Читать книгу Голоса в лабиринте - Антология, Питер Хёг - Страница 8
Между снов и ветров
Игорь Чернавин
6. Корпоративы
ОглавлениеДень металлурга
Тело еще не готово к движенью, но его что-то выносит за дверь. Вокруг стоит оглушительно ночь. Может быть, на глазах слезы от ветра – блеск фонарей вдалеке слюдянист и расплавлен. Но мне не холодно – я в своем черном пальто тихо иду по платформе. Народ выходит из розоватого света вагонов и превращается в очень спешащие пятна, вот и почти никого, только два-три – как и я, те, что чего-то не помнят. Я тороплюсь, догоняя толпу, но слишком поздно – она рассосалась. Я иду так же вперед – между путями по гравию перехожу много рельс, чтобы попасть на перрончик. Здесь очень маленький старый вокзал – кто-то куда-то бежит – кто в буфет, кто на поезд.
Сейчас уже почти ночь, но еще день металлурга. Пора, я должен успеть во дворец. В желтой коробке автобуса вдоль сероватых коробок домов, где так же душно, как здесь, меня провозит душой, как по пыльной стене – там мамы могут кричать на детей, а дети их ненавидеть, мужья не знают, зачем терпят жен, ну а они, стиснув зубы, строят ненужный порядок. Там могут даже любить и бывают добры, но, так как воздуха мало, им часто тошно. Когда они выключают свой свет и мельтешащий картинками свой телевизор – в майках, в ночнушках идут по квартире, на дне их глаз совсем пусто. Там в туалетах по фановым трубам ходят шумы. Даже в автобусе их густой дух выжимает мозги – я задыхаюсь, пытаюсь понять, почти скрутившись в спирали.
Наконец, местное чудо – мост, в виде фиги из пальцев – ты по большому въезжаешь и едешь над блеском рельс, где раньше были вагоны, а указательный ведет на площадь (на склоне черной горы) сзади которой отвалы и жуткий мегакарьер, где ничего уже не добывают (а раньше брали, везли гематит, а сидерит, полежавший на воздухе, был лимонно-желт и, доходя до коричневых красок, почти стеклянно блестел, удивляя) – теперь сверхъяма. Сразу за площадью уже дворец, меня мутит от круженья по мосту, еще удар торможенья – и, зашипев, открываются двери – полусогнувшись, стою и смотрю на газон – очень стараюсь его не испортить. За зоной сумерек я в зоне тьмы, и свет в глаза уже больше не давит. За спиной круглая площадь, и я оклемался, воздух спускается сверху из глубины черноты, летит порывами снизу с долины – смотрю наверх, словно жду, но дожидаюсь лишь холода в теле. По краю площади мимо газонов иду к огромному зданью на верхней точке наклонного круга, а оно, все розовея, как будто не приближается, делаясь лишь горделивей. Когда дошел, как всегда, постоял перед его исполинским масштабом – передо мною в сплошном освещеньи метров на десять уходит наверх арка двора, по сторонам от нее барельефы из гипса, хоть и подсвечены прожекторами, но разобрать что-то трудно – кажется, что на одном повторенье парижской коммуны – женщина с флагом и со страшным ртом, у ног как будто сугробы. То же, что слева, отсюда не видно, но, словно мощный аккорд, почти слышно.
