Читать книгу Лизавета Синичкина - Артур Олейников - Страница 12
Часть первая. Галя
XI
ОглавлениеПриученная вставать в семье мужа с рассветом, Галя проснулась раньше всех, пришла в комнату, где спал Ткаченко, и тихо, боясь дышать, долгие часы сидела в ногах сопевшего, не спешившего просыпаться, мужчины.
Сначала Галя боялась ехать к Вере, боялась за сыновей, которые последние три года не замечали мать в упор. Боялась мужа, хоть никогда он с ней за двадцать лет так и не обмолвился словом. Боялась, потому что Галя отчего-то считала, что мужа надо бояться. Боялась Бога, что он теперь ее накажет за то, что не вернулась к мужу, и отправилась за «тридевять земель». Всего прежде боялась сердечная Галя. Но, совсем немного пробыв в одном доме с матерью, и, вспомнив, что такое материнское тепло и забота, вдруг, что ли даже осмелела. На мгновенье подумалось несчастной Гале, что можно любить, что ей только тридцать семь лет, да чего только может не подумать женщина, если ей на сердце пролить капельку тепла, а если такое сердце, что толком тепла и не знало, кроме родительской ласки. Все равно, что алкоголь для непьющего, как говорится, и одного запаха хватит, чтобы вскружить голову и отправить на приключения. Так и с сердцем Гали. И вот она собралась и поехала, но только, как поезд дрогнул, и перрон с матерью стал исчезать, Галя затряслась от ужаса, и все те страхи, что прежде все равно, как веревки связывали ее по рукам и ногам, с новой силой врезались в сердце. Свобода так негаданно, без какой либо подготовки и предупреждения, свалившаяся Гале на сердце, стала давить Галю, все равно, как тот пресс. Да такой степени, что она вжала плечи и боялась поднять головы. И если в тот момент ее кто взял бы за руку и повел хоть на смерть, она подчинилась бы и пошла, как пошел бы потерявшийся маленький ребенок, протяни ему руку даже страшное бесчувственное чудовище, лишь бы только не остаться одному. Вот так и Галя прибилась сердцем к первому встречному. Если на месте Ткаченко оказался бы другой, Галя полюбила бы другого, ничего не прося взамен, и только, может быть, тихо плакала, натыкаясь на равнодушие. Потому что как бы там ни было, у Гали билось женское сердце в груди, которое, если полюбит, хоть топчи его, будет слепо тянуться к поругавшим его ногам, продолжая до последнего надеяться и любить. Поэтому Галя не уходила, притом, что уже почувствовала, что ее не любят, но продолжала с какой-то собачьей преданностью смотреть не на ухоженного Ткаченко, все равно, как если бы он признался ей в любви. И вдыхала резкий запах немытого мужского тела, казавшийся ей теперь теплым и родным.
В доме Савельевой удобств не было. Купались в тазу, обливаясь из ковша. Летом, как многие станичники, ходили с мочалками и мылом на Дон. Старая общественная баня, что была над железной дорогой, окончательно захирела и пошла по швам и, как разбитая лодка, перевернутая вверх дном, доживает свой век на берегу, заколоченная, гнила в сотне шагах от пляжа.
Ткаченко открыл глаза. Увидел в своих грязных немытых ногах Галю с выражением влюбленной дуры, и ему, стареющему, с впалой грудью и глубокими залысинами, польстила любовь и материнская забота, пусть и некрасивой, но все же женщины.
– Воды принеси, – попросил Ткаченко и, опустив ноги на голый пол, сел на постель.
Галя ушла. Ткаченко встал, надел штаны, серую несвежую майку.
Савельева всегда просыпалась долго. Вставала, снова ложилась и тогда смотрела, как подруга ходит за водой для Ткаченко.
Ткаченко выпил кружку воды и попросил еще. Галя пошла снова.
– Возьми ковшик, а то он тебя так замучает, – сказала Савельева, не вставая с постели.
Гражданский муж Савельевой Ковалев проснулся и курил на дворе.
