Читать книгу Екатеринбург Восемнадцатый (сборник) - Арсен Титов - Страница 6

Екатеринбург Восемнадцатый
5

Оглавление

Миша Злоказов предупредил меня никому моего подлинного прошлого не показывать. Но стоило мне в парке дивизиона представиться его командиру из выборных военнослужащему Широкову, как присутствующий при этом некий военнослужащий Раздорский, оказавшийся подполковником прежней армии, сразу определил – никакой я не прапорщик военного времени. Он мне это сказал потом, наедине. Я на всякий случай молча пожал плечами.

Парк прибыл в Екатеринбург двумя-тремя днями раньше моего приезда, представлял собой вселенский хаос, усиленный тем, что все в парке знали о скором его расформировании и потому не считали нужным что-либо делать во упорядочение службы. Частью имущества парк оставался в вагонах на Екатеринбурге-втором. Частью имущества он перетащился под караул служивых парка на Сенную площадь. Боезапас был сдан в арсенал. И о том голова у командира Широкова, по его словам, уже не болела. Настоящей болью, по его же словам, оказывались сто шестьдесят лошадей парка. Парковый комитет предлагал Широкову в дороге продать лошадей. Широков воспротивился, полагая лошадей казенным имуществом, которое никакому самовольному использованию или распределению не подлежало. Чины артиллерии по их большей, чем в других частях, грамотности с дисциплиной расставались менее охотно. Потому комитет на своем предложении не настоял. И во всеобщем революционном порядке в стране такая приверженность дисциплине вышла, прямо сказать, преступлением. Лошадей кормили абы как, не чистили, не выводили из стойл и из вагонов. Все они были крайне истощены. Большая половина их заболела. В страхе перед ответственностью парковый ветеринарный фельдшер где-то по дороге отстал от эшелона. На меня и возложили задачу куда-то их передать.

По принадлежности парк и дивизион относились к артиллерийской бригаде с тем же номером, что и парк с дивизионом. А вот бригада могла быть придана любому из армейских корпусов, потом много раз переподчинена. Чтобы передать лошадей кому-либо в законном порядке, надо было соотнестись с ними. Но где они находились, куда катились в условиях революционного порядка, парк не знал.

По отсутствии в парке ветеринарного фельдшера я взял с собой заведующего хозяйством парка Лебедева, секретаря комитета Брюшкова и отправился на станцию.

Заглянув в первый же живой скотомогильник, то есть вагон, я только и смог сказать Лебедеву: «Нет на вас казаков!» – хотя летело на язык сказать: «Нет на вас Лавра Георгиевича!» – в том смысле, что летом прошлого года руководство армией взял на себя генерал Корнилов Лавр Георгиевич и одной из мер, предотвращающих развал армии, вернул в армию смертную казнь.

– А вы что, сами из казаков будете? – пропустил мимо ушей мой тон Лебедев.

Я смолчал.

– Лютый народец, я вам скажу! – сказал он.

– А по-иному с вами нельзя! – вспылил я.

– Не об нас толк! Я в четвертом годе в Маньчжурии видел их! – сказал Лебедев.

– И чего же они налютовали? – не отпуская тона, спросил я.

– А довелось видеть вырубленный ими, как говорили, за какую-то минуту японский полк. Поле кровавого мяса! – сказал Лебедев.

– Где это было? – спросил я в мелькнувшей во мне надежде, что Лебедев скажет об отряде генерала Мищенко, в котором воевал брат Саша, и фото офицеров которого в рамке каслинского литья у нас стояло в гостиной.

– Да под Вафаньгоу! На всю жизнь запомнил. Знаете такое? – сказал Лебедев.

Я опять смолчал. По совести, таких взявшихся командовать новых господ следовало бы судить, а для начала хорошенько отвозить по мордам, чтобы голова у них болела подлинно. Я уже было свернулся в кулак, но вчерашний приступ удушья и остановился.

– Куда обращались? – спросил я.

– Так куда же! Широков, четырка, сходил к заведующему расквартированием, а что выходил, нам не докладывал. Да четырка он и есть четырка. Какой он командир! – сказал Лебедев.

– Ну, ты, это, того, а то как бы самому не обчетыриться! – вступился за революционную власть Брюшков.

– Сволочи! – сказал я и вдруг, потеряв себя, заорал, как какой-нибудь пехотный фельдфебель: – Да ты, морда! Да ты знаешь, что такое лошадь! Ты, сволочь, знаешь? – и уже понял, что ору не на тех, что вообще ору зря, впустую, но рубцы потянули, легкие опять захлебнулись. Я рыком погнал их вон из себя и сломился.