Я вхожу в эту огромную арку – под ее сводами мои шаги вдруг превращаются в грохот, а ветер, дующий в спину, меня едва не роняет. Вширь открывается двор, и я внутри куба-коробки без крышки. Со всех сторон ряды окон – ряд настоящих, над ним ряд фальшивых, ряд настоящих, и снова. Сверху глядит черно-синяя ночь, но осторожно, склонившись. Очень большая квадратная площадь, ближе к углам впереди два газона, из них взлетает вверх свет, чтоб осветить две гигантских скульптуры по сторонам от огромной двери – тоже цемент, алебастр и побелка – мощная женщина с серпом в руке, солдат с винтовкой, и это все можно лишь угадать – свет до их лиц не доходит. Но напрягает не их высота (хоть тоже ведь этажа на четыре), на той стене, где они, происходит что-то подобное жизни. Ветер, толкавший меня через площадь сюда, и здесь попавший в ловушку, крутится, гонит к стене у подножий скульптур пыль и поднимает ее в своих вихрях. Фигуры пыли в лучах прожекторов бросают тени на стену, а тени движутся, входят в контакты и изредка налегают одна на другую, перебегают и тают. Я попытался получше увидеть их – сущности из завороченной пыли – что-то, чуть-чуть, будто души, но на зубах заскрипело. У ветра здесь была цель – выровнять свое давленье, у стен и света была своя цель – та, что вложил архитектор, цель была даже у пыли – опасть, и все они наложились здесь в кубе, в розовом свете, идущем с его бледных стен, и в моем взгляде-сознаньи. Не было собственных целей, наверное, лишь у теней, а было объединенье; но, чтобы это понять, тени должны были б знать, что происходит вовне и внутри этого двора-коробки.
Дверь для людей ростом метра в четыре – мне даже стыдно, что это лишь я, и до двух метров не вырос. Тяну ее за огромную ручку и напрягаю всю спину – тусклые стекла презрительно смотрят, и я почти что зверею – нехотя дверь приоткрылась. Тамбур, фойе, вестибюль – я перед лестницей с красной дорожкой, она, как длинный язык, поднимается вверх между рядов, будто зубы, балясин и беломраморных скользких перил…, так же – как челюсти, вверху балконы. Ну, ничего, я здесь раньше ходил. И еще с верхних ступеней я снова вижу «то небо» на потолке в пустом зале – голубизна, самолетики в центре, а по краям – очень радостных, ярких, мордастых – вот сталевар с кочергою (будто она его посох), это – колхозница с большим пучком (видимо, зрелой пшеницы) – ими покрыто там все по кругу неба-плафона. Еще почти не возникнув, они вознеслись, теперь сияют, смеются. Мои шаги по паркету огромного зала гулко разносятся между колонн, но никого не тревожат. Впереди чуть приоткрытая дверь, там второй зал (когда-то бывший моим кинозалом) – я про себя очень сильно молю, чтоб войти – ну а там те мои прежние годы, и красный бархат в стороны ползет с экрана и остается на креслах…
Я не опоздал – на сцену вышла солидная дама и объявила – «Теперь у нас представленье костюмов!» – Зал загудел от хлопков и шагов. Она продолжила – «Лучших ждут наши призы. Принимайте». Хлопая, она ушла в глубину, на ее место из зала поднялись: Иван-Дурак и Аленушка, Баба-Яга. Они играли какую-то сценку, я подошел, присмотрелся – слов было не разобрать, но интонации их и движенья были отчетливы, явны. Я сразу понял, кто Баба-Яга – она учила меня математике в школе – хрупкая, добрая, а ее сын, тот, что сейчас исполнял Дурака рядом с ней, я хорошо его знал – искренне подлый и злобный. А вот Аленушка эта – она все время молчала, но ее взгляд был тяжел – она нас всех сосчитала. Сами они или давший им роли, все подобрали по-своему точно – теперь и правда привычно это смещенье форм с содержаньем. Кругом сплошные подмены. Завода нет лет пятнадцать, а управленье осталось, где сталевары теперь варят деривативы. Граждан, свободных и равных, здесь не было сроду, а демократия всюду.
Они, обычно живущие днем, всегда почти обесцвечены светом и почти полностью встроены в схемы – словно опилки железа в магнитное поле (даже гудят в нем, при соблюденьи своих направлений). Теперь отпущены ночью – что укрывалось внутри по непросвеченным днем закоулкам, теперь почти ожило, и они стали различны, выбрали лица, костюмы. Все они что-то хотят, даже верят в свое, я им завидую в чем-то – их жизнь острее и ярче. Все ожидают чего-то – что вот проснется их самость и уведет их туда, где вечера станут лучше, или же будет что вспомнить – где их рыбалка, стряпня, там все хозяева жизни. Если общаться в отдельности с каждым, часто оно дает радость, будто от вин в магазине, но результаты, как правило, те же – потом обычно похмелье. Склонности у всех различны, каждый считает их правдой, кажется, что их немного, но крайне трудно найти двух людей, чтоб они были совместны.
