Читать книгу Тайная история Владимира Набокова - Андреа Питцер - Страница 3
Предисловие
ОглавлениеНева течет с востока на запад, разливаясь широким рукавом, от которого ветвятся каналы Санкт-Петербурга, бывшей столицы Российской империи. Делая сразу за Крестами крутой поворот, река уже более плавной дугой огибает Марсово поле и Зимний дворец, а затем подбирается к стенам Петропавловской крепости, накатывая на дальний берег меньше чем в километре к северу от особняка, в котором прошло детство Владимира Набокова.
Здание, когда-то бывшее домом писателя, а теперь ставшее его музеем, построено на осушенном болоте посреди искусственного острова в сердце искусственного города, воздвигнутого руками рабов и задернутого ширмой барочного великолепия. Каторжный труд и буйство красоты – это ли не аллегория творчества Набокова?
В 2011-м, когда шел четвертый год работы над этой книгой, поиски материала привели меня в родной город писателя. В центре Санкт-Петербурга не так давно отреставрировали многие здания: при виде подсвеченной фонарями панорамы Дворцовой площади или переливающихся всеми цветами радуги луковок Спаса-на-Крови захватывало дух.
Я сразу поняла, что никогда не видела города красивее. И все же в имперском Петербурге есть что-то отталкивающее. С подобным размахом способна строить лишь власть, которой не жаль ни денег, ни жизней.
Те два дня, что я провела в городе, моим гидом была любезнейшая Татьяна Пономарева, директор Музея Набокова. Мы посетили Таврический дворец, в здании которого отец Набокова отправлял обязанности депутата I Государственной думы (царь позволил этому неудачному опыту конституционной монархии просуществовать неполных три месяца). Побывали мы также в бывшем Тенишевском училище, где юного Набокова дразнили иностранцем – за то, что мало интересовался русской политикой. Татьяна показала мне парк, где зимой прогуливались Набоков и его первая любовь Люся, позднее увековеченная в романе «Машенька». Мы прошли мимо дома Веры Слоним – будущей жены писателя, с которой он познакомился в берлинской эмиграции.
В других странах, куда приводила меня работа над книгой, я не раз думала о том, что на судьбе Набокова и его семьи роковым образом сказался не только политический переворот в его родном Петербурге, но и падение демократии в каждой из стран, где он жил в эмиграции, пока наконец в возрасте сорока одного года не перебрался в США. Но одно дело – понимать это умозрительно, и совсем другое – самой покидать Петербург, Берлин или Париж и представлять, как бежал оттуда писатель, спасаясь от социальных потрясений, преследовавших его, точно проклятье.
* * *
Набокова я открыла для себя, когда училась в колледже, и, помнится, меня оттолкнула его жестокость в обращении с персонажами, которых он называл «галерными рабами». Я не возражала против насилия, откровенных сцен и не внушающих симпатии героев – я даже не требовала, чтобы они становились на путь истинный, – но мне хотелось, чтобы автор испытывал сочувствие к тому, о чем пишет. Пусть бы он как-то показал, что хоть немного любит своих созданий! Неужели в его героях действительно нет ничего, кроме беспрекословного подчинения стилистическому гению автора?
Вернувшись к Набокову уже взрослой читательницей, я поняла, что стиль его ценен сам по себе. Разве может неравнодушный к литературе человек не восхититься таким вот пассажем из романа «Подвиг» (в нем рассказана история молодого человека по имени Мартын, вынужденного покинуть родину и безнадежно влюбленного в Соню, которая не отвечает ему взаимностью)?
Мартын не выдержал, высунулся в коридор и увидел, как Соня вприпрыжку спускается вниз по лестнице, в бальном платье цвета фламинго, с пушистым веером в руке и с чем-то блестящим вокруг черных волос. Дверь ее комнаты осталась открытой, света она не потушила, и там еще стояло облачко пудры, как дымок после выстрела, лежал наповал убитый чулок и выпадали на ковер разноцветные внутренности шкапа.
Многие авторы, не исключая и меня, плакали бы от радости, напиши они эти несколько предложений – всего пол-абзаца! – в проходной сцене одной из наименее известных книг Набокова. Чем больше я его читала, тем сильнее становилась моя уверенность: то, что я тщетно искала в его книгах в восемнадцать, там все-таки было, но только глубоко запрятанное.
Позже, когда меня увлекла идея прочитать романы Набокова в историческом контексте его эпохи, многое из этого тайного стало для меня явным – больше, чем я могла себе вообразить.
