Читать книгу Лизавета Синичкина - Артур Олейников - Страница 9

Часть первая. Галя
VIII

Оглавление

За двадцать лет замужества Галя не провела с мужем целой ночи вместе. Зариф, когда он этого желал, приходил к Гале с сумерками и уходил до наступления рассвета. Днем они встречались реже, чем ночью. Зариф проводил дни напролет за книгами, и стоило больших усилий, чтобы он вышел из своей комнаты. И Галя больше знала, что у нее есть муж, чем видела своего мужа воочию. Никогда они ни о чем не разговаривали, и с годами их встречи наедине становились все реже, а в последние годы и вовсе прекратились.

Галя знала с самой первой ночи, что у мужа она вызывает лишь боль, и что ничего на свете не заставит Зарифа ее полюбить, ни дети, ни ее нежность, которую она безответно станет ему дарить под покровом темноты своей маленькой комнаты. Куда он пусть и приходит, но только как какой-нибудь изнывающий от жажды путник может наброситься на грязную лужу, смочит губы и в тот же миг опомнится и убежит прочь, до следующего обостренья жажды. И та самая первая их ночь наедине, сколько отчаянья и безысходности было в глазах обоих. С годами Галя и вовсе перестала замечать в глазах мужа какое либо страдание, связанное с неудачным несчастливым браком. На смену пришло более страшное явление – равнодушие, и словно всего целиком подчинила себе Зарифа. Но Галя никогда не испытывала злобы или ненависти к Зарифу. Того, кого совсем еще юношей не спросив, женили на некрасивой девушке. Они были заложниками судеб, но к несчастью обоих так и не смогли стать друзьями, пусть даже и друзьями по несчастью. Время, как течение реки, оставив одного на берегу, а другого усадив на плот несбывшихся надежд и свершений, с каждым годом все дальше безвозвратно уносило Зарифа и Галю друг от друга. И по истечению двадцати лет, не взирая на то, что они жили под одной крышей, Зариф и Галя окончательно и навсегда потеряли друг друга.

Большая часть Галиного дня приходилась на ведение хозяйства. Двадцать лет замужества Гали, что прошли в доме старика Фирдавси, могли бы уложиться на одной странице, и так были скудны на события и похожи друг на друга, что под конец описания пришлось бы мучиться и подыскивать слова. И самое значимое, конечно, рождение детей, которое скрашивало и наполняло жизнь Гали более важным смыслом, чем мытье полов и приготовление обедов.

Как порою случается с братьями, это были абсолютно разные люди, но скорее не потому, что так устраивает природа, в случае с этими братьями было все по иному, а потому что именно один был старше другого на шесть лет. Именно разница в возрасте сыграла злую шутку. Старший, Карим родившийся раньше, с первых шагов больше тянулся к улыбчивому, интересному во всех отношениях, дяде, чем к замкнутому мрачному отцу, что сразу почувствовал Муста и пробовал на Карима влиять. Пока Зариф окончательно не утвердился, что Муста благодатно оказывал на Карима влияние и старался его увлечь науками и искусством. Карим хорошо учился, дополнительно занимался иностранным языком, ходил в класс художеств и уже с десяти лет мечтал стать врачом, как дядя. Но в одночасье все оборвалось. К тридцати годам Зариф окончательно и бесповоротно возненавидел чужую страну и всех, до последнего русского, кто в ней жил. Вспомнил, что у него есть дети сыновья, которых проклятый старший брат, вон из кожи лезет, чтобы сдружить с врагами, сделать такими, кто изуродовал их собственного отца. Зариф забрал сыновей из школы и запретил старшему брату даже приближаться к племянникам. Тревоги Мусты начинали сбываться. Кариму тогда едва исполнилось четырнадцать, а Омару и того восемь. Карим тяжело переживал и ушел в себя, мог подолгу не разговаривать. Он не мог и не хотел разом за то, что его отцу когда-то сделали больно, возненавидеть своих друзей, одноклассников, учительницу по английскому языку, силача физрука. Его все так любили. О, если было плохо и не было вовсе друзей, не было бы так тяжело. Омару в его восемь было намного легче, он к ужасу положения лучше поддавался страшной дрессуре родного отца и уже скоро запросто мог запустить камень в прохожего только за то, что тот был русским, не понимая, что по сути тот, которого он так больно ударил, такой же, как и он, и родился с ним на одной земле.

