Читать книгу Уроки зависти - Анна Берсенева - Страница 8
Часть I
Глава 8
Оглавление– В этом доме есть эклектика. Я думаю, его строили не сразу до конца, а несколько раз.
– Вы архитектор? – без интереса спросила Люба.
– Я врач.
«Ну да, Федькиного отца коллега», – вспомнила она.
– Но я много занимался своим домом, – пояснил он.
– Строили?
– Это была реставрация.
«Во дворце, что ли, живет?» – подумала Люба.
Но расспрашивать не стала. Ей-то какая разница? К тому же они уже подошли к ее подъезду. Дом у них был угловой, к Царю и Кире надо было входить с Малой Бронной, а к Любе и Сашке со Спиридоньевского переулка.
– Спасибо, что проводили, – сказала она, взявшись за ручку подъездной двери. – Мне сюда.
– Вы уже пришли домой?
Он расстроился так неподдельно, что это тронуло даже Любу.
«Никто и не заметил, что я ушла, не то чтобы расстроиться, – подумала она. – А у этого, смотри ты, прямо горе».
– Ну да, – кивнула она. – Я же вам говорила, что мне в соседний подъезд.
– Я не очень верно понимаю по-русски, – вздохнул он.
– А вы сами откуда? – спросила Люба.
Не то чтобы ее равнодушие к Бернхарду Менцелю сделалось меньше, но ей почему-то стало неловко демонстрировать свое равнодушие так откровенно.
– Я живу в Германии. В Шварцавальде. Вы знаете про него?
– Откуда мне знать?
– У нас в Шварцвальде умер писатель Чехов. В городе Баденвайлер. Поэтому я думал, что вы могли слышать.
«Где я, где Чехов», – подумала Люба.
Но все же ей не хотелось, чтобы этот немец счел ее какой-то мещанкой, которой нет дела ни до чего, кроме водки и закуски.
– Я, конечно, слышала, что Чехов умер, – улыбнулась Люба.
Бернхард Менцель сразу же улыбнулся в ответ.
– У вас хороший юмор, – сказал он.
– Но про Шварцвальд ничего не знаю, – отрезала она.
– Я могу вам рассказать, – поспешно произнес Бернхард Менцель. – Мы можем выпить вместе кофе и поговорить об этом.
– Зачем? – пожала плечами Люба.
– Но разве у вас нужна причина? – удивился он. – Для того чтобы поговорить?
– У нас – это где?
– В России. У вас в России нужна особенная причина для того, чтобы люди могли посидеть за чашкой кофе?
– А в Германии не нужна?
Ей все-таки стало интересно.
– Совсем нет, – улыбнулся Бернхард Менцель. – Но мне кажется, я понял, почему вы спрашиваете. Мне рассказывал мой приятель из Восточной Германии, он ездил в Россию, когда это был Советский Союз. Он рассказывал, что люди боялись поговорить с другим человеком, если не знали его хорошо. Наверное, они боялись, что он… как это… доноситель?
– Доносчик, – поправила Люба. – Но вообще-то не обязательно поэтому.
– Тогда почему? Почему нельзя просто провести с незнакомым человеком половину часа, выпить с ним вместе кофе или пиво?
– Ну-у…
Люба вдруг поняла, что совершенно не может объяснить, почему общение с незнакомым человеком сразу делает его знакомым, а значит, обязывает к дальнейшему общению, которого, может быть, совсем и не захочется. Вдобавок мелькнула в голове глупая фразочка: «Кто девушку ужинает, тот ее и танцует». Интересно, к чашке кофе это тоже относится? Она почувствовала себя круглой дурой.
– Пива у меня нет. – Чтобы избавиться от неприятного ощущения собственной глупости, она засмеялась. – Но кофе мы с вами вполне можем выпить.
– Вы покажете, где здесь есть кафе? – оживился он.
– Нигде здесь нет кафе, – усмехнулась Люба.
Кое-какие кафе в окрестностях уже, конечно, были – появились в перестройку. Но чтобы хоть одно из них было открыто в шесть утра, не стоило и мечтать.
– Но тогда где же… – начал Бернхард Менцель.
– Кофе будем пить у меня дома.
– О! – воскликнул он. – Это будет мне очень неловко!
– Почему? Сами же удивлялись, почему нельзя за чашкой кофе посидеть.
– Но домой… О, это слишком беспокойно для вас!
– Странные вы люди, – пожала плечами Люба. – То вроде без комплексов, то из-за ерунды церемонничаете.
– Я не хотел принуждать вас, чтобы вы приглашали меня к себе домой. – Он сокрушенно покачал головой. – Это не ерунда.