Приступ, слава Богу, тут же отпустил. Я вобрал в легкие воздуха, отер рукавом слезы и пошел прочь – только отметил, как же быстро я из офицера русской армии превратился в безродного, неизвестно чьей государственной принадлежности военнослужащего, ловко перехватившего повадки хамов оскорблять и терпеть оскорбления. «Совето!» – вспомнил я ненависть Ивана Филипповича.

– Что, газами травлен? – услышал я Лебедева.

И следом запоздало взъярился Брюшков.

– А ты, того, это, белая сволочь! Мы из тебя это, иху мать! – взвыл он.

Я не оглянулся. Моих привычных понятий о службе, о субординации, о движении дел по команде, то есть в строгом соответствии с уставом, обеспечивающим исполнение задачи, в этом революционном порядке явно не хватало. Куда пойти еще, я не знал. Я пошел к начальнику гарнизона, а вернее, к Мише Злоказову.

Он прежде всего спросил, почему я не пришел вчера. Я махнул рукой и сказал ему причину сегодняшнего прихода.

– Эшелон лошадей на путях и не разграблен? – изумился он.

– Дохлых лошадей! – скривился я.

– Никакой разницы! – отмахнулся он, и я по его глазам увидел, как в нем взыграла жилка потомственного заводчика.

– Так что? – спросил я.

– Подожди! Сейчас! – сказал он и через несколько времени вернулся из кабинета адъютанта гарнизона с бумагой. – Вот аллюром шпарь на Уктусскую в полицейскую управу. Не забыл, где? Рядом пожарная каланча. Там в управе сейчас располагается управление конского запаса. Его начальник по фамилии Майоранов. Сдашь своих саврасок ему. И вечером все-таки приходи, как договорились!

– Миша, может быть, это ты управляешь гарнизоном? – спросил я.

– Может быть! – фыркнул он и снова напомнил о вечере.

Идти по Покровскому проспекту или по Главному было одинаково. Я выбрал Главный, вышел на площадь перед Екатерининским собором, посмотрел на Нуровский сад по другую сторону проспекта, как в детстве, только мысленно, помолился на палаточную церковь Екатеринбургского мушкетерского полка, героя войны с Наполеоном, свернул на плотину и подивился малости и врослости в тротуар гранильной фабрики, в детстве только от одного названия «императорская» казавшейся мне величественной. Фабрика еще при мне перестала работать. Но слово «императорская» было на фронтоне до сих пор. «Вот-вот!» – сказал я в смысле, что оба мы императорские, но оба бывшие императорские. Я, подобно Мише Злоказову, и опять только мысленно, свернул крепкий кукиш. Потом глянул вдоль стены, обрамляющей плотину на видневшийся впереди Кафедральный собор, горько усмехнулся, не увидев перед собором памятника императору Александру Второму и вдруг пожалел, что не остался в Оренбурге, не ушел с полковником Дутовым, выбитым из Оренбурга, загнанным куда-то в степи, но не покоренным. Несложная логическая цепочка от слова «степь» вопреки всем географическим расстояниям нарисовало мне Индию совсем рядом с той, воображаемой мной степью, где был полковник Дутов. И я увидел себя в Индии, на пароходе, отходящем в Британию, к Элспет и еще к кому-то тому, кто уже был, кто мог быть назван, как угодно, хотя бы пятым Ди – в очередь с теми четырьмя Ди, которые мне встретились год назад в месопотамском местечке близ Багдада. Я сосчитал – ему уже должно было быть два месяца. И он прибавил желания оказаться у полковника Дутова, желания служить империи, а не – я не нашел слова, каким можно было бы назвать все то, что было вокруг меня.

Вечером я пришел к Мише в их дом стиля ампир на Офицерской улице. Я не удивился тому, что дом не был занят, как был занят наш дом. Писарь Миша был кем-то гораздо более, чем писарь при адъютанте нынешнего гарнизонного начальника. У Миши был только Сережа Фельштинский, наш одноклассник, как мне было сообщено в письме сестрой Машей, тяжело раненный в Галиции. Руки-ноги его, слава Богу, были целы. Но против того Сережи, которого я знал по классу, он был вял и малоподвижен. Мы сердечно обнялись.

– Вот так, Боря! – печально и протяжно, совсем не характерно для него, сказал он.