Карим возненавидел отца, того, кто разом взял и отнял у него надежду выучиться, стать врачом, как дядя, и только брат и любовь к матери удерживала Карима не сбежать из дома. Мысль, что матери и младшему брату придется остаться наедине с несчастным изуродованным отцом, держала Карима дома, как якорь держит корабль и не дает ему убежать по волнам. Муста это понял и не настаивал на побег, хотя с радостью принял и спрятал от отца племянника. Он всех спрятал бы, всех смог спасти бы. И тогда, когда ехал в Гуляй Борисовку, в дом покойного отца, чтобы сообщить Гале о смерти Гаврилы Прокопьевича, только и думал, почему его отец так долго жил.

Старик Фирдавси умер во сне. Как жил всю жизнь в какой-то особой реальности, имея свое виденье жизни, так и умер, даже не испытав намека, что, может, заблуждается. Смерть Фирдавси все встретили по-разному. Зариф, было видно, что даже переживал, видя в отце, словно ту икону и проповедника старых, пусть порою и диких, но канонов. Мысли старика, его виденье жизни, особенно отношение к русским, очень импонировали уязвленному, отравленному сердцу Зарифа. Со смертью отца Зариф как будто остался совсем один на чужой земле в окружении врагов. Внуки Фирдавси Карим и Омар как будто вздохнули, спокойно почувствовав послабление, но они еще не знали, куда их увлечет за собой родной отец, в какую яму им еще придется попасть. Галя как будто потеряла родного отца, по Гавриле Прокопьевичу Галя станет не так убиваться, как переживала по Фирдавси. И кто возьмется ее осудить, пусть подумает, что Галя видела за происшедшие двадцать лет. Говорят, что в одиночной камере паук может стать таким закадычным другом, что его внезапная гибель будет ранить сердце сильней, чем новость о смерти родной матери. Не знаю, и дай Бог никому не знать. Конечно, Галя не была так, чтобы в тюрьме, но у родителей за двадцать лет она не была ни разу. И как бы того не хотела, привязалась к грубому, суровому старику всем сердцем. Потому что как бы там ни было, старик Фирдавси, хоть и ругал, учил правильной жизни, ходил, чуть ли не следом, пусть и в извращенном виде, но болел за Галю своей темной душой. Равнодушным точно не был. А Зариф все равно, что прохожий, спросит время, украдет минутку и убежит. Земля круглая, даст Бог, свидимся.

Мусте некогда не было стыдно, что он видел в смерти старика Фирдавси спасение. Если только немного страшно сердцу, но разум не сердце, и Муста заглушал страх сердца здравыми рассуждениями.

«Умри ты двадцать, но хотя бы десять лет назад, – думал Муста об отце. Еще можно было спасти Зарифа, но если не Зарифа, то его детей, – Муста вдруг осекался, хотелось к черту бросить руль. Спасти детей! А что мешало спасти Карима с Омаром? По сути, лишь трусость! Я должен был их забрать, должен был их вырвать хоть с кровью, хоть с боем, все равно, как, пусть был бы проклят собственным отцом. Что я делал все эти годы, ждал, пока умрет отец! Ну, вот он умер, а спасти теперь стало еще тяжелее, чем прежде. Что же теперь, ждать, пока умрет Зариф, но скорее умру я сам, чем он. Зариф сильнее отца, а еще злее, злее во сто крат. На что я собственно истратил свою жизнь, если никого не смог воскресить для новой жизни, а, наоборот, стал причиной гибели очередных невинных сердец. Что оно выйдет с Омаром? Карим несчастный светлый двадцатилетний юноша, он словно принимает от меня страшную эстафету».

С годами Муста только больше стал себя во всем винить. Во всех горестях и бедах своей семьи видел свою врожденную деликатность и порядочность, которую спустя годы стал считать своим проклятьем и был готов теперь на многое, если не на все, чтобы только зацепиться за надежду. Муста верил, что в преддверье самых страшных событий у человека всегда появляется шанс, возможность опомниться и сойти с обманчивой дороги, утвердиться в свете, спастись, не может такого быть, что небо целиком и полностью открещивается от человека. Нет и еще раз нет, до последнего шага, даже тогда, когда уже свершается зло, ангелы молятся за спасение души, надеются, что человек прозреет и свернет со страшной дороги. Порой даже могут на голову избранного обрушить ужас, но только затем, чтобы он понял и увидел разительную разницу между мраком и светом, увидел и прозрел. Что, и какой шанс будет у них, Муста еще не предполагал, но знал и клялся перед самим собой и небом, что если от него будет зависеть, чтобы этот шанс не пропал и не растворился, он пожертвует жизнью, всем, что у него есть, во имя надежды на прозрение.