Кусочек земли, принадлежавший Савельевой, самый первый дворик в переулке Южный. С почерневшим сараем, виноградной лозой, затенявшей дворовую каменную дорожку, живой зеленой крышей из виноградного листа, со старым, черным от времени, абрикосом и высоченным раскидистым тутовником. Оставшаяся земля с вереницей сараев и фруктовыми деревьями, одиноко растущими вдалеке друг от друга, была поделена между соседями Савельевой, такими же, как и она, полноправными хозяевами двухэтажного дома. На первом этаже соседкой Савельевой была старая вдова, парикмахерша, грузная, семидесятилетняя, своенравная казачка, больная ногами, пугающая родную племянницу отписать свою часть дома тому, кто будет ее досматривать. Тем и козырявшей перед своей племянницей, с которой вечно была на ножах. Племянница жила с теткой по соседству на одной улице и тоже, как тетка, стригла на дому. Родственницы недолюбливали друг друга и в последнее время ссорились из-за клиентов. Прежде у бабы Клавы было много старых клиентов, помнившие ее по многолетней работе в станичной парикмахерской. Казалось, что до последнего вздоха старая казачка будет принимать клиентов и с машинкой в руках ходить вокруг них, сидящих на стуле. Старая парикмахерша уже плохо видела и все чаще во время стрижки садилась на табурет, чтобы дать отдохнуть гудящим ногам. И скоро большинство прежде верных клиентов, все чаще оставаясь недовольными, стали ходить стричься к племяннице бабы Клавы в дом напротив, тем самым окончательно испортив и без того непростые отношения между теткой и племянницей.
Парикмахерша вышла на улицу. Дальше двора она уже давно не ходила и много раз за день могла посылать соседку Савельеву в магазин. Она носила байковые яркие халаты и комнатные тапочки. В холода надевала толстые шерстяные носки, в теплое время не признавая ни чулок, ни носков, и ходила в тапках на босу ногу.
– Вера проснулась? – спросила баба Клава у Ковалева.
– Встает.
– Пусть зайдет.
– Не знаю, к ней подруга приехала. Некогда, – отвечал Ковалев, зная, что на старуху можно убить пол дня, зайдя на пять минут.
– Ты скажи, пусть зайдет, – нетерпеливо сказала парикмахерша, раздражаясь. Ни тебе решать! Пусть зайдет. И подругу пусть возьмет, раз приехала.
Ковалев выкинул окурок и зашел в дом.
– Иди, баба Клава зовет, – сказал Ковалев Савельевой. Я ей про Галю сказал. Сказала, чтобы с ней приходила.
Ткаченко смотрел на Галю в халате Савельевой. Ему нравилась Савельева, и стало противно, что некрасивая Галя в ее вещах.
– У тебя денег сколько? – спросил Ткаченко.
– Не знаю, ответила Галя. Мама давала.
Ткаченко усмехнулся.
– Показать? – спросила Галя но, догадавшись по выражению Ткаченко, что говорит что-то не то, испугалась, но сообразила, что нужно принести.
Галя пошла к своему узлу и покорно принесла все деньги, что у нее были.
– Давай все, – холодно сказал Ткаченко, взял деньги и молча ушел.
Ткаченко показал деньги Ковалеву.
– Пошли, пока Верка не встала, – сказал Ткаченко и стал обуваться.
И собравшись, они тихо и быстро пошли со двора.
Кода Савельева встала, их уже не было.
– Ну, я им устрою, – говорила Савельева. – Сейчас бутылку купят и опять на работу не пойдут. – Галя, ты зачем им деньги дала? – спросила Савельева, входя к подруге в комнату.
Галя стояла у окна и всхлипывала.
– Да ты что, – испугалась Савельева, – из-за денег?!
И подошла к подруге.
Галя обернулась и от горечи, нахлынувшей в сердце, упала Савельевой головой на плечо, как на подушку, и разрыдалась.
– Да ты что, что ты, Галочка, – успокаивала Савельева рыдающую подругу и гладила по русым волосам.
– Не любит он меня! Не любит.
Савельева не знала, что сказать, и как это бывает, тоже разрыдалась, но скоро стала приходить в себя.
– Куда он денется?! Кому он нужен?! Не любит! – приходила в себя бойкая с детства Савельева, впитывающая в себя ароматы донских трав, обдуваемая ветрами и закаленная Доном, с бурлящим коктейлем в крови из сибирской стойкости и удали донских казаков.