Я не знал, чем ответить на это, и невпопад напомнил наш спор об Андрие из «Тараса Бульбы». Мы все Андрия презирали. А Сережа считал его подлинным рыцарем, ради своей любви пошедшим против своих. Я спросил Сережу, помнит ли он спор. Он махнул рукой, но глаза его загорелись. Я подумал – вот сейчас снова возьмется меня убеждать в рыцарственной жертвенности Андрия. Он сказал совсем другое.

– Нет! – сказал он, угольно накаляясь взглядом. – Нет! Так больше хватит!

Я понял, что он говорил уже не об Андрие, но съерничал.

– С Андрием – хватит? – спросил я.

Он не принял тона.

– Ты читал? – обжег он меня взглядом. – Хотя нет! Ты появился в городе только что и читать этого не мог! Но ты слышал? Нет! Им надо дать отпор! Иначе они нас всех по пути в тюрьму перестреляют!

– Да скажи сначала ему, о чем ты витийствуешь, местный вития! – прервал его Миша.

Сережа привычно, как бывало в детстве, резко остановил себя, как если бы столкнулся с препятствием, пару секунд осмысливал новое свое положение перед этим препятствием, увидел его и сбавил во взгляде.

– Ах да! – сказал он, но тотчас запыхал угольным жаром. – Ты, конечно, не знал семью Ардашевых. У них дом около почтамта за Нуровским садом. Так одного из этих Ардашевых пятнадцатого числа застрелили просто так. Привязались, арестовали, повели в тюрьму и застрелили! И, чтобы оправдаться, нам объявили: пытался бежать! «Уральская жизнь» написала, сейчас процитирую… – Сережа вскинулся, опять напомнив себя в детстве, вот так же вскидывающегося, когда ему нужно было что-то вспомнить или выстроить в уме. – Сейчас вспомню! – сказал Сережа, но отчего-то вспомнить не мог, весь ушел в себя и опять, как в детстве, стал перебирать пальцы, будто ломать их и выворачивать. – Ах, черт! Да что же это! Сейчас! Проклятая память! Ее совсем отбило! – стал говорить он.

Я стал ждать. А Миша ждать не захотел.

– Ладно, Серж! Тебя не дождаться! – оборвал он Сережу и повернулся ко мне. – А суть дела такова! – и он стал рассказывать, что незадолго до моего приезда из Верхотурья был привезен в екатеринбургскую тюрьму тамошний председатель думы Ардашев. По пути в тюрьму он якобы пытался сбежать, но был застрелен. – Газета «Уральская жизнь» написала: «При попытке к бегству».

Слушавший его с нетерпеливым вниманием Сережа тотчас взорвался.

– Какая попытка к бегству! Какое бегство от матросов! Куда и зачем ему надо было бежать! Это все гнусные измышления! Да эти матросы просто сговорились его кокнуть! – заполыхал он взором.

– Его вели в тюрьму не матросы, а верх-исетские дружинники! – перебил Миша.

– Но Хохряков-то – матрос! – возразил Сережа.

– А главный следователь Юровский – фотограф, фельдшер и жид! Так что с того? – опять возразил Миша.

– Но если его повели в тюрьму – это значит, что такое решение вынес председатель следственной комиссии Юровский! – как-то самому себе возражая, сказал Сережа.

– Ну, ты у нас известный логик! Если матрос Хохряков распорядился направить его в следственную комиссию, значит, убили матросы. А если следователь Юровский распорядился направить его в тюрьму, значит, следователи не убивали! – фыркнул Миша.

– Но ведь явно не было никакой попытки к бегству! Явно беднягу Ардашева просто зверски убили! – вскричал Сережа.

Миша посмотрел на меня и как бы развел руками.

– Вот и поговори с ним! – сказал он мне и опять обернулся к Сереже. – Ну а мы о чем? – спросил он. – Мы-то, господин логик, о чем? Мы тебе и говорим, что его кокнули. Но кокнули верх-исетские бандиты, а не какие-то твои матросы!

– Да, но… – что-то хотел сказать Сережа.

– В общем, так! – не стал слушать его Миша, опять обернувшись ко мне. – Этот Ардашев был председателем Верхотурской думы. Его там арестовали и привезли сюда. Здесь у нас правит бал для таких арестованных матрос Паша Хохряков, скотина еще та. Тут Сережа прав. – Сережа при этом, как мальчишка, не смог сдержать удовлетворения. – Сережа прав, что эта скотина вполне мог дать негласную команду кокнуть беднягу, а потом сказать, что виноват он сам. Эту команду верх-исетские и исполнили. Вот и весь сыр-бор, как говорится!

