозный актив, так и не приняв окончательного решения о судьбе Маевских дойных гуртов. Грызлов ощущал, что меж ними осталось что-то недосказанное и, направляясь к двери, не спешил, пропуская других, ожидал, что директор окликнет, задержит. Этого не случилось, Андриан Изотович потолкался в пустой приемной, надеясь перехватить Кожилина, когда тот поедет домой, но директор выходить не спешил.

Николай Федорович Кожилин не был уроженцем деревни, знал и понимал ее до поры-времени по-своему, не выше и не ниже служебного положения. Выдвинутый сразу после войны на должность заместителя председателя райисполкома, став скоро председателем – кадров-то не хватало, война хорошо подчистила, в деревни он приезжал, как приезжает всякий руководитель его ранга. И все же люди его всегда выделяли, шли с гражданской докукой, поднимали серьезные, требующие безотлагательности вопросы. Кожилин не увиливал, чаще и чаще брал смелость безотлагательно, в меру компетенции и полномочий решать наиболее острые и срочные. А начиная решать, сталкивался с такими вопиющими противоречиями между «можно и нельзя», «положено и противозаконно», таким холодным равнодушием к самому человеку, что не мог не взрываться, не превышать установленных полномочий. Скоро на него посыпались хитросплетенные жалобы «пострадавших» и откровенные наветы. Наступил момент, когда Кожилина охватило не просто минутное отчаяние, а настоящий страх.

И не столько за себя, за себя он перестал бояться еще на войне, сколько за дело, которым занимался, в целом, за человеческое достоинство.

В том, что его, бывшего руководителя райисполкома, убрали из активной жизни и снова вернули, бросили вдруг на отстающий глубинный совхоз, крылось не столько доверие к нему, хотя доверие, конечно же, было, сколько поспешая попытка исправить огрехи действующих руководителей разных инстанций, вскрывающиеся в связи с культом, желание убрать подальше и по-возможности уберечь от новой непоправимой беды, если еще можно было уберечь. Оказалось – можно. И он уцелел благодаря молодому секретарю райкома Василию Полухину (все же не все оказались полными идиотами испортившейся системы), с большим опоздание, но разрядившего грозу над его головой. Побывав в тяжелой переделке и многое передумав, он уже не мог относиться к жизни по-прежнему, стал осторожней в поступках, осмотрительней и всячески оберегал от неприятностей таких близких и дорогих ему людей, каким считал Андриана Грызлова. На существенные перемены в совхозе он пока не решался. Много ездил по деревням, ночевал в бригадах, людей для беседы не вызывал, сам шел к ним, сам заводил нужные разговоры, не стыдясь переспрашивать и выспрашивать, чего по-прежнему недопонимал, казалось бы, в крестьянской мудрости, не настолько мудрой или мудреной, настолько требующей обычной рассудительности, на удивление мало кому постороннему посильной.

К Андриану Грызлову приезжать было бессмысленно, Маевский управляющий —крепкий хозяйственник, в посторонних советах дилетантов при власти не нуждается, указаний ничьих не ждет, а мысли свои высказывает столь резко, что многих приводит, мягко говоря, в смущение.

Да и не хотелось ему в своем раздернутом состоянии на половину «за тех», на половину «за этих» сердитых мужицких откровений и неизбежных вопросов, которые никто, кроме Андриана Изотовича, не решится ему задавать и на которые у него нет ответов. Обывательская районная общность мелконьких интеллектуалов была заряжена и настроена на исполнение без рассуждений, заранее знающая, что отвечать ни за что не придется ни недоумкам, ни «умкам», умело изворачивающимся за дубовыми дверьми высоких кабинетов, если не подвернется какой-нибудь злостный и открытый враг трудового народа.

