Читать книгу Цианид и гиацинты - Андрей Верин - Страница 3
1. ПЯТНА ЧУЖИХ ПОЗОЛОТ
Яворский
ОглавлениеОлег Яворский, он же Несвит, открыл глаза, в которых еще отражался сон, где Несвита убили. Нет, все в действительности было, разумеется, не так. Не палили из подствольных и убивали его, Яворского, не в спину, не навылет, не шальной, а одиночными из семьдесят четвертого. И главное не как, а кто. Но этого Яворский ни одной живой душе не открывал. Всем говорил: мол, угодил в засаду, помню, как упал, а дальше ничего не помню.
Теперь он тяжело и ватно встал с дивана. У Несвита, привыкшего спать где угодно, хоть на земле, хоть на бетоне, на кожаном диване затекали мышцы, выдубленная, окрашенная кожа за ночь прилипала, прирастала к нему, как своя. Босые ступни шлепнули о мрамор пола, тошно теплый, гретый электричеством. Спросонья Несвит был разморен, вял и тошен сам себе от радиаторной жары и духоты стеклопакетов. Зеркало отразило мятую похмельную физиономию: лет сорок восемь вместо тридцати шести положенных. А на щеке-то – ба-ба-ба! – что это там? Складки дивана отпечатались точь-в-точь как цевье семьдесят четвертого. И это здесь, в гостиной подмосковного особняка, где не нашлось бы ничего опаснее тяжелой пепельницы. Похоже, вырвавшись из сна, он возвратился к жизни все-таки не полностью, и где-то в его теле содержалась брешь, через которую просачивалась чертовщина с того света.
Яворский ненавидел особняк и враждовал с ним. «Умный дом» был слишком умным. Казалось, тот, как Мойдодыр, вот-вот заговорит с Олегом человечьим голосом, выбранит за неполное служебное и за прогулы по физподготовке, погонит кросс бежать. Яворскому не нравилось, что дом включает свет везде, куда бы ни зашел Олег, и выключает тотчас за его спиной. Однажды Несвит отыскал главный рубильник, обесточил домов ум, чтобы весь вечер оставаться в темноте (подстать своему прозвищу – ни отсвета, ни огонька) и есть холодную тушенку из консервной банки итальянской вилкой Calegaro. Особняк показывал Олегу все его, Яворского, несовершенство: всеми амальгамами, гладким мрамором, зеркальным хромом отражал. Дом вопрошал: как можно здесь ходить небритым, с перегаром? Когда бы мог, Олег начистил бы физиономию здешнему домовому, как двоечники бьют отличника за гаражами – чтобы не слишком отличался. Но вместо этого Яворский должен был, наоборот, присматривать за домом. А дом присматривал за Несвитом глазками камер.
Еще не так давно Яворский вольно ездил по столичным улицам на инкассаторском авто, в броннике, с боевым оружием (пусть и служебным, пусть со сниженными характеристиками, но все же) – как рыба в воде. И Москва текла ему под колеса снежной слякотью, дымами, солью реагентов, сумерками и огнями стоп-сигналов. И все бы хорошо, но кончилась лицензия, и привязался к Несвиту психолог из комиссии, вопросы задавал и карточки показывал, мол: кто здесь лишний – кактус или кот? Яворский закипал, но сдерживался и терпел, а док сшил дело, и Несвита уволили по псих-профнепригодности. И кем стал без оружия? Нулем без палочки. Хотел дать в морду доктору, вернулся в центр медкомиссий, но не нашел врача: они ж, собаки, в белом, чтобы лучше камуфлировать на фоне белых стен, как та бажовская девчушка, что в малахит оделась, встала подле малахитовой стены да и растаяла.
Так, дважды комиссованный, кем только он ни подрабатывал – и физруком, и вышибалой, и автоинструктором, даже коллектором, но долго не держался, слишком был непримиримый, вспыльчивый, чуть что – адью, и дверь с ноги, с петель. Так бы и мыкался, да позвонил однополчанин, друг по взводу, и попросил сменить его, пока тот на больничной койке, пожить в особняке охранником. Благо, хозяева давно катаются по Таям и Маврикиям, и даже если смотрят камерами по сети за домом, то не различат подмены.
Так Несвит оказался в Подмосковье, в закрытом, как военный городок, поселке, где было абсолютно тихо и бело, безжизненно, как под сошедшей с гор снежной лавиной.
Жизнь в барском доме развращала. Несмотря на ежеутреннее свое во дворе «упал-отжался», Олег скоро подернулся жирком, забросил бриться каждый день и даже мылся с неохотой. Стал пить по вечерам, чтобы не тронуться рассудком от безлюдья, от золотого дурновкусия хором и темно-синей снежной тишины за окнами, какую разве что синичий скрип прорезывал. От безысходности он даже стал читать, впервые после школьных лет. У Маяковского прочел самое дельное: «Земля, дай исцелую твою лысеющую голову лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот…» И часто повторял эти слова, чужую позолоту сплевывая с губ, как шелуху от семечек. Хотя под ноги Несвиту ложились миллионы, отвердевшие в мраморе Имперадор и пальмовом паркете, роскошь особняка казалась бутафорской. Олег даже гадал: что здесь вообще можно украсть? С дачных участков тащат алюминиевые ложки, примуса, а здесь что брать – лепнину, мебель, витражи? И жизнь в особняке – плебейская пародия на аристократизм – была тесна ему, давила золотыми прутьями на ребра.
Только под вечер, когда гасло в темных комнатах лепное вычурное золото, а вместо него розовели за окном стволы берез на бирюзовом небе, когда синие тени заливали двор, а сам Олег вливал в себя, банку за банкой, пиво, только тогда Яворский ненадолго примирялся с домом. Чтобы с утра возненавидеть наново и с новой силой. Однако стоило признать, что ничего дальнейшего бы не случилось, если бы не особняк. Разве решился бы Олег везти мальчишку в съемную свою квартиру, где за тонкими панельками был различим каждый соседский шорох?