Читать книгу День шестой - Арье Барац - Страница 10
1836
18 (30) апреля (Суббота)
ОглавлениеМюнхен
Вернувшись из университета, Шеллинг застал свою супругу Паулину в весьма возбужденном состоянии.
– Ты слышал, что произошло?
– Может быть, и слышал, – неуверенно ответил Шеллинг. – Что ты имеешь в виду?
– Значит, не слышал! Элеонора, жена атташе русского посольства Теодора Тютчева, покушалась на свою жизнь!
– Что она сделала?!
– Она нанесла себе несколько ножевых ранений, истекая кровью, выбежала на улицу и там потеряла сознание. Самого Тютчева в тот час дома не оказалось, ее подобрали соседи, они же вызвали врача. Теодор только через час появился. Угрозы для жизни нет, но весь Мюнхен, как сам понимаешь, теперь гудит. Мать троих детей – и такое над собой совершила! Только тебя такие новости умеют обходить…
– А в чем дело? Известна причина?
– Ты еще спрашиваешь? Разве не видно, что Теодор без ума от Эрнестины Дёрнберг? Мне уже месяц назад показалось, что между ними что-то произошло. Помнишь, как они разговаривали на последней выставке Буассере?
История эта несколько вывела Шеллинга из себя. Тютчев был один из ближайших его русских друзей, да и Элеонору он знал давно. Как все это ужасно, разлад в семье, смерть близких!
Шеллинг вздрогнул, вспомнив тот ужас потери, который сам пережил более четверти века назад, похоронив свою первую жену Каролину.
Он вошел в кабинет, достал из стола портрет Каролины и углубился в воспоминания… Почему-то вспомнилось, как вскоре после женитьбы они вместе писали роман «Ночные бдения», а потом подписали его Бонавентурой.
– Как славно мы тогда с ней повеселились, – улыбнулся Шеллинг. – Наверно, то были лучшие моменты моей жизни…
Он взял с полки «Ночные бдения». Они писали этот роман в то время, когда романтика, относящаяся к эпохе «бури и натиска», изжила себя, и в их книге это проявилось. Романтизм предполагал самоиронию, вызванную огромностью поставленной им задачи «восхождения с уровня плесени до уровня Херувимов». В «Ночных бдениях» Фридрих и Каролина вдоволь посмеялись над самой этой самоиронией…
Шеллинг очнулся, лишь когда стало смеркаться и ударил колокол, оповещающий о начале вечерней службы.
Он взглянул на календарь – тридцатое апреля. Шеллинг ужаснулся – прошел уже почти месяц после обозначенной в контракте даты на сдачу рукописи – Пасха, 3 апреля. Все это время Шеллинг не мог писать. Он не прикасался к своим трудам, целиком сосредоточившись на лекциях.
Тридцатое апреля – ночь на первое мая, значит, приближается Вальпургиева ночь, самое подходящее время для «ночных бдений». И Шеллинг вышел из дому, побродить по ночному Мюнхену.
Когда он проходил мимо дома банкира, то опять, как и в Пасхальную ночь, увидел группу людей, среди которых снова находился Макс Лилиенталь.
– Я встречаю вас здесь второй раз. Вы, по-видимому, родственник Симона Селигмана?
– Нет, просто сосед. Захожу иногда к ним на субботу. Она как раз сейчас закончилась.
– Мы виделись здесь с вами месяц назад, в пасхальную ночь, вы помните? – спросил Шеллинг.
– Определенно, герр профессор.
– И нынешняя ночь точно такая же, то есть воскресная… Но только не Пасхальная, а Вальпургиева.
– Вы не вполне правы, профессор. – улыбнулся Лилиенталь. – Нынешняя ночь не только снова воскресная, но и снова пасхальная. Взгляните на луну. Она снова полная.
– Вы шутите! Что ж это у вас, каждый месяц Пасха?
– Положим, не каждый, но два раза в году – определенно. Если бы Иерусалимский Храм не был разрушен, то завтра утром на святой горе вторично закалывались бы пасхальные агнцы – этот праздник именуется Песах Шейни, Второй Песах, его празднуют в месяце Ияре.
– Вот как, – удивился Шеллинг. – Опять Песах, значит. Какое зловещее совпадение! Воскресная Вальпургиева ночь совпадает с пасхальной ночью евреев! Уж не знаю, чего можно ждать от этой ночи…
И раскланявшись с озадаченным студентом, Шеллинг побрел по направлению к дому.