Это как море травы – нет двух стеблей, чтобы смотрели в одном направленьи. Разум-то – разум, как печень, полезная вещь, но вот стремление «кверху» – иное. Кажется, будто я знаю его – направление «вверх», только никто из них не согласится. Что есть «живое начало» – я представляю себе – будто кокон светящейся плазмы внутри их пространств – где-то он есть и гудит, где-то он тускл, еле виден, где-то размазан по жизни. То же, что кроме него – серый взгляд, шаркает, кашляет, дышит.
Все были вовлечены, или хотели вовлечься. Их демонстрация ролей, костюмов слилась в какую-то пьесу. На сцену выехал замок, вдоль углов башен свисали растенья. Рапунцель в черном своем балахоне тянула руки к младенцу… В маске, накрытой его черной челкой, где глаза пристально смотрят, как дыры, вместе с ней вышел сатрап – он по-русалочьи подвигал бедра, поднес к губам свою флейту и закачался под ритм на носках, все поклонились, встилаясь в ступени, перенесли его в кресло, жестом, не сдвинув и локти, он раздавал им монетки. Но кто-то в темно-зеленом трико – сабля, звеня, вылетает из ножен, лезвие лучше отточено, чем в лазарете, вырезал ею кусок темноты. Сатрап в ответ шевельнул в руке тростью. Многие были с рогами – вот-вот согнутся… На серый камень вполз плоский ползун – переливается красным, бордовым, а всевозможные щупальца лезут… Здесь можно только лишь видеть – где-нибудь в мире без подлостей я был бы лишь пожирающим горы идей, а здесь смотрю в завитушки. Я неподвижен, как в страхе.
Вновь вышла тетка, как борец «с-умо’м». «А теперь бал-голограмма» – она взмахнула руками, свет изменился, включились проекторы, вокруг возник чудо-остров, как на рекламках батончиков – с пальмами, с пляжем и с подсиненной водою, запахло солью и морем, подул ласкающий ветер. Аплодисменты взорвали пространство, через них выросла музыка и шум волны – все было явственно так, что я взглянул – что с паркетом. «Голая грамма» висела вокруг – будто «раздача слонов» вдруг сбылась, состоялась, вырвалась из всех наружу, а без нее что осталось было отходами, шлаком. Они – наследники тех на эскадре и в мире, кто не пошел на мятеж вместе с Баунти – с тех пор в их кармах живет мечта об острове-рае. Они, как дети на елке, очень стараются вжиться. Мой предок ушел от Грозного, и я такой мечты не имею. И я иду – ухожу от их пляжа, где они скачут, танцуют, и прохожу стену крошечных брызг, где возникает картинка, и потом влажный, оплеванный ею, иду к стене, в полутьму – мне страшновато все это. Я оказался один в своем четверть-пространстве – нельзя назад (где стена), нельзя вверх-вниз, только вправо, передо мною за «пальмами» – их карнавал, над ним сплетаются звуки. Я вне их мечт, ничего не хочу, полупридавлен их жизнью. Про «человека-за-сценой» я знаю, читал, но я теперь – человек-за-экраном.
Потом у них были Лондон, Париж и мир травы – правдоподобно настолько, что каждый раз раздавался восторженный выкрик. Вот реконструкция – всюду кипит Бородинская битва, летят ужасные кони, кровь, дым и ядра. Но больше прочего всех поразил мир подводный – вокруг акулы, цветастые рыбы. Я подустал наблюдать, сел на тумбу к цветам – сколько их корпоративов в год мне приходится видеть, и все они под копирку. Потом включили и звезды – вокруг галактики плыли, а зал, наполненный шарканьем, шумом, был по объему не меньше – странная опухоль в центре. Мне стало жалко инопланетных людей, всяческий высший к нам разум – ведь они все видят нас, видят подобное в других мирах и до сих пор не свихнулись.