– Но ведь они же всем отказали в разбирательстве дела! – вскричал Сережа. – Им же эсеры и другие предъявили требование расследовать, а этот подлец Голощекин… – Миша здесь мне пояснил, что названный господин являлся местным заправилой власти с титулом начальствующего в том самом, по выражению Ивана Филипповича, совето. – А он нагло заявил, – продолжил Сережа, – что расследование уже проведено, бедняга Ардашев пытался бежать! Но это наглая ложь!.. И почему они себе все позволяют? Почему никто им не может дать отпор?

– Ну, пойди, дай им отпор! – сказал Миша.

– Но ведь Оренбург дал отпор! Нашелся Александр Ильич Дутов! И если бы здесь не какали в штаны, а восстали, как восстали оренбуржцы, тогда бы какали в штаны все эти узурпаторы! – стал пылать уже не взглядом, а взором Сережа.

– Так что же ты сидишь? Пойди и восстань! – сказал Миша.

– Почему этого не сделают офицеры? – хлопнул небольшим своим кулачком по колену Сережа.

– Вот так с ним каждый раз, когда встретимся! Как только учредительное собрание разогнали, так он прямо взбесился! Переворот в октябре стерпел, только все в календаре дни черным вымарывал. Вымарает, ручки потрет и обязательно скажет: «Вот вам еще на один день меньше осталось!» – А как учредительное собрание взашей разогнали, так он по-настоящему сдурел! – будто не замечая Сережи, пожаловался мне Миша.

А Сережа опять с мальчишеским интересом слушал, как если бы Миша говорил не о нем, а о ком-то другом, о чрезвычайно интересном Сереже человеке.

– Поглядите на него! – увидел этот интерес и будто бы осудил его Миша. – Борька после стольких лет неизвестно где болтания наконец объявился живой, а он каким-то отпором бредит! Ты, Фельштинский, хотя бы ради приличия спросил Борьку о чем-нибудь! Он, в отличие от тебя, кое-что повидал, в самой Персии воевал, с шахом персидским на одном ковре сиживал, шербета немеряно выхлебал, и персидских красавиц на коленях держал!

Сережа от его слов захлебнулся. Он не был ни эгоистом, ни невнимательным человеком. Он просто был увлекающейся натурой. Предмет увлечения забирал его полностью. В то время, когда он был в плену своего увлечения, места ни для кого в нем не оставалось. Он был своеобразно цельной натурой – и потому только с оговоркой «своеобразно», что безоговорочной цельности мешал довольно большой разброс его увлечений. И он был исключительной честности человек. Трудно было отыскать человека, менее всего пригодного к военной службе, чем Сережа. Но он увлекся, он посчитал нечестным во время войны не служить. Он ушел вольноопределяющимся и воевал, получил тяжелое ранение, стал кавалером солдатского Георгия. Сейчас он увлекся восстановлением справедливости, возмездия, или чего там еще в отношении убийц верхотурского председателя думы, и я слушал его, потому что бесполезно было пытаться отвлечь его. Миша тоже знал о бесполезности своих усилий. Все трое, мы были разными. И в классе друзьями мы не были. Дружба обнаружилась в первый мой приезд в отпуск из училища. То, что в классе мне в них казалось чужим, вдруг в то лето высветилось иначе. Сын богатого заводчика Миша, сын крещеного еврея-аптекаря Сережа и я, сын столбового дворянина, оказались соединенными воедино. Правда, было это недолго – только в то лето и в следующий мой приезд. А потом меня затянули служба и академия. Потом пришла война. Но сейчас я ощущал, что единение никуда не подевалось. Прошло десять лет, а единение не прошло. Сейчас я видел – Мише надо было о чем-то со мной поговорить. Но Сережа поговорить не давал. Можно было бы сказать: «Сережа, хватит! Нам надо поговорить!» – Сережа бы понял и не обиделся. Он бы стал говорить, почему его не остановили раньше. Но сам он остановиться не мог и увидеть, что нам надо поговорить, он не мог.

Я не стал ждать, пока Сережа отойдет от прихлынувшего от укора Миши стыда. Я спросил, как себя Сережа чувствует после ранения.

– Да вот лысею! – в совершенно серьезной печали сказал Сережа.

И опять между ним и Мишей вышла перепалка.