Вместо ответа Люба распахнула дверь и выжидающе взглянула на Бернхарда Менцеля. Он благодарно кивнул.
– Только лифт сломался, – предупредила она, когда вошли в подъезд. – Нам на пятый этаж.
– Это ничего. Я много хожу пешком у себя дома.
– Тоже лифт ломается?
– Нет, я хожу по прямой земле. Или по горам. Там, где стоит мой дом. И еще еду на велосипеде через лес.
Все это он рассказывал, пока поднимались по лестнице. Шаги гулко отдавались под высоким потолком.
– Да, теперь я уверен, что ваш дом строили несколько раз, – сказал Бернхард Менцель, когда дошли до пятого этажа. – Вон там, вы замечаете? Лестница на следующий этаж отличается от тех, которые мы прошли.
– Ну да, сначала этажей меньше было, – кивнула Люба, останавливаясь перед своей дверью. – Только очень давно, я не родилась еще. Этот дом в двадцать седьмом году построили. Возле подъезда табличка висит, видели? Дом сотрудников Госстраха. На крыше тогда солярий был и розарий даже.
Про солярий и розарий на мемориальной табличке написано не было, про них рассказывала Кирина бабушка, которую выгуливала на этой крыше няня, пока ее отец трудился в Госстрахе.
Тенета были, наверное, самыми старинными жильцами дома на углу Малой Бронной и Спиридоньевского. Ангелина Константиновна утверждала, что в их квартире живет домовой, который чудом уцелел с первоначальных времен. Все дети боялись домового, даже, кажется, Федор Ильич, а Люба не боялась, потому что в него не верила.
Ее мир с самого детства был внятен и, как та же Ангелина Константиновна говорила, стоял на твердых основах.
Она открыла дверь квартиры и пригласила:
– Проходите, только тихо. Вон туда, в кухню. В комнате мама спит.
– Но зачем вы, Люба!.. – шепотом воскликнул Бернхард Менцель и отшатнулся от порога. – Зачем так неудобно для вашей мамы?
– Проходите, раз зову. – Она взяла его за руку и почти втащила с лестничной площадки. – Между кухней и комнатой коридор еще, а стены у нас тут такие, что хоть песни пой.
В квартиру Бернхард Менцель вошел на цыпочках. Его виноватый вид усугублялся тем, что он со своим немаленьким ростом заполнил всю кухню, очень как раз таки маленькую.
Когда пять лет назад жильцы дружно взялись превращать коммуналки в отдельные квартиры, Любина мама в этом многосложном процессе не участвовала: не из тех она была, кто умеет чего-то для себя добиться, и даже не из тех, кто этого хотя бы хочет. Но ведь не мог же произойти такой абсурд, чтобы у всех жильцов получились отдельные квартиры, а у нее одной осталась коммунальная. Так что все образовалось и без маминого желания, просто по логике вещей. Правда, кухня в доставшейся им с Любой квартире выгородилась такая, что два человека помещались в ней с трудом, да и то если один сидел, а другой стоял. Но тут уж удивляться не приходилось: без житейского напора получить хоромы – это было бы уже за гранью всякой логики.
– Вот сюда садитесь, – распорядилась Люба, указывая на табуретку в углу у стола. – И начинайте кофе молоть.
Бернхард Менцель уселся на указанную табуретку и принял у нее из рук металлическую трубку – грузинскую кофейную мельницу, которую лет пятнадцать назад подарили маме Иваровские. У мамы с юности было низкое давление, и кофе она пила не столько по пристрастию, сколько по необходимости.
– Вы мелите, – сказала Люба, – и рассказывайте. А я воду поставлю кипятиться.
– Но что я должен рассказать?
– Ну, вы же про Шварцвальд хотели? Про него и рассказывайте. У вас там лес и горы, я так поняла?
– Да, – кивнул он. – Шварцвальд по-русски будет Черный Лес. Мой дом стоит на горе, и течет вода, и это очень красивый ручей, почти река. И есть косули. Они приходят из леса прямо к моему дому.
Бернхард Менцель крутил металлическую трубку – он сразу, без объяснений, разобрался, как с нею обходиться, – и смотрел на Любу. Кухню заполнял запах свежесмолотого кофе, и это каким-то необъяснимым образом соединялось, а вернее, совпадало с его рассказом про дом на горе и про лесных косуль, и даже шум воды, закипающей в медной турке, напоминал шум ручья.
– Но ведь вы врач. Кого же вы в лесу лечите? – спросила Люба. – Косуль?
Ей почему-то стало не по себе от идилличности происходящего – не в шварцвальдском лесу, а здесь, у нее в кухне. Неловко ей было чувствовать на себе взгляд Бернхарда Менцеля, хотя и непонятно, в чем тут неловкость.
