Читать книгу Железный поход. Том третий. След барса - Андрей Леонардович Воронов-Оренбургский - Страница 7
Часть I. След барса
Глава 6
ОглавлениеАбрек не успел перевести дух и вытереть о черкеску кровь с кривого клинка, как за чинарами спело хлопнул винтовочный выстрел, за ним другой, высверливая незримые дыры в багровой парусине неба.
Дзахо спешно тронул коня в заросли. Укрывшись в чаще, спрыгнул с седла и, простреленный болью, припал на колено к земле. Из колотых ран, обжигая бедро, захлюпала кровь. Недолго думая, аргунец надрезал кинжалом бешмет, выдрал из него клок ваты и заткнул им обе раны. Затем, сцепив зубы, опираясь на ствол семилинейной крымчанки, он добрался до редевших тернов…
– Уо! – Сердце бухнуло по ребрам. Бехоев выдернул из-за пояса пистолет, прицелился.
Прямо перед ним с шашкой наголо гарцевал на лихом коне харачоевский Гуду. Клокочущий рык рвался из его необъятной груди, сверкавшее острие клинка подрагивало в занесенной для удара руке. Под копытами его жеребца валялось распростертое тело молодого длиннорукого казака, из расширенных глаз которого сочился текучий предсмертный ужас.
– Сдохни, гяур! Как собаку, помечу я тебя собачьей меткой! – Гуду в последний раз хватил пламенным взором гребенца, так лесоруб оглядывает дерево, которое нужно срубить и ищет на крепком стволе место, куда с силой всадить топор.
Дзахо презрительно дернул щекой: «Хочешь стать кунаком недруга – спаси его, принеси голову врага к его порогу… Из двух зол выбирают меньшее». Указательный палец не колеблясь спустил курок. Гуду, бесстрашный харачоевский лев, искусный в сабельной рубке мюрид Шамиля, выпростал к небу огромные руки, шашка выпала из слабеющих пальцев, и он, как сраженный орел, сорвался с коня, разбросав по земле черные крылья бурки.
Тяжело припадая на правую ногу, аргунец не таясь вышел из-под защитной листвы и молча подошел к харачоевцу. Тот, похожий на беркута – горбоносый, с дикой волей в очах – зыркал по сторонам хищным взором. Скрюченные пальцы-когти тянулись к кинжалу, но силы были уже на исходе… Пуля навылет пробила грудь. Крови под ним с каждой секундой становилось все больше и больше…
Склонившись над ним, Бехоев угрюмо посмотрел в тускнеющие глаза грозного харачоевца, в которых прочитал слепую ненависть и нечеловеческую муку. Обнаружив присутствие своего убийцы, глаза мюрида изумленно расширились, сквозь стиснутые зубы просквозил еле слышный хрип:
– Это… ты-ы… полукровка?!.
– Я привык возвращаться в родное ущелье с легким сердцем, – также по-чеченски глухо отрезал Дзахо и, продолжая смотреть в бледное, что козий сыр, лицо легендарного воина-гази, добавил: – Я ничего не имею против тебя, уважаемый аль-хамид Гуду… Но ты видел меня сегодня… а это…
– Знаю. – Харачоевец облизнул ставшие ржавыми от крови губы. – Хорошо молчит… только мертвая голова… Добей меня… – Он усмехнулся и глядел уже мимо умирающими глазами. С подрагивавших губ слетели звуки заунывной предсмертной песни – ясын.
…Тазни ляль ази зир рахим…
Ли тун зира каумен ма ин зира са баа ыгым…
…ай-да-ла-лай… дай-и…
Дзахо знал: горец больше не скажет ни слова. Его душа уже искала небесную тропу в цветистые сады Джанны, где от вареных горячих лопаток убоины шел дразнящий запах; где к столу подносились юношами-подручными зажаренные целиком на трезубых вертелах докрасна зарумяненные бараны… Где провозглашались тосты во славу Аллаха, сопровождаемые застольным песнями, где воинственно и мужественно гремели, переливались голоса давно ушедших в мир иной воинов, где каждого правоверного мусульманина ждал рай под тенью сабель…
– Бисмилла, аррахман, аррахим… – Дзахо приставил вплотную длинный ружейный ствол к сердцу мюрида, нажал на спусковой крючок… Затем присел на корточки и почтительно закрыл ладонью стеклянно-открытые миру глаза с косо остановившимися зрачками, которые, казалось, взирали мимо всего.