Сегодня я больше не считаю, что Набоков подвергал своих героев бесконечным издевательствам исключительно ради собственного развлечения, но все же не назову его человеком добросердечным. Жестокость и сострадание идут в его творчестве рука об руку. Чтобы запечатлеть в своих произведениях всю боль своего времени – и личную, и общечеловеческую, – Набоков выбрал нелегкий путь.
Те, кто читал его автобиографию «Память, говори», знают, что писателю чудом удалось покинуть большевистскую Россию, избежать Холокоста и выехать из оккупированной Франции, как знают и то, что его друзья и родственники оказались жертвами политического террора. Их вынужденная немота мешает соотнести события набоковских романов с реальными историческими событиями, в результате чего целый смысловой пласт его творчества остается за пределами нашего понимания.
Эта утраченная, забытая и порой тайная история подсказывает, что под вуалью искусства для искусства, которую Набоков играючи набрасывал на свое творчество, скрывается правдивая летопись четырех трагических десятилетий XX века, пережитых писателем, его истинное отношение к ГУЛАГу и Холокосту.
На уровне конкретики это означает, что судебные дела, записи ФБР и нацистская пропаганда проливают свет на тонкие нюансы в «Лолите». Отчеты Красного Креста раскрывают революционную драму, спрятанную в «Отчаянии». Статьи в The New York Times предполагают иное прочтение «Бледного огня». В целом же становится очевидным, что Набоков, неизменно чуравшийся политических тем в публичных высказываниях, в творчестве сберег, будто стремясь спасти от забвения, эхо событий, которые происходили у него на глазах или хранились в памяти.
Пока читатели ужасались и восторгались шокирующими темами набоковских романов и его лингвистической пиротехникой, сами события и правда ушли в тень. Эта книга продиктована желанием извлечь их на свет.
Что, если «Лолита» – это не только эпатирующая история о растлении Гумбертом Гумбертом двенадцатилетней девочки, но и роман о мировом антисемитизме? Что, если «Бледный огонь» – это признание в любви всем жертвам русского ГУЛАГа? Что, если сорок лет набоковского творчества суть плач о тех, кто боролся за жизнь в тюрьмах и лагерях, опустошивших его мир?
Разным исследователям Набоков являет разное лицо. Нам же хочется рассмотреть лишь одно из них. Это не попытка повторить подвиг других биографов Владимира и Веры Набоковых: вряд ли это возможно. Это не трактат о бабочках и не изложение взглядов Набокова на жизнь после смерти, хотя обе темы, безусловно, весьма его занимали. Это – рассказ о писателе Владимире Набокове и о мире, в котором он жил; рассказ о том, как история эпохи и семьи претворилась в великие книги.
Уже со второй главы перед читателем разворачивается жизнь Набокова от рождения и до смерти. Поначалу его взросление лишь отчасти соотнесено с началом бурного века. Но вот Европа начинает захлебываться межрасовой ненавистью, ее лик покрывают позорные язвы концентрационных лагерей, и история все активнее вторгается в жизнь и творчество писателя. Значение многих событий, описанных в начальных главах этой книги, становится понятным только к середине, когда речь заходит о первых англоязычных романах Набокова, в которых нашел отражение опыт его переживаний и утрат, позволивший ему из волшебства и праха создавать свои поразительные и пугающие сказки.
Не всем, кого любил Набоков, удалось спастись, и потому история XX века обретает на его страницах личную окраску. В лучших его романах социальная катастрофа неразрывно спаяна с трагедией отдельной личности.
Писатель сумел вдохнуть новую жизнь в традиционный романный жанр: в его произведениях, помимо повествовательного уровня, присутствует своего рода двойное дно – за одним рассказчиком-героем незримо таится другой – рассказчик-автор, которого прошлое мучит куда больше, чем он способен признаться самому себе. Внимательное прочтение внезапно открывает нам скрытую за холодноватым стилем пронзительную человечность.
Говоря о судьбе Владимира Набокова, нельзя оставить в стороне и судьбы его современников. Мы коснемся его отношений с Иваном Буниным, который считался властителем дум русской эмиграции, пока Набоков, заговоривший об утраченной родине в неповторимой, уникальной манере, не занял его место. Расскажем о двоюродном брате Набокова Николае – он тоже уехал из России, а потом и Западной Европы, в Америку. Мы расскажем об отчаянии, в которое повергали Набокова восторги Уолтера Дюранти, почти два десятка лет публиковавшего бравурные репортажи о молодом Советском государстве, формируя тем самым позитивное отношение американской интеллигенции к СССР. Мы процитируем отдельные выдержки из переписки Набокова с критиком Эдмундом Уилсоном, разделявшим его любовь к литературе, но имевшим принципиально иное понятие и о литературе, и об истории.