Потом, конечно, был Колонный зал и двойники: Сталин, Ленин, Петр Первый, Екатерина и Путин – все танцевали и брали автографы, и бутерброды с икрою. Дамы, напившись шампанского, пели, а мужики после водки гудели. Началось шоу «Точь-в-точь» и шоу «Голос». Мне захотелось завыть самому, так велика была сила искусства – повсюду смысл, и все великое рядом. Обрывки фраз из их песен перемешались во мне, как в других, и скоро все просветлятся… – кажется, я вот сейчас упаду и буду дрыгать ногами. Но они крепче меня (металлурги) – все голограммы погасли, и начались танцы, всем было весело, каждый кружился.
«Теперь черед группового портрета» – они смещаются, все, в область сцены – делают лица умнее, кашляют (чтобы не кашлять потом) и оправляют одежду. И постепенно сливаются в один сплошной организм – в общее темное тело, и только головы, и световое пятно – перемещаются где-то отдельно. Тело их тел замирает, и между ними и мной блестит пространство паркета. Изредка я ловлю взгляды: один – пустой с поволокой, другой – как будто бы с искрой, а третий – просто бездумный. Только одно меня чуть напрягает, что почти все здесь желают добра для других не всегда и только в собственном стиле. Но, что мне им объяснить, чтоб они стали иными? Я уже скоро уйду, зачем пытаться вносить в их реальность то, без чего они жили.
Они застыли напротив меня, ни кто из нас не торопится – ждем, когда же вдруг прозвучит нежный звон, что весь процесс представлений закончен. Всё – звук спустился на плечи. Я был здесь как мыслеформный художник (лет сто назад был бы просто фотограф над аппаратом с треногой) – все, что представилось мне в этот вечер, все теперь сзади меня на объемном экране – все повторяется, переливаясь. Как будто я просто шел, размышляя под нос, и обогнал марш колонны, теперь стою, наблюдая. Моя работа, зачем приглашали, кончена, можно уйти – все мои образы уже отправлены в сервер. Кто-то себе распечатает это в картине (маслом и в стиле Рембрандта), кто-то себе отольет барельефик из бронзы, кто-то (набрав регистр фильмов) скинет все это на флэшку, я заберу с собой в виде рассказа – на 5-d принтере делай что хочешь, а я к жене в тусклый питерский свет, к своим лимонам и кошкам.
Немного бледного в сером
Сосны, высокие для здешних мест, слабо шевелятся в небе. От облаков вокруг серо. За спиной гул ресторана. Я бы уехал уже, но, говорят, что на трассе огромная пробка – два лесовоза столкнулись (причем, не в первый, ведь, раз – я проезжал как-то мимо такого – бревна, машины лежат на боку). Кажется, что позади меня синий клубок, сгусток готовых эмоций – стоит вернуться, войти в него, и начинаешь вдруг всех беззаветно любить, но ведь и правда – хорошие люди. Как-то само вырывается – вдруг начинаю шутить, сам становлюсь усилителем поля. И только малость волос на макушке как-то щетинится и говорит, что ты потом пожалеешь. «У них опять первомай». Там у них музыка по перепонкам, как гром, а по столам скользит луч разноцветный. Через стеклянные стены кто-нибудь смотрит сюда из слюдянистой глухой черноты и обязательно выйдет ко мне, как столкновение двух динозавров – что-то рванется к нему из меня, что-то его будет ко мне тянуться.
И было б «все ничего», если б комком не стояло под горлом то, что давно получил от других, горечь, отчасти, его растворяет – я бы отдал им назад их хорошее, раз оно с такой нагрузкой. Когда к кому-то я был привлечен – был глуп, фатально. Внутри меня люди прошлого борются, и даже после их видимой смерти каждый стоит на своем, как будто триста спартанцев. Был путь «для них», и я на нем развивался, а путь «без них» очень странный. Поговорить бы, конечно, хотелось, но только все говорилки – пустое. Я это тип тишины посреди внешних законов.