– О, конечно, не косуль. Ведь я не ветеринарный врач, – ответил он. – Но я сорок минут еду до Фрайбурга, и там находится моя клиника. Это город, в котором есть университет, очень старый в Германии. Илья Кузнецов не один раз приезжал туда в командировку, он знает.
При упоминании этой фамилии Любе сразу же вспомнилось все, что ненадолго заслонилось в ее сознании Бернхардом Менцелем, – свадьба, поцелуй под крики «горько!», большая Федорова ладонь на Вариной нежной щеке, – и все неловкости, все неясности, которые она только что чувствовала в разговоре с этим вежливым немцем, сменились другим чувством, очень даже ясным: досадой.
Как глупо, как бессмысленно закончился большущий кусок ее жизни! И, главное, как ей жить дальше, вот же что непонятно.
«А как захочу, так и буду! – с этой сильной, ясной досадой подумала она. – Ни на кого больше оглядываться не стану. У всех своя жизнь, ну и у меня своя будет».
Только теперь она поняла: до сих пор ее жизнь так была осенена жизнями чужими, что, можно считать, полностью из них состояла. Федина покровительствующая сила, Сашкина красота и талант, Кирина ученая бестолковость, насмешливая мудрость Ангелины Константиновны Тенеты, снисходительная забота Кузнецовых и Иваровских – вот что такое была ее жизнь. И даже когда она шила, например, сногсшибательный наряд для какой-нибудь театральной знаменитости, даже тогда все это стояло за нею, и каждый стежок, который она делала, определялся теми представлениями о красоте, вкусе и правильном порядке, которые она усвоила в этом плотном облаке чужих жизней.
А теперь это должно закончиться. Теперь жизнь у нее будет своя. И хорошо, что Федор женился, – ей нужен был очень сильный удар разочарования, чтобы осознать свою ото всех отдельность.
– Что с вами, Люба? – спросил Бернхард Менцель. – У вас произошло нехорошее?
Его голос прозвучал без малейшего оттенка любопытства, но с такой тревогой и с таким искренним сочувствием, что Люба удивилась. С чего бы ему о ней тревожиться, если час назад они знать друг друга не знали? Да и сейчас не знают, собственно.
Но он говорил именно так, как говорил; в его сочувствии невозможно было ошибиться.
– Ничего у меня не произошло. – Люба сама расслышала, как предательски дрогнул ее голос, словно возражая смыслу произносимых слов. И, всхлипнув, повторила: – Н-ничего…
Но тут в носу у нее защипало, и слезы, неожиданные, в самом деле предательские слезы как по трубам поднялись откуда-то из живота, и сразу же перелились через края этих труб, и хлынули вниз, по щекам, по губам, по подбородку. Не могла она их сдержать, вот ведь странность какая! Никогда с ней такого не было.
Можно было ожидать, что при виде ее бурных и совершенно неожиданных рыданий Бернхард Менцель всполошится, растеряется, начнет бестолково метаться, хотя где тут метаться-то, кухня с пятачок…
Но ничего подобного он делать не стал.
Он поднялся с табуретки, взял за руку стоящую у плиты Любу, благо для этого ему ни шагу сделать не пришлось, и, притянув к себе, поцеловал.
Это было так неожиданно, что она даже плакать перестала.
Он был совсем отдельный от нее, он был из совершенно другого мира, и не потому что из Германии, а потому что не имел с нею ни единой точки соприкосновения – ничто их не соединяло, ничто!
Но в его поцелуе не было ничего для нее чужого и чуждого. Его поцелуй утешал, успокаивал и… И еще он нес в себе что-то почти знакомое – почти то же, что до сих пор связывалось в Любином сознании только с Федором.
Это было физическое возбуждение. Не такое, от которого у нее взрывалось все тело и темнело в глазах, – именно так это бывало, стоило ей только посмотреть на Федора. Нет, сейчас все, конечно, было не так… Но было же! Люба почувствовала, как внутри у нее разливается что-то горячее, течет по всем жилам, приливает к голове и к губам тоже приливает, и от этого поцелуй становится таким сладким, что хоть не прерывайся он никогда.
Бернхард Менцель прижал ее к себе чуть покрепче – осторожно прижал, словно спрашивая: можно ли? Да, – сказала она ответным движением, которого он не мог не почувствовать. Он и почувствовал – прижал ее к себе совсем крепко и стал покрывать короткими сильными поцелуями ее лицо и шею. Возбуждение, которое при первом его прикосновении она лишь едва почувствовала, сразу же сделалось острее, резче.