Последние годы Зариф окончательно окреп в страшных заблуждениях, что все, кто не мусульмане, враги. Просто презирать русских Зарифу с каждым днем становилось все мало, яд, что за двадцать лет жизни в России накопило его сердце, так и просился наружу.

Последние недели Зариф часто стал куда-то пропадать из дома. Не раз Муста приезжал и не мог застать брата. Племянники и Галя только жали плечами, все они как-то последние годы жили, собираясь в какие-то стайки. Только несчастной Гале после смерти Фирдавси не с кем было даже поговорить. Карим, прежде переживавший за мать, отдалился от нее и примкнул к отцу, наверное, интуитивно больше заботясь о младшем брате. Зариф, чувствуя слабость сердца Карима к младшему брату, стал более снисходительно, даже где-то ласково, относиться к Омару, чем постепенно завоевал авторитет старшего сына. Все шло к пропасти, но никто об этом еще не знал.

Муста, как правило, ждал брата до последнего. Когда Зариф возвращался, на вопрос, где тот был, он отвечал «русского не касается». Последние несколько лет Зариф иначе, чем «эй русский», к старшему брату не обращался.

И в этот раз Зарифа дома не оказалась. Новость о смерти отца Галя встретила не столько с горем, сколько с задумчивостью, после которой впала в какой-то неистовое волнение, как, наверное, может случиться с человеком, который долгие годы не был на родине. Целую вечность не видел знакомой с детства улицы, отчего дома, родных и друзей. Словно все прошедшие годы и не помнил, забыл, а тут взяли и напомнили, и память растревожит ваше сердце, и сердце затрепещет.

До самой смерти своего отца, Гаврилы Прокопьевича, Галя не приезжала в родительский дом. По первому времени Галя переживала, как, наверное, любой, кого вот так за один день взяли и разлучили бы со всем, что у него было прежде. И если бы, конечно, не было новой семьи, обязанностей и забот, Галя от тоски, наверное, сошла бы с ума, а так «просто» забыла прежний дом и как прежде жила, тоже забыла. Надо сказать, что в доме мужа на Галю никогда не поднимали голоса, да и вообще в доме старика Фирдавси, как в любой исламской семье, кричать было не принято. Достаточно было одного взгляда, чтобы работа или любое дело шло, как следует, притом, что это никак не было связано и с рукоприкладством. Просто само собой было немыслимо и непонятно, чтобы к мужскому хмурому взгляду женщина может оставаться равнодушной. Устраивать перебранку, если хотите, было дурным тоном, пожалуй, Фирдавси перестал бы себя уважать, вплоть до презрения, если позволил себе до того опуститься, чтобы кричать на женщину. Ведь это значило, что бессилен и слаб. Женщина не должна бояться, женщина должна понимать, если женщина не понимает, значит это вина мужчины, а не женщины. Не правда ли есть в этом что-то подкупающее. О, если бы все народы перенимали друг у друга все самое ценное, то повторюсь: ей Богу, мы обошлись бы без романов.

Фирдавси был не против, чтобы родители Гали проведывали дочь. Ей же самой не столько запрещалось посещать родителей, сколько не рекомендовалось в процессе прививания заботы и любви к своему мужу и его родне. Был в этом какой-то тонкий психологический расчет. Вот так, чтобы только по одному взгляду, без слов и без эмоций у человека всегда должен оставаться один авторитет, один на всю жизнь. Не поэтому ли, например, ребенок, пока не вырос и не ступил за порог дома, с полуслова понимает отца, а потом бах трах и родной отец не может сладить с тем, кому прежде хватало только сказать полслова. Вырос? Да нет, просто у человека от общения в обществе поменялись авторитеты, назовите это оценкой ценностей, которая на протяжении жизни может меняться не раз, а порою и просто становится извращенной в зависимости от обстоятельств. И скажите, как собственно у жены на первом месте всегда будет стоять муж и его родные, если она при этом будет продолжать общаться с прошлым миром, так, собственно, жизнь после брака не должна вносить в жизнь коррективы. Во все времена очень любят мусолить о свободе и правах брака, но почему-то никто при таких разговорах не говорит, что брак, как собственно и любовь, есть не просто связь между полами, а божественная нить, которая должна связать навечно. Но как, скажите, пожалуйста, эта связь может поддерживаться, и нить не порвется, если супруги будут не видеться, да еще вдобавок продолжать жить интересами и связями прошлой до брака жизнью.