Франкфурт
Той же ночью, в это же самое время во Франкфурте происходили уже совершенно необыкновенные события.
Мельгунов возвращался с вечерней мессы из собора Святого Варфоломея, опять, как обычно, напрасно прождав там свою «Мадонну». Опять, как обычно, он дошел до дома Гете и сел на скамейку, к которой месяц назад подошел старик с собакой.
Так же как и в ту пасхальную ночь, все было залито серебристым лунным светом, и в Мельгунове невольно зашевелилась надежда – ведь сегодня тоже была не просто ночь, а Вальпургиева ночь, а это должно было что-то значить для странного старика, если конечно это был не просто случайный прохожий.
Однако, не просидев и пяти минут, Мельгунов стал зябнуть от внезапно поднявшегося со стороны Майна прохладного ветра. Придерживая шляпу и подняв воротник сюртука, Мельгунов поспешил домой. В этот момент какая-то огромная собака погналась за ним. Мельгунов остановился и замахнулся тростью на заливающееся лаем животное, как вдруг кто-то мягко взял его за плечо и скомандовал собаке – «Зитц!». Собака тут же села и преданно посмотрела на Мельгунова. Николай Александрович медленно обернулся и обомлел – это был тот самый тогдашний старик, надежда не обманула! От неожиданности Мельгунов даже согрелся.
– Так почему же луна и солнце на нашем небосводе выглядят одинаковыми, хотя одно светило многократно больше другого и по размеру, и по отдаленности от земли? – спросил старик, словно отходил не на месяц, а на минуту.
Мельгунову показалось, что минувший месяц куда-то провалился, что продолжалась та же самая пасхальная ночь. Казалось, он просто задумался над вопросом старика и только сейчас очнулся, чтобы на него ответить.
– Не знаю, наверное, так Создатель задумал. Вряд ли это случайно получилось, ведь вероятность случайного совпадения видимых размеров этих двух светил очень невелика… Очевидно, что Творец подстроил так умышленно… Извините, но почему Вас так интересует этот вопрос? Что бы изменилось, если бы зримый размер Солнца на небосводе превосходил бы размер луны?
– Может быть, ничего бы и не изменилось, но вы только подумайте, сколько из наблюдаемых нами предметов на поверку оказываются бутафориями, выглядят декорациями к какой-то постановке! Линия горизонта, голубой хрустальный небосвод, плоская земля, одинакового размера солнце и луна. Зачем и кому понадобилось создавать эти оптические иллюзии?
– Вы хотите сказать, что это проделки Мирового Духа?
– Я хочу сказать, что равенство светил в этом ряду занимает особое место, что оно дано нам как подтверждение того, что все под контролем, что мир управляется Разумом. Равенство светил – это подпись, это именная печать Высшего Разума!
– Не просто Разума, – уточнил Мельгунов, – а именно Мирового Духа, то есть Разума, раскрывающегося в человеческой истории, Разума, обращенного к человеку!
– Вы, я вижу, являетесь поклонником Шеллинга? – улыбнулся старик.
– Вы угадали, – смутился Мельгунов. – На меня произвела огромное впечатление его идея Мирового Духа. Только представьте себе – весь мир создан творческим воображением Мирового Духа!
– Я не совсем понимаю вашего восторга. Но разве всего этого не говорила религия? Разве это Шеллинг открыл, что мир создан Богом?
– Религия – это сказка, она пользуется языком мифа, в ней слишком много случайного, детского, даже ложного. Сегодня даже Новый завет слишком ветх для нас. Лишь в Мировом Духе истина явилась, наконец, очищенной от всех посторонних привнесений!
– Мне кажется, что вы несколько переоцениваете чистоту Мирового духа. Боюсь, он не столь чист, как вам кажется, – усмехнулся старик. – Но продолжайте.
– Таким образом, все, что мы видим – на самом деле великое произведение искусства! Но тогда видимое равенство совершенно разных светил и в самом деле подтверждение его авторства! К голым холодным формулам примешано воображение!
Мельгунов чрезвычайно оживился. Он был одержим этой идей, он целиком подчинил ей свое творчество, написав ряд повестей, в которых действительность тесно переплеталась с фантазией и как бы ею задавалась. «Ни голой правды, ни голого вымысла, – писал Николай Александрович в предисловии к своей книге. – Задача искусства – слить фантазию с действительной жизнью. Счастлив автор, если в его рассказах заслушаются былого, как небылицы, а небывалому поверят, как были».