Упомянем мы и о других современниках Набокова – писателях, режиссерах, сценаристах, – которые из благородных убеждений либо ради выгоды всецело посвятили свой талант политике.
А начнем мы, как и закончим, так и не состоявшейся встречей Владимира Набокова с Александром Солженицыным, еще одним знаменитым русским изгнанником, чьи книги лишали покоя читателей всего мира, и убедимся, что у этих двух писателей гораздо больше общего, чем принято считать.
***
Моим спутником во время первой прогулки по Санкт-Петербургу стал молодой человек по имени Федор, сын преподавателя Санкт-Петербургского государственного университета. Мне очень хотелось осмотреть главные достопримечательности города, в списке которых первые строчки занимали тюрьмы.
Встретившись в доме Владимира Набокова, мы пошли вверх по течению Невы к Петропавловской крепости, на протяжении столетий служившей узилищем для революционеров, мыслителей и писателей. Один из Набоковых когда-то был ее комендантом. В кромешной темноте маленькой камеры Федор, разыскивая по карманам зажигалку, говорил об истории. Он был настолько юн, что даже советская жизнь воспринималась им как история.
Следующим пунктом в моем списке значился музей-тюрьма «Кресты», где в 1908 году отбывал трехмесячное одиночное заключение отец Набокова.
Федор засомневался – он никогда не слышал о таком музее, – но потом все же двинулся вперед. По дороге мы разговорились, и я поняла, отчего ему не хочется туда идти. «Кресты», объяснил он, это по-прежнему действующая тюрьма, и нормального человека туда не тянет.
Мы шли, пока не уперлись в ограду из красного кирпича. В те времена, когда здесь сидел отец Набокова, тюрьма считалась новаторским сооружением и образцом современного подхода к содержанию узников, но теперь, сто лет спустя, тюремные постройки походили на заброшенные фабрики или доходные дома в сердце какого-нибудь американского городка. На сегодняшний день это самая большая действующая тюрьма в Европе.
Центральный вход нам найти не удалось, но в одном из боковых зданий обнаружилась незапертая дверь. За ней мрачно темнел лестничный колодец. Штукатурка на стенах облупилась, что вполне компенсировалось яркостью граффити. Мы пошли вверх по лестнице. На втором или третьем этаже потянуло едой. В здании было удивительно тихо. Вряд ли нам что-то грозило, но меня не покидало чувство, будто мы забрели в неположенное место или нарушаем некую границу.
Наконец мы оказались во дворе. У двери напротив висела табличка с расписанием приемных часов, а рядом собралась кучка людей – мне бросился в глаза высокий мужчина, державший за руку ребенка. Люди терпеливо ждали встречи, но отнюдь не с экспонатами музея. Я уже знала, что за этими толстыми стенами находятся заключенные, но при виде друзей и родственников, ожидавших свидания, прошлое в моем сознании пришло в сокрушительное столкновение с настоящим, заставив меня направиться к выходу.
Больше в «Кресты» я не возвращалась. В городе, который настолько глубоко врос в историю, прошлое повсюду; он сам по себе музей.
В свой последний день в России я проделала пешком больше двенадцати миль, тщетно пытаясь обойти все места, не побывать в которых было бы просто обидно. Особенно хотелось увидеть бело-розово-полосатую, точно леденец, церковь, которая стоит бок о бок со зданием первого устроенного в Петербурге концентрационного лагеря[1]. Кровавая история города нисколько не противоречит его монументальной красоте; они стоят плечом к плечу, составляя части единого целого.
После обеда, попав под дождь, да еще и сбив ноги, я вдруг подумала, что Набоков, сознательно или нет, выстраивал свои романы по образу и подобию Санкт-Петербурга – города, где идешь в музей, а попадаешь в тюрьму (как в рассказе «Посещение музея», герой которого отправляется во французский музей, а попадает в полицейское государство). Видимо, линии и формы литературного произведения тем прихотливей, чем страшнее стоящая за ними реальность.
1
Речь идет о Чесменской церкви и Чесменском дворце, расположенных в южной части Санкт-Петербурга.