Не зная в совершенстве деревенскую психологию, не умея предвидеть и хоть как-то просчитать поведение сельчанина, сгоняемого с веками насиженного места, план социалистической индустриализации сельского труда Кожилин принял сразу и безоговорочно, недоумевая, почему решительно против настроены такие зубры деревенской жизни, как Андриан Грызлов. Ведь вместе когда-то удивлялись заграничной цивилизации, изумительно дружным и самоуправляемым сельскими общинами без лишних и тяжеловесных политических надстроек, в которых не жизнь, а рай. И ни животноводческих ферм на отшибе, похожих на бараки для заключенных, утопающих в навозной жиже, ни вдрызг разбитых, непроезжих дорог, тянущихся по всей России на сотни и тысячи верст. Конечно, и климат не тот и расстояния., что накладывает печать. Правда, Грызлов и тогда был уклончив, не договаривая всего, все же буркнул, что наши просторы никак не располагают к подобной цивилизации, нам до нее не менее тысячи лет.

И еще он ворчал, что у малых поселений должны быть пусть незначительные, но более четкие права и единые общинно-финансовые доходы, тогда и социализм будет похож на нечто живое с человеческим лицом, не подвергая сомнению. Что Россия не может быть сплошным ни агроогородом с крупными цивилизованными поселениями европейского толка, ни железобетонными остекленными мегаполисами, а должна быть засеяна невеликими поселениями с первоосновой и стержнем на обычную архаичность. сохраняющую первобытную тишь и покой древней цивилизации, упрямо создававшей и мораль, и совесть, и нравственность великой Руси, вышедшей на столбовую дорогу из лапотных деревенек.

Послевоенная деревня поднималась медленно и тяжело. Да и не везде только поднималась, некоторые колхозы уже не смогли набрать прежней мощи и были переданы отделениями в совхозы, вроде бы как находящимися на содержании государства. Партийные съезды шумели и превозносили, одна ударная кампания сменяла другую, рождая новых героев и новых лидеров коммунистического созидания. Но люди-то вокруг, управляющие страной, краем, районом, оставались прежние. И с прежней психологий, выпестованной демагогической властью льстецов, приспособленцев и бюрократов. Сам далеко не святой, Николай Федорович Кожилин многому верил на слово или заставлял себя поверить, лишь бы дать послабление уставшему сердцу – жизнь пошла уже под уклон.

Казалось, пришли другие времена и, дождавшись, сколь-то пожив, он убедился, что главные деревенские трудности не исчезают, а углубляются, мозгами начал править соблазн прагматичности, мораль и советь уходили в прошлое, ведущая партия становилась завуалированной блескучей шелковой драпировкой обычной политической клоаки.

Не все могут быть философами и мыслителями, кто-то должен пахать, сеять и кормить ораву вечных захребетников любого общества, легко меняющихся в социально-политических устремлениях, без труда и усилий, при необходимости, черное делающие белым, снова и снова увлекая измордованный народ на небывалые свершения и трудовые подвиги. Не все, как и сам Николай Кожилин, оказались готовы к такому повороту событий. Многие нуждались во времени, чтобы оглядеться, осмыслить получше прошлое и лишь тогда замахиваться на будущее, но возможности на раскачку не было: жизнь катила на полной скорости, теряя кого-то на ухабах и крутых виражах, безжалостно сминая и кроша, вознося кого-то на бурной стремнине. И уже ставила новые, невероятной сложности, никем и никогда еще не решавшиеся вопросы, от которых голова шла кругом. И снова где-то свершалось праведное, а где-то далеко не безгрешное, о чем он знал и с чем сознательно мирился, уверенный в скорых удивительных результатах, которые снова не приходили.

Но такова уж она есть, наша жизнь, на какой бы экономической почве ни закладывалась: было, есть и будет всегда белое, было, есть и будет черное, добро и зло преспокойно уживаются бок о бок, нарушая любые общепринятые законы о подобной несовместимости и неуживаемости.