Прочитав краткую молитву, аргунец прихрамывая отошел от трупа, сел неподалеку на примятый копытами дерн, подвернув под себя по-татарски ноги, разживил мелкодонную, на медной цепочке абхазскую трубку.
Коран запрещает курить и пить вино мусульманину, но жуткая правда резни вносила свои поправки. Трудно горцу на военной тропе, испытывая все суровые лишения и ненастья, когда вокруг свистят пули врага и отовсюду грозит гибель, неукоснительно совершить все пять намазов.
, трудно отказаться и от табаку, горьковатый дым которого согревает ожесточенную душу. Что уж говорить о волчьей судьбе абрека, жизнь которого целиком предоставлена воле случая.
Не удостаивая взглядом ни убитого им мюрида, ни поднявшегося с земли казака, не обращая внимания на грохотавшие над рекой выстрелы, Дзахо сидел в тени, глядючи в одну точку, и будто мысленно перебирал четки былого, не то смиренно, как смертник, ожидал своего часа.
Все это видел Максюта Лучев, спешно перезаряжавший винтовку. Не успевая толком осознать и пережить увиденное, он потрясенно глазел на чечена и, право, не знал – явь это иль сон. Сызмальства слышал он от бывалых станичников: «Гололобый – тот же бирюк… сколь ни корми его с рук, один черть укусит и в лес убежит. Их гадючья порода гутарит одно, кумекает другое, а коробчит третье. Одна хурда-мурда на уме да пакость. Хучь в кунаках у горца ходи, ан ухо держи востро. Вперед нехристя не суйся. Чечен спину видит – кровь в жилах шалит. Зарежет за милу душу – «мамка» сказать не успеешь».
Казак знал: страшилка сия – бородатая шутка гребенцев, кою любили деды при «полных серьезах» втюхивать в души вновь прибывавшей на Терек солдатне. Но, как говорится, «сказка ложь, да в ней намек…»
– Эй, не слышал я про тебя прежде. Ты самый, видно, джигит! – держа наготове винтовку, дружелюбно окликнул горца Максюта, а в голове стрельнуло: «Свекровка сука-блуда тóптанная и снохе не верит! Мое спасенье от немирного чéчена – чудо… Но я в энту брехню не верю. Тут шой-то не так!..» – Эй, да ты немой разве?
Лучев со свойственным ему куражом и ухарством свистнул «кольцом» сидевшему к нему вполоборота Дзахо и, загребая узкими мысами сапог жмых прошлогодней листвы, по-хозяйски подошел к распростертому телу. При этом он ни на миг не выпускал из виду чеченца, одновременно чутко прислушиваясь, не слыхать ли своих; но утихавшая пальба гремела где-то вдалях, отдав розовое утро на милость птичьим голосам.
– Матерый зверюга был… Ей-Бо… крестовый! – ровно любуясь мертвецом, цокнул языком Луч. – Ваш ведь… а ты его? Не жаль, иль промашка? – Казак, щуря рысий глаз, вновь лукаво боднул вопросом. – В меня, поди, целил? Так вот он я…
Гребенец продолжал бойко городить на положительно понятном аргунцу пограничном наречье, но тот по-прежнему упрямо молчал, не меняя позы, и вырезал на прикладе ружья новые зарубки.
«Ну и чурбан попался – ни два, ни полтора… Камень, и тот скорее родит. Да только мы тоже в порты не ссым. Нехай схвачуся с ым в шашки, но развяжу язык немтырю. Не под бабой, чай, подыхать, ежли шо…»
Зная не понаслышке натуру вайнахов, Лучев решился на дерзкий, но беспроигрышный шаг. Склонился над трупом и потянулся было к поясу, на котором покоился красавец-кинжал из славного атагинского булата.
– Твой бери – мой убьет! – Глаза абрека сверкнули черным огнем, в них выражалась решимость и твердость сродни хазбулатовской стали. Ствол его ружья черным провалом смотрел на казака.
Максюта убрал от греха руку, но дело было сделано; подмигнул горцу и, разгибая колени, дружелюбно сказал:
– Ладно, ладно… будет торкать дудкой своей, ишь ты, напужал бабу хреном… Мертвяку-то, поди ж то, оружие ни к чему? Сам хоть сними… Чинная штука.