– Вы понимаете, – стал развивать свою мысль Николай Александрович, – произведение искусства отличается от документа истории тем, что оно больше документа. Вымысел и действительность не просто соседствуют в нем, а необходимо соседствуют. Невозможно помыслить романа, который бы отчасти не опирался на действительность, а отчасти не был бы порожден воображением писателя. Но как роман расцвечен воображением, так же и сама действительность, ведь она создается воображением Мирового Духа! Но поэтому и в действительности – как знак, как знамение – просто обязано присутствовать что-то небывалое, что-то фантастическое! А видимое равенство светил – это именно что-то невероятное, небывалое, нарочито подстроенное!
Николай Александрович был взволнован. Он, наконец, до конца додумал свою давнюю мысль.
– Совершенно с вами согласен, – поддержал Мельгунова Старик. – Действительность расцвечена фантазией. Вот хотя бы это сходство нынешней Вальпургиевой ночи с Пасхальной.
Мельгунов пристально взглянул на своего собеседника, который в эту минуту вплотную приблизился к нему и впервые повернулся лицом. Света луны вполне хватало для того, чтобы его рассмотреть. Мельгунов затрепетал. Старик, в самом деле, был неотличим от Гете!
– Кто вы? Что здесь сейчас происходит? – опешил Николай Александрович.
– Видите ли, в нынешнем году в Одиссее Мирового Духа намечается интересный поворот. Все как будто бы идет к написанию последнего акта.
– В великой поэме Мирового Духа будет поставлена точка, о которой нам поведал Шеллинг?
– В общем-то, да. Хотя, если быть точным… Придет другой, и Пасху приурочит – к классической «Вальпургиевой ночи»…
– Это какой-то стих из Фауста?
– Не совсем. Скажите мне вот что: Сколько раз мы с вами здесь во Франкфурте встречались?
– Один, – выпалил Мельгунов. Получилось это у него автоматически, настолько сомкнулась их нынешняя встреча с предыдущей.
– Вы правильно посчитали. Дело пойдет. Прощайте.
И старик, кликнув собаку, двинулся по аллее и растворился в ночи.
Петербург
В тот же день в Петербурге Гоголь поздно вечером навестил Пушкина, который два дня как вернулся из Михайловского, и все не мог налюбоваться на вышедший в его отсутствие первый том «Современника».
– Завтра премьера «Ревизора», – напомнил Гоголь. – Будет, как и обещал, смешнее черта. Надеюсь, вы не забыли?
– Был бы рад, но после смерти матушки еще и месяца не прошло. Так что меня не ждите. Но не расстраивайтесь, я еще зимой у Жуковского прослушал «Ревизора» в вашем собственном исполнении, а чтец вы отменный.
– Примите мои соболезнования… очень жаль… А я как раз принес вам еще кое-что почитать… Помните, вы мне сюжет подбросили про скупщика мертвых душ?
– Как такое забудешь! Вы сами над душой стояли – идею требовали.
– Так вот я, представьте, начал, и уже две главы набросал.
– Прекрасно. Давайте только чай разольем.
Пушкин распорядился, чтобы человек подал чаю, а Гоголь достал из папки листы.
– Только не рассказывайте никому, Александр Сергеевич. Я вам первому читаю. А о том, что я писать этот роман начал, только вы, Жуковский и Плетнев знаете…
И Гоголь стал читать.
Поначалу Пушкин улыбался и даже несколько раз звонко рассмеялся, однако вскоре сделался сумрачен, и сидел безучастно.
Закончив чтение, Гоголь бросил на осунувшегося Пушкина вопросительный взгляд.
– Боже, как грустна наша Россия! – с тоской произнес тот.
– Вот те на! Да чего же тут грустного? – растерялся Гоголь.
– Грустно. Вы хотели рассмешить, а вышло наоборот. Безжизненные души. Очень правдиво, и очень грустно.
– Я не то хотел показать, не только то… Надо подумать, как это мрачное впечатление загладить…
– Знаете что, давайте прогуляемся перед сном, – предложил Пушкин. – Погода стоит волшебная. Какой воздух! Я вчера два часа по улицам бродил. До могилы Дельвига дошел…
Друзья неспешно шли вдоль пустынной в этот час набережной. Нева серебрилась в лунном свете, с тихим плеском набегая на гранит.