Устои и правила приписывают молодым неукоснительно быть вместе и выбросить из головы все прошлые связи, и тут общество кричит о какой-то свободе. При всем этом только лишний раз убеждаешься, что правила были писаны далеко не обществом целиком, а отдельными его наиболее выдающимися представителями. Нет, конечно, все выше перечисленное не может оправдать перегибов, которые имеют место быть в жизни, но и согласиться в том, что в решениях Фирдавси не было здравого житейского смысла, будет несправедливым. Да, конечно, у Фирдавси светлая мысль была извращена, но желал ли он чего-либо дурного. Разумеется, нет. Мне так кажется, у неграмотных людей все именно происходит оттого, что они не умеют рассуждать и анализировать, сопоставляя одно с другим, а не от злобы. Это уже потом общество особо ценным считает сказать, это у какого-нибудь безграмотного все беды от злобы, да нет, порою, чтобы быть злым, надо больше понимать и разбираться в жизни, чем быть добрым. Ведь чтобы по-настоящему смертельно обозлиться на мир нужно уметь сопоставить, уметь рассудить, а откуда это по силам темному человеку. Не поэтому ли русские мыслители носились с русским мужиком, потому что понимали, что если русский мужик и рубит, то не потому, что злой, а потому что, по сути, не понимает или что еще чаще в России бывает, обманут.

Родители Гали, пока был жив Гаврила Прокопьевич, сами приезжали к дочери и общались с Галей под присмотром Фирдавси. Вот здесь то и начинались эти самые перегибы, ну и, конечно, что не пускали Галю в родительский дом. Ну, какие собственно были у Гали друзья, куда она могла пойти гулять по деревне, если ей вслед только и раздавалось «корова». Об этом собственно Фирдавси в сферу своей безграмотности рассуждать не мог и стоял над Галей, как часовой, и еще прислушивался, чтобы чего лишнего не сказали.

Такая опека свекра, как оно говорится, ранила без ножа отцовское сердца Гаврилы Прокопьевича.

– Ну, как тебе живется, дочка, – спрашивал Столов. Не обижают?

– Нет, что вы, папа!

– Вот, возьми, дочка! – и отец давал то сорок, то шестьдесят рублей, в принципе, все, что только у него было.

– Спасибо, – отвечала Галя, брала деньги и целовала родителей.

После чего Фирдавси, как правило, выходил из комнаты, тем самым приглашая невестку за собой, а гостям указывая на выход.

Галя тут же вставала и говорила всегда одно и то же:

– Мне нужно по хозяйству. Дел много!

Гаврила опустит свою седую голову и как будто о чем-то задумается, Галя уже ушла, а отец как будто пьяный сидит.

– Пошли, Гаврила Прокопьевич, – тихо скажет Прасковья, толкнет мужа в бок.

Они поднимутся, выйдут из дома, отойдут на десять шагов, и вдруг Гаврила, все одно, как если сердце кипятком ошпарили, вздрогнет, только что не закричит, и бросится обратно в дом зятя.

– Да что ты, Гаврила, остынь, остынь, – испугается Прасковья и повиснет на муже, все одно, что якорь, не пускает, просит остыть.

Ну, куда, к черту, как спокойным быть, когда по живому, да еще и огнем.

Приедет Гаврила Прокопьевич к себе домой, посидит с час на лавке, не шелохнется, а потом вдруг вскочит и на автобус до Зернограда в больницу к Мусте.

Зайдет в кабинет к хирургу сам не свой. Муста опустит глаза, у самого ведь тоже, слава Богу, сердце не каменное. Страшно. Ведь не про соседа разговор, про родного отца.

– Поговори, что ли, ты с отцом. Ну что мы все, как чужие, не знаемся. И Галка, вон, уже как неродная. Пусть отпустят хоть на денек. Куда денется!