– Он лысеет! – воскликнул Миша. – Борис, он свято верит, что лысеть начал после ранения, то есть в связи с ранением. Я его спрашиваю: тебя, что, по башке снарядом, как наждаком, проширкало. Он мне: нет, но после госпиталя я стал чувствовать, что лысею. – Да ты, Фельштинский, на своих соплеменников-то хоть когда-нибудь глядел? Много среди них кудреголовых в твои-то года? Пора наступила, брат Пушкин, пора лысеть! Лысения пора, очей очарование!

– Но ведь я кудреголовым и не был. У меня всегда была хорошая волнистая и светлая шевелюра! – возразил Сережа.

– И что? – спросил Миша.

– А теперь, после госпиталя, я стал чувствовать, что лысею! – сказал Сережа.

– Может быть, там тебе башку чем-нибудь намазали в надежде, что поумнеешь, но у них не вышло! – сказал Миша.

– Так вот я же об этом и говорю! – возмутился Сережа, явно имея в виду не то, что ему в госпитале голову чем-то намазали, а то, что чувствовать он свое облысение начал после госпиталя.

– А Борька тебя спрашивает, как ты себя чувствуешь после ранения! – сказал Миша.

– Ну, что, Боря, после ранения, – уныло стал говорить Сережа. – После ранения я чувствую себя развалиной. На барышень смотрю без страсти, просто статистически. Ноги у меня едва волочатся. Голова, как у спящей курицы, падает на бок. Памяти никакой нет. Вот хотел процитировать эту несчастную газетенку «Уральскую жизнь», а вспомнить не могу. Пальцы на руках я стал чувствовать распухшими. Они на самом деле не распухшие. Но у меня такое ощущение, что они распухшие. Мне теперь что-нибудь написать совершенно неприятно – получаются какие-то каракули. Да много чего стало хуже после ранения! Башка вот лысеет!

– Так зато вшей не будет, и сулемой посыпать не надо! – сказал Миша.

– Как остроумно! – успел сказать Сережа и вдруг стукнул своим маленьким кулаком о колено: – Но это им так не пройдет! Мы и с такими пальцами, и с такой лысой головой их достанем! Постигнет их кара восставшего народа!

– Постигнет! С лысой-то головы мы их непременно достанем! – сказал Миша.

– Достанем! – не замечая ерничества Миши, вновь запылал взором Сережа. – Александр Ильич Дутов, мой командир, первым восстал. И это ничего не значит, что у него не получилось!

– Твой боевой командир? Ты, Сережа, воевал у него? – изумился я.

– Еще какой боевой, Боря! – гордо вскинулся Сережа. – Еще какой боевой и еще какой интеллигентный! Он преподавал в Оренбургском казачьем училище, был действительным членом ученой архивной комиссии, искал материалы по пребыванию Пушкина в Оренбургском крае и ушел в действующую армию, как и я, по собственной воле!

– Да, Сережа, но… – хотел я спросить, как же Сережа оказался под его командованием.

– Ты хочешь спросить, как казачий штаб-офицер Дутов и смердячий пес Фельштинский оказались вместе? – не дал мне сказать Сережа. – Так я же никому не был нужен! Меня отовсюду гнали уже через час после того, как я приходил. Я хотел служить. Я все уставы выучил так, как ревностная монашка «Отче наш» не знает! Я иду, думаю, почему же меня отовсюду гонят. Слышу, кто-то кого-то зовет: «Вольноопределяющийся!» – Я иду и думаю, какое мне дело до того горемычного вольноопределяющегося, который кому-то потребовался. Снова слышу: «Вольноопределяющийся, ко мне!» – Ну, думаю, сейчас тебе будет возможность вольно определиться. И вдруг до меня с трудом доходит: «Да это же меня требуют!» – Смотрю, стоит казачий подполковник и в свою очередь смотрит на меня. Я строевым шагом, правда, с правой ноги и с одновременным отмахом правой руки подошел и спрашиваю: «Вы это ко мне обращаетесь, ваше превосходительство?» – Ты, Миша, не служил. Ты не знаешь. А Борис знает, какой курбет я выкинул.

– Как это не знаю! – обиделся Миша.