– Отойди! – Бехоев оскалил белые зубы, не опуская ружья.
– Поди ж ты… – Казак тем не менее, повинуясь рассудку, сделал два шага и, довольный достигнутым, сел на камень напротив чужака.
Дзахо, с недоверчивой пристальностью глядя на смелого одногодку-гяура, отвел ствол крымчанки, уложил ее себе на колени.
– И все же ловко ты его уложил! Куснул свинцом ровнехонько под леву лопатку, и шабаш… Прощевай, родима сторонушка… – Лучев небрежно кивнул в сторону харачоевца и весело подчеркнул: – Ежели б не ты… не твоя добра семилинейка да верный глаз…
– Твой болтлив, как женщин, хотя мныт себя воином. – Дзахо презрительно хмыкнул, вынул из-под кинжала ножик и принялся внове вырезать на прикладе зарубки. Однако лицо его просветлело, подозрительность во взгляде отчасти сошла. Ему решительно как любому горцу была приятна похвала, а равно и лесть из уст врага. Нравился ему и сам гребенец: открытый, смелый, лихой – он исподволь подкупал одинокую душу аргунца. «Может, повезет, – раскладывал втайне Дзахо, – и я через этого гяура смогу выйти к русским… под защитой которых сумею отомстить Джемалдин-беку?..»
– Шой-то не спому я тебя, паря. – Максюта, пропустив меж ушей обиду, помуслил грязные пальцы слюной и вытер о долгую полу черкески. – Странный ты какой-то, чудной… По виду самый джигит, как есть не мирнóй, а вроде… как нашу сторону взял, м-м?
– Мой что, кунаков встретил? – Бехоев горячим взором обжег гребенца.. – Мой что… должен был вода и лепешка поделиться? Так, что ли, э-э?! Мой пуля убил… Цх! Джемал твой бьет, всех бы рэзать стал. Наш в горах гаварит: «Кто выше, тому Аллах в помощь».
– Что же, не без того… – здраво рассудил Луч. – Наш брат тоже вашего бьеть. Хучь хоть сёдне. – Перемазанные пороховой гарью щеки Максюты сабельным ударом располосовала кривая улыбка. – То-то… А зарубки на кой мастеришь? Никак реестер по мертвякам ведешь? – Казак выбросил вперед указующий палец.
Аргунец в ответ зло усмехнулся, обнажив ровные погранично-плотные зубы:
– Дэвятый мэтка! – Дзахо с ласковой ненавистью сдул стружку, провел пальцем по еще не успевшим потемнеть семечкам гнезд, убрал нож. – Кровник мой… Харашо. Еще найду – мой опят стрэлят, рэзат будет. На твой напал Джемал-бек… Цх! Сабсэм плахой человек. Вэр мине. Мой правда гаварит. Уши затыкат нэ надо. Аллахом клянусь – я сказал!
– Ну, ну… – избочив углом бровь, снисходительно кивнул Луч. – Ты шо ж, о двух головах у нас? Смерть никак ищешь? Ну-т, ты и горе… похоже, с тобой быть… и вправду беда. Абрек, значить. Воюешь со всем миром… Хм, весело… Жаль только, у такой войны нет победы.
– Э-ээ, баищса! Зачэм так сказал? Мой голова – чито хочэт, пуст то дэлаит, – значимо обрубил Дзахо. – Тывой шкура эта нэ касаитса! Сматри, застрилю – чтобы нэ балтал что нэ надо. Будищ тагда тиха сидэт.
– Базлать тута неча! Поживем – увидим. – Максюта неопределенно дернул просвеченными низким солнцем пунцовыми ноздрями и хотел было подняться на угор осмотреть погибших товарищей, когда за спиной послышался чавкающий хлюп воды, бойко загуляли «махалки» камыша и на прибрежную косу шумно выехало с десяток казаков, за которыми показались солдаты.
– Максюшка, жив, каланча! – Никитин, нещадно рубя плетью своего бусогривого маштака, первым подлетел к зазывно махавшему рукой Лучеву. – Ба, браты! Гля-ка! Урван-то наш не только вживе, ан есшо и татарина под уздцы взял? Ну, выдал, братуха! Даром допрежде есаул тебя «дураком» честил. Эй, хто таков?! – Хорунжий крутнулся в рубленном горской шашкой седле, едва не наезжая конем на сидевшего чеченца. – Ты шо ж ему, Лучина, язык подрезал?