– Хорошо, я поговорю, – ответит Муста, а самому глаза стыдно и страшно поднять.

И так из года в год, ничего не менялось, словно подавай проклятой судьбе самое дорогое. Мало коварной королеве было тревог и переживаний отца, и только согласилась судьба отпустить Галю погостить в родительский дом взамен на жизнь Гаврилы Прокопьевича.

А Зариф вернулся только ночью. Муста все это время ждал, он знал, что Зариф с ним и в этот раз не объяснится и не скажет, где был. Муста догадывался, где пропадал брат, но сначала хотел точно убедиться, что не ошибается. В то, что Зариф мог быть у женщины, Муста не верил, слишком уж возбужденный он всегда возвращался после своих путешествий, все одно, как Горячий приходил после своих собраний. Знаете, чего-то такого разомлевшего, согретого женским сердцем, как это случается от тайных встреч с любовницей, в Зарифе не было и следа.

Как представлял Муста брата двадцать лет назад, таким он и стал. Мрачный, с тяжелым взглядом хмурых густых бровей. Из подвижного мальчика с горящими глазами, который так всем нравился, Зариф превратился, знаете, в такого хмурого, неулыбчивого прохожего, что идет себе и идет, погруженный в свои мысли, и ни солнце, ни соловей на дереве его не заставят остановиться, ни другой какой просто повстречавшийся человек. Идет такой прохожий тяжело. Бывает, что озирается по сторонам. Так ходил и Зариф, и если поднимал на кого глаза, смотрел исподлобья, в любую секунду готовый наброситься на вас, не веря вам ни в чем, особенно если вы русский. Он был сложен, как атлет, но опять же такой атлет, что готовится к прыжку, немного сгорблен и неистово напряжен. Лицо у него и в тридцать семь лет оставалось моложаво, может, потому что Зариф долгие годы не снимал маску ненависти. Не улыбался и не радовался. Не знало его лицо ничего, кроме черствости, как у того памятника мускулы на лице знают только одно выражение на лице, воплощенное скульптором, так и со смуглым лицом Зарифа после того, как предали сердце Зарифа, время, словно теперь было лицу неподвластно. Зариф носил чернее ночи бороду и такой же черный костюм, словно был в вечном трауре, не похоронил свою боль и обиду, не видел в жизни никакие другие цвета, кроме черного.

С братом они были непохожи и не только потому, что Муста был старше Зарифа на семнадцать лет. Все те тревоги, переживание и любовь, что Муста носил в сердце за своих родственников, отпечатывались на лице Мусты, и к пятидесяти годам его лицо было мягким и грустным, как у того мудреца, постигшего не только тайны, но и горести человеческой жизни. Все больше с каждым новым днем сердце Мусты задыхалось от груза, что судьба возложила на Мусту. Нет, не то, что Мусте было тяжело нести страшный груз, Муста боялся умереть вместе с кровоточащей раной на сердце оттого, что стало с Зарифом и, главное, как его воскресить.

Муста все так же хорошо одевался, но в его походке и отношении чувствовалось, что его мало волнует, что на нем надето. И в какой-нибудь серой рубахе он также был бы велик и прекрасен, потому что не бросил все на произвол судьбы и только делал, что вызывал проклятую королеву на поединок. Вот он и сейчас мог не дождаться брата и уехать и, может, таким образом сыграть на руку судьбе, но Муста, что бы это ни стоило, решил отпросить Галю на похороны отца, как будто в этом был заложен тайный смысл, шаг который будет вразрез судьбе. Муста верил, что с судьбой можно бороться, что судьба по сути бессильна и до тех пор не имеет над человеком власти, пока человек сам все не бросит на произвол. Судьба, как и положено королеве – безвольна и может принимать решения, если только ей позволят, позволите вы.

Муста будет стоять на смерть, у Мусты не было другого выбора, он понимал, что две жизни ему не прожить, и если сейчас не делать, что тебе подсказывает сердце, значит это уже будет никогда не сделать.

Зариф как будто что ли даже обрадовался брату, словно ему от него было что-то нужно.

Муста еле сдержался, чтобы обнять брата. О, как давно он даже не жал руку родному человеку, только на расстоянии и исподлобья.