– Ну что ты в своем несчастном военном отделе делаешь! Это разве служба! – с легким превосходством выпрямился в спине Сережа. – Вот у нас была служба. Я спрашиваю: «Вы это ко мне обращаетесь, ваше превосходительство? Можете располагать мной по вашей надобности!» – и опять до меня с трудом и запозданием доходит: какое ваше превосходительство! Какое располагать по надобности! Какое ко мне или не ко мне! – Ведь за все это по морде получить будет совершенно справедливо и еще обрадоваться, что так хорошо только мордой все обошлось! Ведь подполковник – это всего лишь высокоблагородие, а не превосходительство! – Сережа опять в легком превосходстве посмотрел на Мишу. – Это я для тебя объясняю. Ты не знаешь, Миша, что твой несчастный прапорщик Селянин и его адъютант поручик Крашенинников даже до высокоблагородия не дотянули! – и, не дожидаясь ответа, Сережа повернулся ко мне. – Я чуть в штаны не наложил! Матерь Божья! Ведь сейчас упечет! А он совершенно спокойно: «Вы, вольноопределяющийся, какого полку, кто ваш командир?» – А я ему точно так же, как и до того: «Да что, ваше превосходительство! Я служить Отечеству хочу. А меня отовсюду гонят!» – «Как же вы служить Отечеству собрались, если вы даже уставы выучить не потрудились?» – спрашивает он. – «Я все уставы знаю прекрасно, потому что я хочу служить Отечеству! Но никто этого не хочет понять! Вы поставьте мне конкретное дело, а не так, что, как попка, так точно, так точно! Конкретное дело! Все должно быть конкретно, как учил Александр Васильевич Суворов!» – отвечаю. Он посмотрел на меня. А у меня складки шинели под ремнем не сзади собраны, как положено, а почему-то все спереди, как будто спереди у меня не брюхо, а спина. – «И что же вы конкретно, как Александр Васильевич Суворов, умеете сделать? – спрашивает. – Писать грамотно и красиво можете? Пишущей машинкой владеете?» – «Так точно! Конечно! – обрадовался я. – Пишущей машинкой я одним пальцем могу! А писать грамотно и красиво – за один присест школьную тетрадь испишу без помарок!» – Так я оказался писарем отдельного стрелкового дивизиона, и с третьего апреля шестнадцатого года мы в составе Третьего корпуса графа Федора Артуровича Келлера участвовали в боях. А двадцать восьмого мая в ночном бою мы переправлялись через реку Прут на конях в седлах по пояс в воде. Я дивизионный журнал привязал ремешком к голове, чтобы не замочить. По нам били артиллерия и пулеметы. Мне волной забило ухо. Вот ухо! – Сережа довольно-таки безжалостно несколько раз ударил себя по ушной раковине. – Вот, теперь я все время проверяю, на месте оно у меня, или его уже нет! Ухо мне забило. А я переживал только, чтобы не замочило журнал. Ну, так ведь же замочило, и чернила поплыли! И я потом на берегу под огнем стал восстанавливать все записи. Мы взяли их окопы и двое суток удерживали до появления нашей смены. Меня и Александра Ильича накрыло одним снарядом на следующий день двадцать девятого мая. Его сильно контузило. А меня ранило в четырех местах, в том числе и в известное место в тыльной части тулова. Мы оба не ушли из окопов. Я был Александром Ильичом представлен к знаку ордена Святого Георгия!.. Борис, посмотри, ухо у меня есть?…

Вечер прошел. Мы отужинали. Но поговорить с Мишей, как того он хотел, не удалось.

– При Фельштинском никакого дела не сделаешь! – сказал он тихо в прихожей, пока Сережа был занят галошами на валенки, то ли тугими, то ли не в размер малыми.

– Потом, завтра поговорим, – успокоил я Мишу.

Мы разошлись. Сереже надо было на Васенцовскую. А я пошел на набережную, которая, как мне показалось, была более светлой от снежного пространства пруда. Этой светлой набережной я вышел к Екатерининскому собору и, чтобы не углубляться в улицу Механическую с ее загаженностью и расхристанной солдатней, вернее, бывшей солдатней, бывшими солдатами, а теперь этими безликими военнослужащими. Я свернул на плотину, к нашей гимназии, потом на Уктусскую, перешел Покровский с его двумя Златоустами – Большим и Малым – пошел, как некогда хаживал в гимназию, только в обратном направлении, к Хлебной площади. И там мне должно было свернуть к мосту на нашу Вторую Береговую. Но кто-то толкнул меня идти дальше, мимо солдатских бань, прошу прощения, мимо бань для военнослужащих, к Сибирской. Странно, на всем протяжении я не встретил ни патрулей, ни тех, кем пугали, что шлепнут, ни тем более прохожих обывателей. Не такое уж было позднее время, чтобы городу быо быть пустым. Однако же, мне так повезло, что он был пуст – конечно, если не считать куражливого топтания и гогота солдатни перед Мытным двором, где располагалась казарма одного из запасных полков, да толкотни возле бань.