– Какая яркая луна! – заметил Гоголь. – Словно солнце. При такой читать можно…
– А чародействовать, небось, и того лучше… Когда в Одессе мне один грек гадал, то вывез ночью в поле под такую же вот точно яркую и полную луну…
– И чего он вам нагадал?
– Нагадал, что мне начертано умереть от лошади или от беловолосого человека…
– Вы раньше сказывали, будто бы это вам здешняя немка на кофе нагадала…
– Верно, госпожа Киршгоф первая это предсказала. Но грек потом подтвердил, торжественно, при луне… А сегодня луна и впрямь необычная, словно в вашем «Вие». Там, кажется, у вас вместо месяца светило какое-то солнце…
В эту минуту Пушкин заметил, что Гоголь его не слушает, а восторженно всматривается в черные воды Невы с отражающейся в них луной.
– Мой гений! – вырвалось у него, – мое небесное виденье!
Простояв так с минуту, Гоголь как будто опомнился и заторопился домой.
– Вы кого-то видели? – поинтересовался Пушкин.
– А вы, разве, нет?
– Я – нет…
– Поздно, дорогой Александр Сергеевич. Мне пора, завтра премьера.
* * *
Войдя в свою комнату, Гоголь бросился в кресло и еще долго мечтательно молился, но не Богородице, не Спасителю, а своему Гению.
Пришла минута, которую он столько ждал – минута завершения блистательного труда.
– Завтра наша «грустная» Россия очнется, – мечтал писатель. – Завтра у нее состоится «ревизия», завтра она посмотрится в зеркало «Ревизора» и начнет меняться к лучшему! Такова целительная сила искусства!
Гоголь не то что бы надеялся на это, он твердо знал, что именно это и произойдет.
Семь лет минуло с той поры, как двадцатилетний юноша с чувством избранничества и жаждой служения прибыл в Петербург.
«Поприще», о котором мечтал он с отроческих лет, открылось поначалу в Департаменте Уделов, где Гоголь переписывал документы: буквы выходили ровные – залюбуешься. Но по вечерам на чердаке в Гороховом переулке он стал писать сказочные истории о малороссийской жизни. С этими историями Гоголь пошел к Дельвигу, которому повести полюбились и который стал знакомить юношу с литераторами, с Жуковским, а позднее с Пушкиным.
Дело пошло, малоросские истории стали публиковаться. Одновременно при содействии Плетнева Гоголь устроился в Патриотический Институт учить девиц истории, а вскоре и вовсе стал профессором в Санкт-Петербургском Университете. Читал курс лекций по средним векам.
Неудача с переводом в Киевский Университет в 1833 году сосредоточила Гоголя на литературе: не в лекциях, не в исторических исследованиях, а именно в сочинительстве увидел он теперь свое истинное поприще, поприще, на котором его ждал успех.
В канун наступающего 1834 года он клятвенно заклинал своего Гения: «Молю тебя, жизнь души моей, мой Гений. О не скрывайся от меня, пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот, так заманчиво наступающий для меня, год. Какое же будешь ты, мое будущее?.. О будь блистательно, будь деятельно, всё предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь предо мною 1834-й? – Будь и ты моим ангелом… Я не знаю, как назвать тебя, мой Гений! О взгляни! Прекрасный, низведи на меня свои чистые, небесные очи. Я на коленях, я у ног твоих! О не разлучайся со мною! Живи на земле со мною хоть два часа каждый день, как прекрасный брат мой. Я совершу… Я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество!»
Так заклинал он своего Гения в канун нового 1834 года, и все действительно сложилось наилучшим образом: были написаны «Арабески» и «Миргород», творческий подъем продолжался. С этой же верой вступал Гоголь также и в 1836 год, и опять все оправдалось: им с Пушкиным разрешили издавать «Современник», первый номер которого лежит сейчас на его столе, а главное, разрешен и в самый короткий срок поставлен «Ревизор»!
– Соверши это завтра, мой добрый Гений! Соверши это чудо, пусть с этого часа грусть России станет развеиваться, как рассеется мрак этой ночи с завтрашними лучами солнца, да и вот уже начал рассеиваться в серебряных лучах луны!