Успешно развернувшаяся целинная эпопея заставила его на время забыть о личных сомнениях, увлечься всерьез, словно бы получив крылья и простор. Будто по мановению руки, пашни прибавилось почти вдвое, а значит, вдвое работы, внемля воодушевляющим лозунгам, имеющим смысл. Очень имеющим! Не щадя себя мотался по отделениям и снова вникал и опять сомневался, в меру способностей призывал и воодушевлял. Но люди на глазах становились другими. Истинные земледельцы, они теряли интерес к деревне, устав от пустых призывов, покидали ее. Увидев Маевку в списке подлежащих сносу – а было это еще при старом секретаре райкома – Кожилин решительно воспротивился. Доводам его не вняли, как не вняли доводам шумливого Андриана Изотовича. Списки оказались утвержденными, началось, что и должно было начаться, и Кожилину не оставалось ничего другого, как, хотя бы на первых порах, не торопить события.

Когда первого секретаря забрали в область, а на его место назначили нового и сам оказавшись на совхозе, он решился снова заговорить о Маевке, но Полухин оборвал вопросом не без намека:

– А где ты был, когда списки утверждались? – И спохватился: – Ну, да! Ну, да, тебя не было… Ну вот вернулся, исправляй.

Кожилин попробовал ответил ему что-то насчет людей, а не фраз, и Полухин сказал желчно:

– Вот и переводи в дело, заботься. Когда я рекомендовал тебя на совхоз, Николай Федорович, я верил, между прочим.

Но не стал досказывать, во что верил, выставил из кабинета.

Боялся досказывать? Да нет, вроде бы не боялся, не из таких. Оглядывался на того, кто теперь в крайкоме с высоты нового положения следит зорко за прославившим его районом, всеми силами не давая какое-то время померкнуть славе, поднявшей его на гребень? И это будто бы не подходило. Хотел, чтобы он сам во всем разобрался?..

Из приемной доносились тяжелые шаги Андриана Изотовича, но встречаться с ним директору сейчас не хотелось.


3


Крестьянская жизнь проста и бесхитростна, повторяющаяся по циклами, в основе которых пораньше вскочить и попозже, обессилев, свалиться в постель, успев между этим вспахать и посеять, скосить и застоговать, сжать и обмолотить, вывезти навоз на поля, вырастить живность, дающую мясо и молоко, а между этим не забыть о новом поколении себе на замену – государству ведь без населения никак! День за днем, год за годом, по кругу, по кругу в одной колее, ни вправо, ни влево, летит быстротечное время, через которое вроде бы нельзя перешагнуть и как-то заспать, но и на поводу не подходит…

Целинное вдохновение, умевшее пыхать факелами восторгов, подобно временам строительства Магнитки и Днепрогэса, Беломорканала и Комсомольска-на-Амуре, Братской ГЭС и БАМа, оставившее след великого русского трудолюбия с кайлом и лопатой, загнанное за проволоку лагерной системы насилия, внесло существенные изменения. Но весны сменялись одна за другой как прежде, начиная очередной отсчет и новое начало крестьянской неизбежности живого и необходимого, не менялась лишь обычная человеческая жизнь, пока радио не прохырчало надтреснуто ранним утром о болезни Хрущева, состоявшемся Пленуме партии и назначении новым Генсеком Брежнева.

Нюрка – первая информаторша Маевки – ломилась в избу Грызлова:

– Дак радио, Андриан Изотович! Хрущева ить сняли, Брежнев теперь, Леонид Ильич!

«Во, Ильич, вместо Сергеича, значит, хуже не будет!» – мелькнула какая-то несуразица, а вслух он сказал:

– Это значит, день пропал, будут одни распоряжения.

Иначе встретил важную новость главный маевский политикан Данилка Пашкин, долго смотревший молчком в потрескивающий черный раструб, и пришедший в себя с появлением Трофима.

– Дальше-то как без нево… Хоть анекдотами жили!

– Ну-к че же теперь, не ново – все смертны, – на удивление спокойно рассудил Данилка. – Хорошего мало принес, шубутился, фигу с маслом крутил ненавистному империализму с Америкой, нашим коммунизмом грозился на весь ошарашенный мир, как при Египетских фараонах, а не помянуть не по-русски, грешно. Эй, матрена иванна, – окликнул жену, – Распечатывай недозрелую флягу, грех такого не помянуть.