Я шел мимо сплошного ряда особняков и магазинов, так сказать, лучших граждан города, мимо домов Телегина, Рязанова, Яковлева, Соснина, Сырейщикова, Погорельцевой – во всяком случае, они здесь жили в моем детстве, и нянюшка водила меня смотреть их дома. Я был недоволен разницей нашего дома и их домов и спрашивал, что такое они сделали, что их дома были неизмеримо лучше нашего. «Купцы они, торгуют, откупа на что-нибудь берут – вот и богатые!» – отвечала нянюшка. – «Они батюшке-императору служат, как служит мой папа?» – спрашивал я. нянюшка нехотя признавала, что не служат. Мне казалось, что она тоже была недовольна разницей. – «Так надо написать письмо батюшке-императору, что не служат, а дома у них большие!» – предлагал я. – «Вырастешь и напишешь!» – уклонялась от разговора нянюшка. Ее ответом я тоже был недоволен, ибо, когда я вырасту, было неизвестно, а справедливость надо было восстанавливать нынче же. Сейчас я шел мимо этих домов, и у меня из головы не выходил страстный вопрос Сережи, почему никто не встал, никто не сказал ни слова, не говоря уж о деле, почему никто не выступил в защиту прежней, тысячью летами установленной жизни. Вопрос был без ответа. Ответ тотчас исчезал, как только я спрашивал, почему не встал я.

Я прошел мост через Исеть, прошел мимо Рязановских усадеб, уже других Рязановских усадеб, называемых обывателями большой и малой, и, возможно, к тому Рязанову никакого отношения не имеющих и расположенных с непонятной своеобразностью большой и более богатой усадьбы в логу, а малой более скромной – как бы над нею, на взгорке. Обе они были сейчас темны окнами, будто даже затаенно и озлобленно темны. Я прошел мимо них, не сворачивая на свою улицу, и едва свернул на Разгуляевскую, к столетнему юбилею Николая Васильевича Гоголя названную его именем, как меня от одного из дворов окликнула женщина. Полагая, что она нуждается в какой-то помощи, я остановился.

– Солдатик! Остановитесь на минутку, будьте добры! – снова окликнула она.

Голос был молод, несмел и прерывист. И голос был чрезвычайно усталый, какой-то безнадежный.

«Не я один такой!» – подумал я и откликнулся.

– Я слушаю вас! – сказал я.

Женщина порывисто вышла из ворот и остановилась, кажется, остановилась в испуге от своей порывистости. Снег хорошо отсвечивал. И можно было увидеть, что женщина была молода, невысока и была не по морозу одета. У нее не было даже муфты, и руки она грела в рукавах короткой кацевейки. Старая и, как мне подумалось, побитая молью шаль была повязана поверх кацевейки неумело, горбом, сразу мне напомнив баб в шалях на разъезде Марамзино, где сотник Томлин сошел с поезда.

– Простите. Вы не солдатик! – в испуге попятилась во двор женщина.

– Я слушаю, слушаю вас, сударыня! – с нажимом сказал я.

– Да нет! Простите! Я вас приняла за другого! Простите же! – прерывисто сказала она.

Я пожал плечами и пошел себе. Я прошел несколько шагов, как услышал женщину снова.

– Сударь! Прошу вас! – в отчаянии крикнула она.

Я остановился. Она в прежней порывистости подошла, остановилась боком ко мне, готовая вновь податься во двор.

– Простите! Вам не надо?… Я не смею этого сказать! Вам, ну, вы догадываетесь! Я могла бы за небольшое количество продуктов! Совсем за небольшое! У меня голодные дети! – едва не со стоном сказала она, пряча лицо.

«Боже, какая глупость! Кого же ты найдешь, коли торчишь у себя во дворе! – в странном негодовании прошило меня, а следующий шов уже вышил во мне стыд, жалость и еще что-то картиночное, вспышкой нарисовавшее то, как это у нас бы произошло. – За продукты. За небольшое количество продуктов! У нее голодные дети!» – прошило меня. Я закашлялся. Женщина, будто опомнилась и снова попятилась обратно к воротам.

– Подождите, сударыня! – сквозь кашель сказал я.