Вера с силой встряхнула Галю за плечи.
– Ты, Галя, казачка. Казачка! А кто он? Кто?
– Кто? – робко спрашивала заплаканная Галя.
– Мужик. А ты казачка! Он на тебя должен богу молиться за твои то слезы. Вот придет, и спросишь, где был? Пьяный придет, по морде тряпкой ему. А не придут, сами пойдем и за патлы притянем.
– У меня не получится. Не могу я так, не приучена.
– Научишься. Я научу. Успокаивайся, казачка. Пошли умываться. На Дон пойдем. Гулять будем. Я тебя с соседкой познакомлю. Изменилась ты. Ну, ничего, воля, она лечит. Никуда он от нас не денется. Успокаивайся, кому говорят. Ну, все, все, вытирай слезы, к соседке пойдем. Надо зайти, а то обидится.
Соседка казачка, парикмахерша подробно расспрашивала, как Галя жила у мужа. За что ее держали, о порядках и обычаях иноверцев. Слушала и стучала кулаком по столу. Как-то сразу она накинулась на подругу Савельевой, как это бывает у стариков, когда они встречают новые, прежде незнакомые лица.
– Правильно сделала, что ушла, – говорила баба Клава. Нечего кровь пить. Ишь, в моду взяли. Нет на них казаков. Вот станешь меня досматривать, я тебе дом отпишу. Будет угол на старости лет. Ты кушай, кушай. Они тебя там, поди, и не кормили? Сало бери. Копченое. Поди, ты и вкус его забыла? Вера, водки принеси. Там на антресоли. Они водку не пьют?
– Муж не пил, а тесть иногда, но только, как от простуды, – тихо отвечала Галя, робко кушая за накрытым на кухне столом, но что и от простуды бабе Клавы было достаточно.
– Пьют! Так я и знала, – закричала баба Клава. Небось, и по нашему ругаются?
– Я не слышала. Не принято у них. Они все молча.
– Ну, ты посмотри. О, заразы говорить тебе, говоришь, не давали! И в церковь нашу не ходят. Не пускали они тебя в церковь? Не пускали?
– Я сама не ходила. Отвыкла.
– Конечно, отвыкла. Я с ними пожила бы, сама перестала бы ходить.
Савельева принесла водку.
– Вера, Галя у меня станет жить. Я старая, а тебя вечно не дозовешься. И нечего ей там у тебя. Развела проходной двор. А ей, какой-никакой угол останется.
– Да у нее там, как будто любовь, – рассмеялась Савельева.
– Что! Уже успели. О, сучки.
– Да. И плакали сегодня на пару.
Баба Клава стукнула ладонью об стол.
– Это ты, Верка, виновата. Драть тебя надо. Срам развела.
– Да не говорите, баба Клава. Перевелись казачки. Пока найдешь такого, кто остудит.
Соседки рассмеялись, и Галя смеялась. Как цветок, занесенный в дом с мороза, оттаивает и распускается, сердце Гали, согреваясь от родной речи и заботы, начинало биться совсем по иному, многое, что прежде казалось непозволительным, теперь постепенно начинало восприниматься согревшимся сердцем не таким уж страшным. Даже тот же смех. Не боясь, что на нее бросят косой взгляд, что ее осудят, Галя за многие годы впервые открыто смеялась. И начинала казаться не такой уж рябой и некрасивой.
– А что ревели?
– А что бабы ревут. Не любит.
– Это кто же такой?
– Да Костя.
– Кто! Кацап этот. И нашли, по ком реветь.
– И я ей о том же.
– Вот Степан, внук Прокопа Орлова, казак. Петр Озеров, племянник Игната, казак.
– Ну, баба Клава, тоже скажете. У Степана трое детей. А Озерова арканом на кровать не затянешь.
– О, сучка, – смеялась баба Клава. Наливайте, бабоньки. Правда, что ли, любишь?
– Люблю, – тихо отвечала Галя, застенчиво улыбаясь, как девушка.
– Ну, люби, казачка, раз любится. Любить не грех! Ну что ты, Вера, наливай, а то, я смотрю, не сидится вам с бабкой!