– Дак он живой, Данилка, поминки ить по-усопшему?

– Для себя он живой и пусть живет, я не против, а для нас, для страны, уже нет и не будет.

И скоро уже, отпустив тормоза, выдавал по первое и безоглядно, расставлял все по своим местам, что, где, когда, изрядно наторев за минувшие голы в политике и политиканстве:

– А как ты хотел, козел вислоухий, сколько терпеть целинников-кукурузников? Как Маленкова спихнул, а Молотовым с Кагановичем закусил, так и расхаживал в расписных рубахах – народоволец. Хорошо, вслед за Берией не отправил, а мог бы, под боком у Сталина многому научился. Не-ее, я не против, ЦК есть ЦК, коллективное руководство, но супротив ни звука, долговато помалкивало, решимости набиралось. Долго-оо! Но хватит, хвалю! Терпенью конец, лопнула не жила вдоль хребта, сама пуповина, другим дай порулить. А то «догнать и перегнать» с голой жопой! В коммунизм ему захотелось, кукурузнику.

Прибежала жена Трофима, попыталась снизить градус разворачивающегося бузотерства, но где разошедшийся Данилка, там усопшего раком поставят и душу вытрясут; выждав пару минуток, распорядилась вместо молчаливой Мотьки:

– А ну, нам детей надо кормить, убирайтесь в свою баню и там устраивайте ассамблеи!

Перед женой Данилка всегда – козырный туз без короны, но Фроська немного смущает, хотя крученые слова с языка как горох в решето; Фроська в новой атаке, требовательно дергая Мотьку за руку:

– И с флягой, Мотька! И с флягой, на дух нам не надо в избе!

Пробежавшие было мимо Хомутов и Камышев притормозились:

– Че там у вас, Данила?

– Идите, идите, куда идется! У нас тут поминки, – хлюпает носом Фроська, лишь разжигая мужицкое любопытство.

– По-нонешнему, что ли? – Рука Ивана Камышева уже на вертушке калитки.

– Нет, по-вчерашнему! – рыгочет Пашкин. – Давай, заходи, мужик, че мы вдвоем как безродные! Айда, где нихто не помешает!

– Ну вот! Ну вот! Что ты возьмешь? – пасует перед мужицким нахальством растерянная Фроська.

– Так и не связывалась бы, нашла забаву, – советует Мотька, направляясь в избу.

Из банешки шум и гам, в банешке настоящий содом, устроенный Данилкой, схватившимся с Иваном Камышевым; собрались вроде бы как на поминки, но поминками близко не пахнет, как и за здравие, какой-то крикливый ералаш без стержня.

– Так за что! За что! Сделал-то что, хоть скажите! Как же так, взяли и сняли? – опрокинув алюминиевую кружку браги, надрывался упрямо Иван.

– За што, мать-перемать?! За што, конек не занузданный? А Карибского кризиса и ракеты на Кубу – мало, едва мировую войну не развязал, когда мы от той не очухались? Да я его за одну целину, кукурузу вспоминать не стоит.

– А Братская ГЭС не в счет?

– А Новочеркасский расстрел хоть помнить кто-нибудь? – подсказывает Бубнов Трофим.

– А Берлинская стена – шутки? – подбрасывает дровишек Иван Камышев.

– Ха-ха! – хохочет Данилка. – Вспомнил, как он ляпнул, што американская свинья и советская могут вместе сосуществовать, и его Кузькину мать. Лихой был чудак!

– Так оттепель же какая-то была? – не сдается Камышев.

– Была да сплыла, в штанах еще не просохло! Помните, беглых по лесам отлавливали?

– Не так, вовсе не так! Не-ее, парень, тут у тебя большой перегиб, – пытается возразить какой-то потерянный Юрий Курдюмчик.

Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая

Подняться наверх