Что здесь действительно универсально: первое – просто смотреть, а во вторых – включить память и разум. Весь фокус в фокусировке, а у меня ее больше не стало, все размывается в пятна. Иногда пятна абстрактных рисунков при наложеньи сливаются в общий закон, и в этом месте возможно пройти через пачку картинок. У всех специфика, и только я – это «нет», то есть отсутствие всех различений. Лишь состоялось, что было – знаки, прошедшие через меня, что сумел выделить – это осталось. На все смотрю как умерший, ведь много раз уже умер – и в прошлой карме, и карму назад. Но только все жизни-кармы – чужие, мои – это сны, все они были, вложились в тебя – их больше незачем помнить. Все ставки сделаны, и все проиграны очень давно, в тех прошлых жизнях.
Нужно вернуться вовнутрь, за стекло, но мне себя не заставить. Долго стоять и курить здесь нельзя – ну сигарету, не больше. «Что-то не так…» – это ноет во мне, и никому здесь не скажешь. Раньше когда-то я все принимал, теперь я вижу все со стороны – все, как цветы на поляне. Все в его малом уперто. Синее облако в зале. Через стекло музыка пилит мне нервы. Там скоро будут давать шашлыки, я повернулся, пошел, но не в зал, а, огибая его, в задний двор – где, может быть, будет тише.
Двор – блеклый, длинный, обнесен забором, слева в конце его – тоже дощатый сарай и рядом – старая лодка. Но здесь, действительно, нет шума зала. Ноги устали, и хочется где-то присесть, но на ступенях из кухни нечисто. Двор чуть спускается к озеру… – и там, в конце, в стене забора – калитка. Гравий скрипит под ногой и ломает ступни через подошвы ботинок – кажется, что в спину выстрелят, и, в самом деле – рядом с калиткою, слева – мишень из бумаги вся в рваных ранах от пуль, и на заборе есть отщепы, дырки – значит, гостей забавляли стрельбою. Я открываю калитку – уже хорошо, вдалеке озеро, а по сухой пожелтевшей траве волнами катится ветер. Шаг на тропу – я вовне, и вожделенное – возле забора скамейка. Но – если сесть за спиной будут дыры от пуль, вот только крови не видно – или же я буду первым у них, или стреляют в затылок. Сидеть почти расхотелось, но я присел – слишком все надоело.
Тропа шла к озеру – метров пятьсот, а по бокам от нее, вероятно – болото. Если свернуть с нее к соснам, то через сорок минут можно выйти к поселку, там должна быть электричка. Туфли, конечно, промокнут – угроблю, но, еще хуже – испорчу костюм, светлые брюки потом все будут в грязных разводах. Я сделал пару шагов по хрустящей траве… – ну тут еще интересней – ржавые, черные слои «колючки» в траве, вросшие в землю с войны – кто-то здесь оборонялся. Я так и вижу – лежу с пулеметом в траве, и гимнастерка на пузе промокла – сейчас они подойдут по прямой, а, может быть, выйдут справа. И тогда кину гранату. Но сзади выстрел в меня, и, значит, нужно ползти – нужно прижаться к забору… Я снова сел на скамью, навалился на доски, стал весь песчаной скульптурой. Все напряженья лица не мои и отвратительно чужды. Во мне обрывки от прошлого – бродят, они – как линии, они живые. Здесь уходить бесполезно. Мимо лица пролетают листы, и все – формат А4…
Я разбирал в воскресенье бумаги – три моих толстых бесформенных папки. И мне попались рисунки – еще лет десять назад я хотел сделать мозаику из мраморов и рисовал к ней наброски. Месяц тогда просидел за столом, мы даже съездили с ним в то кафе, но этот кадр, что заказ обещал, больше и не появился, у них такое не редкость. Листов – штук десять, все пожелтевшие, словно вобравшие грязь этих лет – и в руки взять неприятно. Все карандашные линии почти слились – где с мутным фоном, где между собой – что-то увидеть теперь было сложно. Вот если б я сделал все это в камне – мало того, что оно было бы в палево-мягких цветах мраморов, эти цвета б не тускнели.