Владимир сурово хватил взглядом аргунца – горькая, ненавидящая борозда залегла между бровей.
Раненого горца обступили в оцеп подъехавшие казаки. Еще не остывшие от боя, они разгоряченно и зло сверкали глазами, перекидываясь замечаниями о подробностях и исходе схватки.
– Пошто позамялись, Христовы воины? Петлю готовь! Вздернем волка, ребята!
Среди стремян верховых замелькали штыки и мундиры пехоты. Кто-то из солдат, с корявым от оспы лицом, звонко и весело брякнул:
– Даром что молод, а здоров, зверюга! Вона – косая сажень в плечах, грудь як у ломового жеребца. На ем бы пахать, братцы!
– Оружие сдай! – Никитин спрыгнул с седла, тяжело ступая по осыпающейся песчаной дресьве, подошел к пленнику.
Сидевший в тени кизиловых ветвей Дзахо глядел на него презрительно-холодно, щуря отчаянные глаза. С первого взгляду было ясно: это тертый джигит, коий уже повидал на своем коротком веку врагов совсем в иных переплетах, и нынче его ничто не только не удивляло в русских, но даже не занимало.
– Оружие сдай! – с нажимом повторил казак, в упор подойдя к чеченцу. Хорунжий едва сдерживался: его тяжелые скулы дрожали, свинцовые картечины глаз дырявили пленника, покуда не скрестились с бесстрашным, надменным взглядом, который надломил Владимира вековой тяжестью ненависти.
– Да он поди ж то ни бельмеса не знает по-нашему, Валдей. Татарин он и есть татарин. Ишь, дремучий какой! Зверем смотрит, стервец! У ихней породы на бороде каждый волос на злобе взрос.
– В последний раз говорю… Сдай оружие, гад! – клокочущим низким басом прорычал хорунжий и, отступив на шаг, кинул пятерню на рукоять шашки.
Аргунец не шелохнулся, лишь дико вспыхнул глазами из-под сросшихся гневных бровей, гортанно выкрикнул что-то отрывисто и зло, презрительно сплюнул и отвернулся.
– Сволочь! – Никитин по-бычьи мотнул головой, ровно уклоняясь от плетки, и пнул сапогом в плечо упрямого горца.
– Братуха, Валдей, не на-до-о-о!
Максюта (доселе затертый «на зады» понаехавшими казаками) прорвался наконец-то сквозь хвостатый заслон, распихал локтями замосцев, заполошно вбежал в круг, закрывая собой чечена.
– Не дам! Сказано, не да-а-а-ам! – жадово хватая разверстым ртом воздух, с порогу выдал Лучев. Его раскосые рысьи глаза с надеждой щупали лица знакомых станичников, точно искали поддержки.
– Ты в своем уме, ду-ра? С дороги, щенок!
– Да поймите вы-ы-ы!! – прижимая стиснутые кулаки к болтавшемуся на груди старообрядческому кресту, отчаянно орал Максюта. – Жисть он мне спас! Понятко ли… жисть!! Он это… Он! Завалил вон того бугая!
В возбужденном гуле полетели вразумляющие стрелы казаков:
– Уймись, Лучина, остынь!
– Откель тебе знать, шо гололобый задумал?.. Можа, он с умыслом стрельнул свово кунака, шоб наперёдь шкуру свою погану спасти.
– Думаешь, волк энтот добро будет помнить? Выкуси! Емусь, подлюке, только дай передышку, до ночи дожить – зарежеть во сне и в горы уйдеть! Ковось ты учить собрался, верста? Поди-ка ты, паря, хвост потрепи!
– А ну, прочь с путев! Обоих зарублю-у-у! – теряя последние крохи рассудка, как задушенный, сквозь стиснутые ярью зубы, просипел хорунжий; вырвал на волю из ножен шашку, крутнул ею в «казацком плясе» и двинул на побледневшего, медленно пятившегося Максюту.
Берег враз будто вымер. В накаленной тишине с бубенцовым звяком дернулись мундштуки уздечек, явственно зашуршала трава под сапогами Зарубина Спиридона, Дадыкина Семки и еще двух казаков, бросившихся к Никитину.