– Да сидится, баба Клава, сидится. Так бы и сидели целый день. Да дела проклятые, – оправдывалась Савельева, что скоро собирались оставить парикмахершу и зашли ненадолго.
– Да что ты брешешь, курва! Дела у нее. Знаем мы ваши дела, сейчас, как сучки, побежите кобелей своих искать.
– За бутылкой они пошли, опять на работу не пойдут.
– Да гони ты их к чертовой матери.
– Ну не знаю, баба Клава, мал золотник да дорог.
– Да уж точно, что мал.
– Да я бы не сказала, – рассмеялась Савельева.
– Ну, сучка, – смеялась баба Клава.
А Савельева посмеялась, и словно споткнувшись на чем-то, о чем с годами все больше и больше болело у бабы сердце, загрустила.
– А куда он без меня. Пропадет. Жить ему толком и негде. А что пьет. Ну, кто не пьет?! А все же он неплохой. Все до копейки в дом несет. И вот сейчас он там пьет. Вроде бы пусть, проклятый, захлебнется! А нет, баба Клава, жалко. Что они, наши мужики, от хорошей жизни пьют? Нет. Не устроился, как следует, не закрепился в жизни до сорока лет, и смысл теряется этой самой жизни. И пьют и пьют. Одна отдушина. И вот мы с ним то сходимся, то расходимся, уже как семь лет в следующем году будет. А у него, вон, дети от первого брака и у меня двое сыновей по бабкам. И что бы мы не жили в своих семьях с настоящими мужьями и женами? Да жили. Да не сложилось. Или мы, дураки, не так все складывали. Не вышло узора. И никому мы теперь не нужны. Лет то сколько? Вот помыкаемся, помыкаемся и вместе. А наливай, баба Клава, а то сейчас расплачусь.
Бабы, чокнувшись, тихо выпили, думая каждый о своем, пытаясь разглядеть счастье на дне рюмочки, счастье, которого и там, к горю общему, нет, сколько бы туда ни заглядывать.
– Идите, бабы, – отпускала баба Клава. – Но смотрите, дешево себя не продавайте. Мимо, мол, шли. А то хвосты распустят. Петухи пьяные. За гребешки их и домой. Да увидите Райку, передайте, что баба Клава сказала, что все патлы ей вырвет, еще раз увидит. Вчера тебя, Вера, не было, приходит. Где, говорит: Верка. А я рыбу жарить собралась. Говорю: а я почем знаю, на Дону или у Лизки. Говорит: понятно. Ну, черт с тобой, думаю. А у меня масла ни капельки. Кончилось. Говорю: сходи в магазин, купи масла. Говорит: давайте. И что вы, бабы, думаете?! До сих пор, курва, несет!
– Ну, теперь, значит, надолго, – махнула Савельева рукой. Она, вон, и в магазине в долг нагребла и с концами. Мать теперь расплачивайся. Теперь зимой явится с первым морозом. Ни раньше.
– О, курва! Ну, ничего я умирать не собираюсь.
– Ну, мы пошли. А то сильно напьются. Тащи их потом, надрывайся.
– Идите, придете, расскажете. Да это, к моей зайдите. Что там у нее клиенты есть. Стрижет, курва. Надоумила на свою голову. Вот ей богу, отпишу дом тебе, Верка.
– Так вы же Гале обещали.
– Да все равно, кому. Только не этой. Вон, пусть стрижет, как я всю жизнь стригла! Чтобы потом на старости лет с одними ножницами остаться. Она что, курва, думает?! Всегда молодой будет! Я тоже думала, да, вон, уже еле ноги по двору волоку.
– Мы пошли, баба Клава.
– Да идите. Идите, сучки, кобелям хвосты крутить, – стукнула баба Клава по столу кулаком, начиная заводиться и выходить из себя. Ударила так, что тарелки подпрыгнули, и только чудом вся посуда не полетела со стола. Кулак у старой казачки и в семьдесят лет был на зависть крепкий. Савельева это знала и поспешила уйти и увести с собой подругу. К племяннице бабы Клавы Савельева не пошла, недолюбливала Вера родственницу парикмахерши. Если с кем и знакомить Галю, это с Лизой решила Савельева и повела подругу к известной станичной сиротке.