– Нет, нет, что вы! – выбросила она перед собой руки.

– Вот что! – как в бою, не столько нашел я, сколько ко мне быстро само пришло решение. – Берите детей и идемте ко мне. Я накормлю. С собой у меня ничего нет. А дома есть. Это здесь, недалеко! – приказал я.

– Нет, простите! Я не имела права! У нас всего в достатке! – продолжала она пятиться к воротам.

– Ну, уж вздор! – рассердился я.

– Простите! Сейчас придет мой муж с продуктами! Я ждала его! Я вас приняла за моего мужа! – в отчаянии стала она молоть явную белиберду.

– Вздор! – резко шагнул я к ней и взял за локоть. – Вздор, сударыня. Ведите меня к детям!

Она обмякла. Я схватил ее подмышки. Голова ее безвольно ткнулась мне в плечо.

– Ради Христа! Возьмите меня – только дайте немного продуктов! – выдохнула она.

– Ведите меня к детям! – продолжил приказывать я и повел ее во двор.

Перед крыльцом дома она остановилась.

– Вам нельзя заходить. Хозяйка меня за это выгонит! Я сама! – попыталась она высвободиться.

– Вы уйдете и не вернетесь! Ведите! – подтолкнул я ее за локоть.

В темных сенях мы наткнулись на какие-то ведра, что-то рассыпали. Я, шаря по стене, смахнул корыто. На грохот с лампой вышла хозяйка, вопреки обычному представлению о хозяйках как о старых каргах, сравнительно молодая женщина не лишенная красоты.

– А, это ты! Привела? – ткнула она лампой в мою знакомую, повела лампой на меня и жеманно передернула плечами, упрятанными в пуховую шаль. – Проходите! Мы вам не помешаем!

– Нет! Все не так! Это не то, что вы думаете! – в бессилии вскричала моя новая знакомая.

– Да хватит ломаться, душка! – мимоходом сказала ей хозяйка и снова пригласила меня войти.

– Мы, собственно, взять детей! У меня дома есть чем их покормить! – сказал я.

– Детей? Каких детей? – удивилась хозяйка и снова ткнула лампой в мою новую знакомую. – Ты что господину солдату наврала, душка?

– Ах, оставьте! Я ничего не знаю! – в прежнем бессилии вскричала моя новая знакомая и попыталась протиснуться в дверь.

Хозяйка толкнула ее обратно.

– А нет, душка! Ты заплати за постой, а потом сваливай с жилья! Ловко у них получается! Жить живут! Кипятком пользуются! А как платить, так: «Простите, нечем!» – закричала она и вновь лампой повела на меня: – Проходите! Мы с мужем вам не помешаем! И не церемоньтесь с ней! Я вижу, вы из благородных. Они таких живо манежить научились! Они вас за фетюха признают, оплату выудят, а сами так запутают, что хоть в актриски их принимай в оперу! Выловчат, что и не заметите! А я ее в содержанках иметь не нанималась! Ишь, дети у нее! Если и есть дети у нее, я сроду родов никого не видывала! А дети, так набольше иди на промыслы!

Я обо всем догадался.

– Мадам! – сказал я хозяйке. – Пропустите ее собрать вещи. Я ее забираю. Оплату я принесу завтра!

– Нет! Пожалуйста! – вскричала моя новая знакомая.

– Как это – завтра! – вскинулась хозяйка. – Да я вижу, вы тоже благородного только, как из оперы, в свое удовольствие упражняетесь! Так я вам и поверила теперь! Есть чем заплатить, вот и проходите и пользуйтесь. А нет – она пойдет искать другого! Буржуйка! Все бы у окошечка сидела да книжечки почитывала! Нет, душка! Пойдешь нынче же!

– Тогда так! – обозлился я. – Вещи ее остаются до завтра. Если что-то пропадет, я приведу на постой солдат! – и силой повел мою новую знакомую вон.

– Да всех ее вещей – только нестиранное исподнее да какие-то книжечки! Солдатами они мне грозят! Да я целую роту сама через себя с нашим желаньицем пропущу, не засмущаюсь! А не смогу сама, так товарок позову! Напугали! – крикнула в спину хозяйка и хлопнула дверью, но тотчас открыла снова. – А за книжечки я вот в участок или совсем в совет пойду! Небось, так против власти книжечки-то! – прокричала она и снова хлопнула дверью.

Екатеринбург Восемнадцатый (сборник)

Подняться наверх