Но всех опередил раздавшийся за спинами выстрел. Со стороны воды хрястко затрещали прогнившие сучья. Все обернулись, поворотил шею и пленник.
Высокий вороной кабардинец с белой на лбу вызвездью, обгоняя взбаламученную пыль, машистой рысью вынес всадника на поляну и врезался в густую волну казаков.
Оказавшись среди гребенцев, Лебедев остро вгляделся в молчаливые лица, напряженно ожидавшие скорой развязки.
– Отставить, хорунжий! Не сметь! – Голос ротмистра был тверд и решителен. – Вы слышали приказ?
Казаки нехотя повиновались команде офицера, хмуро расступились, явно ожидая другого расклада. Часть пеших смешалась с верховыми, бывшими в оцепе плененного азиата.
– Зря вы так!! – снова закипая бешенством, свирепо выкатил глаза Никитин. – Да знаешь ли, сколь эта гáда наших кровей на свет выпустила? Сколь наших баб, сколько лошадей и скотины в свои чертовы горы угнала? – и уже тише, вогнав клинок в ножны и отводя злые глаза от ротмистра, Владимир процедил в усы: – Много тут вас, судей, с престольной наехало. Как мошкары в лугу… А ты вон… туда сходи… на бугор, что кровью нашей дымится… – Дрожа ноздрями, казак тыкнул в сторону обличающим перстом.
– Я тебе не «ты», а ваше благородие! Ты с кем дерзить изволишь? И бросьте ваши животные замашки, хорунжий. Тут вам не «дикое поле» – устраивать самосуд. Что же до нынешней переделки, извольте знать – я был там! И тоже имел удовольствие угостить свою саблю кровью. А теперь, – Лебедев, сомкнув губы, терпеливо выждал должную паузу, – поусердствуйте, любезный, чтобы сей пленник был в полной сохранности доставлен в лагерь ко мне.
Притихшие гребенцы досадливо шарили взглядами по сторонам, жались в нерешительности, ломая себя на вопрос «как быть?», готовые, чуть чего, загомонить, качнуться дружно «плечом» и расплескаться казачьей волею… Но после того, как хорунжий «ослобонил» дорогу его благородию, выпустили пар и принялись подбирать убитых.
– Мертвяков-то ихних не то в реку спрудим? – переламываясь торсом в седле, подтягивая подпругу, бросил в толпу Спиридон. – Нехай нехристь рыб зараз кормить? Аюшки, браты?
– Ты часом, Зарубин, приказ есаула забыл? – строго не свелел десятник Шлыков. – Все трупы к обозу свезти велено. В Грозную справим. Ихняя родня, как Бог свят, выкупать припылит. Чего глазюки свои на меня вылупил? Чай не родимец, а я не поп. Так уж заведено у них… Да и нам сподручней – обменям на наших.
…Кабардинец оторвал от сочной травы губы, со скрипом прожевал сорванный пук душистого чабреца и, глядя в сторону лагеря, нетерпеливо ударил по земле передней ногой.
Аркадий Павлович кивнул отдававшему ему честь хорунжему:
– Значит, договорились, голубчик? Надеюсь на ваше благоразумие, Никитин.
– Не могите сумлеваться, вашбродь. – Владимир поднял уроненный взгляд и твердо заверил: – Зараз доставим вам басурмана в полном порядке.
И, комкая в большущих ручищах плетенку нагайки, отошел прочь.
Раскуривая трубку, Лебедев в последний раз отрывочно глянул на рассыпавшихся вдоль реки казаков и неожиданно зацепился взглядом за пленника. Тот продолжал сидеть, подогнув под себя ноги, на прежнем месте, под дозором двух конвоиров из числа гребенцев, и пристально смотрел на него. Ветер трепал на джигите пачканное кровью тряпье черкески, перебирал на смуглом лице черные завитки бороды.
Аркадия поразила строгость его выражения и ледяное спокойствие, которое хранил этот дикарь на своем облитом бронзовым румянцем лице. Горец не проронил ни слова, но Лебедеву почудилось, будто он услышал слова: «Твой доверяет мне, урус-паша… Харашо. Иды и знай… Мой добро помнит».
«Не горюй… достойно проиграть, право, лучше, чем выиграть любой ценой». – Ротмистр мысленно послал чеченцу приветствие, пришпорил жеребца и упругим наметом направился к курившимся дымам гудевшего бивуака.