«Что же значит этот неподдельный интерес, эта мимолетная радость», – думал Муста и готов был перевернуть мир, если только б знал, что это поможет.

Зариф как будто все понял и сказал, что надо.

– Мне нужны деньги! – сказал Зариф, хмурясь.

Ни Зариф, ни Галя, да и вообще никто в доме Фирдавси, включая самого покойного хозяина, никогда не работали и жили за счет денег, которые давал Муста.

Мусту не то, чтобы удивила просьба брата, а скорее насторожила, прежде Зариф никогда не просил ни на что, да и Фирдавси не просил. Проходил месяц, и Муста привозил деньги, которые, по сути, никуда особо не тратились. Фирдавси держал птицу, коз и с десяток баранов. Соль, сахар, чай, и все такое прочее тоже привозил Муста. И вещи тоже покупал из отдельных денег. Все деньги, которые давал старший сын, Фирдавси прятал в доме, не доверяя русским и панически боясь банков вообще и особенно русских. Когда менялись деньги, основная сумма пропала и теперь годилась только, чтобы обклеивать стены вместо обоев. Фирдавси страшно переживал, ругал проклятых русских, что его обманули, и пока Муста не привез отцу взамен испорченных денег две тысячи долларов, старик не находил себе места, вплоть до того, что не спал. Скорее всего, переживания насчет обмена денег и подкосили старика, прежде не знавшего, что такое болезнь. Хоть и были у старого Фирдавси теперь доллары, он все реже стал жаловаться на сердце и через несколько лет умер.

Те две тысячи долларов, что остались после смерти Фирдавси, перешли Зарифу, а Муста как прежде каждый месяц продолжал привозить некоторые суммы и все необходимое.

Муста и не думал, чтобы отказать брату, тем более что это было первый раз, когда он за много лет о чем-нибудь его спросил. Муста, может, только и ждал, чтобы брат обратился к нему с просьбой, но совершенно по понятным причинам, так, скорее, из любопытства с вопросом посмотрел брату в глаза.

– Тебя не касается, – отрезал Зариф.

Муста помрачнел.

– Ты мне должен, – зло сказал Зариф. Мне надо десять тысяч долларов и так, чтобы на следующей неделе. Я знаю, что у тебя есть.

Муста грустно смотрел в пол. Все, что у него было, и без того принадлежало всем им, Зарифу, сестрам, Юсуман с Фатимой и племянникам. У Мусты, кроме них, никого больше не было, но тогда Муста пожалел, что у него были деньги и положение в обществе, потому что, может, если у него ничего не было, Зариф ничего у него не мог попросить так зло и яростно, раня и без того намучившееся сердце старшего брата.

– Отец Гали вчера вечером умер! – сказал Муста, не поднимая головы. – Я прошу тебя отпустить жену на похороны к отцу и вообще погостить, чтобы поддержать мать.

– Дай денег и пусть едет!

Муста вдруг встрепенулся и поднял глаза на брата.

– А если бы не дал?

Зариф состроил что-то вроде улыбки, но мысли его были зловещи, чтобы вышло что-то светлое.

– Не поехала бы. Но не потому я против, а только потому, что ты не дашь денег. За все надо платить, а ты же у нас хочешь всегда казаться благодетелем. Вот и плати! Притом, что ты должен мне спасибо сказать! Я делаю тебе одолжение и даже больше проявляю доверие к тебе, предавшему свой народ!

– Не говори так, это не ты, – закричал Муста и хотел взять брата за руку, но Зариф спрятал руки за спиной и кривился, шля брату зловещие улыбки.

– Я отпускаю жену, а деньги прошу только через неделю, разве это не проявление доверия.

Муста от отчаянья закрыл лицо руками.

– Я знаю, ты привезешь, не обманешь, может, это то единственное, что не смогли вытравить из твоего сердца русские, и ты остался верен обычаям предков, исполнять обещание.

Муста встал на ноги, бледный и подавленный, его заметно качало.

– Нам надо ехать сейчас. Завтра утром похороны, пусть Галя простится с отцом.

Зариф, не говоря ни слова, ушел в свою комнату, что, наверное, значило, что он все сказал, и что будет дальше, ему все равно.

Сначала Муста хотел просить отпустить вместе с Галей и сыновей, но потом понял, что Зариф ни за что не согласится отпустить Карима с Омаром, и радовался тому, что хоть удалось договориться насчет невестки.