Первым попался мне лист с головой – лицо, проросшее стеблями – через глаза, через уши и рот, и через темя, конечно. Лист – человек целиком – тело, проросшее всюду. Тоже, конечно, лишь в карандаше, но для себя я видел все это в цвете – красном, зеленом, бордовом, как, я считаю, и есть, в самом деле – через все центры оттенков сознанья и чувств с их назначеньем по жизни. Сердце и пах, и желудок… – у каждой области тела есть свое стремленье, что можно выразить цветом. Через все – стебли и щупальца одновременно – полупрозрачные реки и страны, где, как бактерии, кто-то живет, движется, дышит, смеется. Или то змеи, а может быть, пламя – как будто женские пальцы, они сиреневы, как аметист, и так же почти прозрачны (на них, как капли на кольцах – камни различного цвета). Когда ты смотришь на все их глазами – они огромны, в размер человека, ну а ты сам – полутень. Они имеют свои сроки жизни. Все это переплетается, тонет – одно в другом и в окружающем странном пространстве. Что-то вползает вовнутрь, а что-то рвется наружу – хочет найти продолженье себя или пищу. Но оно делает все для себя и никогда для другого. От человека осталось немного – только обрывки от малых пространств, куда те стебли не шли – вот пустота за скулой, вот – как пятно что-то возле затылка. Где-то внутри в глубине островок, где горит слабая свечка, кто-то оттуда выходит – длинная тень легла на пол. Эти участки везде бесполезны, и потому оседает в них горе, сам человек их не любит. Может быть, что он притом на кресте, и с него смотрит на прочих таких же. Может быть, бабочка возле ноги – среди травы и цветов ищет лишь ей нужный запах. На ее крыльях узоры. По краям крыльев у бабочки – профили лиц – взгляды обоих, мужчины и женщины, почти пусты, так как внимание их ушло назад, чтобы там видеть друг друга. Но она скоро засохнет…
Чуть мрачновато по смыслу, но было б красиво, и оказалось ненужным. Потом зашел в то кафе – маслом написан был заяц с морквой – так они видят их стену. Ну и дешевле, конечно.
Вокруг прозрачные разные лица, при этом все они – я. Они себе заполняют все цветом и светом, но этот цвет – акварель на бумаге, а свет – пугающе-душный…
Чем глубже сон, тем больше кажется, что он – реальность. Прошло всего, может быть, полчаса – они, наверное, поев горячего, наконец, вышли на воздух. Сзади раздался пугающий гром – я втянул голову в плечи. Но, нет, они не стреляли… Еще удар, и опять по мозгам – крик, улюлюканье, визги. Я уже понял, привстал, посмотрел – у них салют, фейерверки. Снова удар об удар – снова грохот, им не живется спокойно. На их масштабе все ярко блестит, на моем – блестки на сером. Я на какой-то границе. Область большой тишины много шире. Серость, как будто открытая дверь, но мало кто это знает. Вокруг сухая трава, и мой костюм ей под цвет, и только черной футболкой под ним я от травы отличаюсь. И цвет стены ресторана такой же, и, как зрачки, так же – окна. Над гривкой леса вдали серое совсем сгустилось – там, видно, чуть моросит, но, все же, дождь уйдет вправо. Блеклое желтое в сером.
Десятилетия – просто дыра, место падения в странность. Медленно, почти застыло. Себеподобно и однообразно. Множества чисто формальны – все в них похоже. Да и они размываются, если вглядеться – они становятся частью иных и там теряют значенье. И так – пока все сольется, а это слитное – точка. Так вроде бы очевидно, но только это сознание требует чуть-чуть усилий, если без них – наползает чужое.
Как будто бы перед мембраной и после нее все, и давленье, сравнялось. И можно вывернуть, кто я – я-пустота, это всюду. Все, будто в формуле, в этом. «Есть» лишь «три нет». Нет «моих» мыслей, что есть – не мои, просто они идут мимо. Нету и слов, и, может быть, я говорить разучился, ведь говорить больше не о чем, не с кем. И нет желаний, совсем – все теперь неинтересно. Меня ничто не цепляет. Все в равной степени просто. Что это – уже маразм, или еще все же взрослость? Но, правда, есть отношенья – так все явленья, людей я стал теперь видеть четче, причем почти без иллюзий.