Муста просил Галю собираться, а сам пошел на воздух, чтобы успокоиться и быть готовым сесть за руль.

Галя долго не знала, что ей надеть, и надела, что было – какое-то красное платье, даже не платье, а скорее сарафан. Этот сарафан несколько лет назад подарил ей отец Гаврила Прокопьевич. Когда бы родители не приезжали к дочери, она их встречала в одном и том же: в голубых шароварах и черном платье, все одно, что в форме, которую невестке выдал старик Фирдавси.

– Что же, дочка, совсем нет у тебя ничего? – с грустью и болью спрашивал Гаврила Прокопьевич. Что ты, как солдат, два года в одном и том же.

– Некуда мне ходить, а по хозяйству удобно!

– А если в гости к кому? Ну да ладно, ты это, не серчай, придумаем, что-нибудь.

И в следующий раз привез дочке обнову, этот самый сарафан, что теперь Галя надела. Надела в первый раз.

Прикусите языки, бабы сплетницы, что на похороны отца Галя вырядилась, как на праздник.

Смотри, Гаврила Прокопьевич, дочь твоя к тебе собирается, платье, что ты сам выбирал, для тебя надела.

За двадцать лет Галя, если чем и изменилась, только что от работы и жизни стала еще крепче и некрасивей: раздалась, порябела и стала бояться, на что раньше совсем не обращала внимания. Боялась грома, боялась ветра, что мог распахнуть плохо закрытое окно, и Бога, что с прожитыми годами, хотим мы этого или нет, все чаще приходит на ум. А еще во многом так и оставалась ребенком. Семнадцатилетней девушкой Галя последний раз ходила на рынок и в магазин и, как ребенок, будь у него миллиард, соври продавец, что мороженое стоит цену в целую улицу, Галя поверила и отдала за мороженое столько, сколько порою не заработать за целую жизнь. И так практически во всем, как и ребенку, Гале было особо неважно, какой год на дворе, кто царь, кто министр. Хоть когда-то и привез Муста телевизор, его почти не включали, и он все равно, как сундук, без добра накрытый скатеркой стоял в уголке, что в такой сундук смотреть, если взять нечего. Так и с телевизором, что Фирдавси считал вещью пустой, даже вредной, вот и не смотрели. В доме Фирдавси было радио, которое почти никогда не выключалось и вещало на весь дом целые сутки, отчего на его «трескание» по большому счету уже никто не обращал внимания, все одно, что деревенский на корову и, наоборот, прислушивались, когда трансляции вдруг ни с того, ни с сего обрывались. Вот, как водопроводом бежит себе вода, и дела нет, а когда воду отключат, чаю так захочется, что невмоготу. Не работало радио, Фирдавси сам не свой, ходит и крутит, не сидится старику, а заговорит, и делу нет.

Как бы не показалось странным, за двадцать лет дальше роддома Галя никуда не ездила и не ходила. А собственно, куда ей было ходить. И так как Галя в семнадцать лет оценивала людей, так и в тридцать семь их видела. С возрастом она еще больше себя считала некрасивой и рассуждала так, что если человек посмотрит на нее без отвращенья, не отвернется, не обругает «коровой», значит это хороший человек. О том, что взрослый человек не ребенок, у которого что на уме, то, как говорится на языке, а такой, что обмануть и притвориться может, Галя не думала, потому что по большому счету кроме старика Фирдавси за последние двадцать лет ни с кем не общалась. А Фирдавси, отдать ему должное, невестку никогда не обманывал и не обижал. А собственно, что старику было с того. Так Галя и не научилась понимать, где ложь, а где правда, и обмануть ее и больно обидеть, как и ребенка, не составляло труда.

Муста смотрел на Галю, когда вез ее в родную деревню, и понимал это лучше других.

Особенно Галю было легко обмануть с помощью притворного тепла, потому что она и настоящего толком никогда не знала. А то, что дарил отец, за двадцать лет растерялось, выпало из сердца да закатилось куда-то под лавку, найди теперь. От всего этого Галя была уязвима, и повстречайся ей на пути проходимец, поверила бы бродяге и мерзавцу, как родному отцу, и открыла бы сердце лишь только за капельку, за кроху тепла, пусть и притворного.

Лизавета Синичкина

Подняться наверх