Читать книгу Хозяева прогоняют гостей - Артём Геннадьевич Медичи - Страница 2

Часть 1.
Глава 1.

Оглавление

Риаленн дрожала с ног до головы мелкой, никогда ранее не знакомой ей дрожью – ветер пронизывал насквозь тоненькую фигурку ведьмы, смазывал крупинки замерзающих слез, которые все катились и катились по ледяной коже лица; весь свой запас ненависти и злобы бросил январь в вороньи крылья черного платья и горел яростным огнем в осознании своей беспомощности: стихия безуспешно пыталась сорвать свой гнев на людском отродье, которое в очередной раз возомнило себя хозяином в этом мире. Ноги отказались служить колдунье, и она с ужасом поняла, что ее тело, которое верой и правдой служило ей двадцать два года, может не просуществовать и двадцать две минуты, и тогда задуманное не сбудется, грядущее не изменится, а ее слабый дух будет вынужден занять свое место среди тысяч подобных ему – и она думала об этом, опускаясь на колени, потому что человеческая плоть слабее взбесившейся Стихии, а Риаленн ничем не отличалась от любой другой девушки, кроме, пожалуй, странного наряда, не особенно подходящего для январского полудня.

Снег тепло коснулся ладоней ведьмы, щекоча кончики пальцев. Снег не хотел отпускать жертву, он выискивал слабые места в сердце, смеялся, обжигая ноги, засыпая черное платье белой крупой, и Риаленн послушно вытянулась на блестящем и таком теплом ложе, отдавая ему последние искры угасавшей в ней жизни.

Зима засмеялась в голос, когда опавшие реки прямых волос цвета спелой ржи укрылись в новом, сверкающем одеянии; дрогнули в последний раз ресницы, и маленький осколок плоти под левой грудью замер… дернулся… снова замер, словно ожидая чуда, спасения, горстки тепла, чтобы жить, чтобы поддержать обмякшее тело… Недовольно захрипел ворон с верхушки занесенного снегом калинника, захлопал лениво крыльями, ожидая скорой развязки – он не верил в чудеса, и это неверие подвело птицу в первый раз в жизни.

Замерзающая водянистость глаз колдуньи вспыхнула голубоватым светом; вздрогнул и закричал от испуга ворон, обивая маховыми перьями алый цвет ягод, но воздух не пускал в себя крылатого вестника оконченного Пути – судорога свела грудные мышцы, и птица рухнула в снег, ощущая липкий, настойчиво ползущий по позвоночнику страх.

Риаленн поднималась медленно, пытаясь опереться на сгустившийся вокруг нее полумрак; двадцать два года стали для нее столетиями; время и пространство перестали иметь значение, и черное платье более не трепали порывы назойливого ветра. Стихия улеглась у босых ног, покоренный январь подставил беззащитное горло, и самым странным – если не страшным – было то, что на это горло нашелся нож.

Нет, это была не Риаленн – или, во всяком случае, не прежняя неопытная ведьма Карфальского леса. Узорчатый воротник опоясал шею, превратив истрепанные обрывки одежды в королевскую мантию, белизну замерзших рук и ног одели браслеты кровавого оттенка – королева? владычица? дух богини? Глаза Риаленн не отвечали на незаданные вопросы, они лишь светились ярко-голубым сиянием, и заиндевевшие пальцы охватили резную рукоять тяжелого костяного клинка.

Это была не Риаленн.

Это была Уходящая В Ночь, Дух Стаи, Хранительница Жизни – кто угодно, только не юная девушка в разорванном вьюгой платье, и не Риаленн видел обезумевший от страха ворон, а вставал перед ним призрак, от одного вида которого перья на затылке дыбом вставали, и предательское горло само по себе выдавливало наружу мольбу о пощаде – этакое сипение, отдаленно напоминавшее закипающий чайник.

– Сейчас?

Вопрос лег на ладони снежинкой – и растаял.

Где-то наверху ревела буря…

– Сейчас?

В горах Вершанга идет весеннее светопреставление: дух грозы пьет мартовское вино с призраками погибших на перевале путников, и десницы молний раздвигают в улыбке пушистые губы огромной затаившейся кошки.

– Сейчас?

Где-то наверху ревет Стихия, швыряя жалкий ветер в то, что сильнее и могущественнее неба, и бесятся тучи, сжимая мир в кольцо, но застывшей в ожидании ответа девушке нет дела до ярости Верхних Сил.

И подавно нет до них дела усталому ворону, который наконец-то нашел успокоение в сугробах свежего снега, с птичьи трогательной нежностью устремив взгляд желтых глаз в голубой свет зрачков Риаленн.

– Прощай, птица, – это прежняя ведьма, это не она… господи, как же здесь холодно… зачем она здесь? Ворон, бедняжка, замерз… умер! Что…

– Сейчас!!!

А вот это была не Риаленн.

Январь в приступе боли согнул деревья, заставив колдунью припасть по-тигриному к земле; память вернулась, четкими рядами расставляя поступки и обнажая сердцевину Долга. Долга, который нужно было выполнить, во что бы то ни стало.

Пальцы вновь потянулись к ножу; лезвие с мягким, невинным шорохом покинуло кожаные ножны с вышивкой в виде шестиконечной звезды. Сзади довольно заворчал лес: жертва принималась Стражем.

Еще бы, как-то лениво и совершенно беззлобно подумала Риаленн, сжимая рукоять, изображавшую застывшего в прыжке оленя. Нет, ведьма не собиралась останавливаться из-за минутной слабости: жажда жизни – собственной, разумеется, – давным-давно была побеждена, еще когда был лес, а не – Лес, когда семнадцатилетняя служанка полезла в записи мертвого мага и впервые поняла, что лист осины – это не просто лист, а жизнь, которой можно управлять – стоит только полюбить его и принять в свое сердце. Целиком – и навсегда.

Ей не были интересны огненные шары и прочая чепуха, что свидетельствовало о не полностью источенной душе – напротив, гораздо интереснее было разбираться в формулах природных заклятий, бегать в полночь по росистой траве, распахивая платье навстречу улыбающейся луне, играть с молодыми волчатами, пить из холодных таинственных ручьев, не боясь подхватить паразитов, обретая силу, рядом с которой молот кузнеца Ихайна, известный на всю округу, казался детской игрушкой.

Один только раз она пожалела, что не обращала внимания на элементное искусство…

Когда ее сжигали.


Скотина, гордо именующий себя старостой, как оказалось, уже не в первый раз подглядывал за юной ведьмой, но возбуждение его довольно быстро улеглось, когда волки Риаленн попробовали на вкус его заднюю часть. Ведьма же, кутаясь в платье, сгорала от ненависти и стыда, и даже звери, казалось, рычали на вопящего во весь голос старосту не слишком убедительно. Последний, впрочем, поспешил убраться, не желая подвергать опасности более чувствительные части своего тучного тела, но Риаленн понимала, что одними только проклятиями и причитаниями дело не обойдется.

Она просидела до рассвета, дрожа от внезапно подступившего озноба, а проснулась только к полудню, когда на ее спину обрушился пастуший кнут. Деревня пришла за ведьмой, и история творила свое гнусное дело, не глядя на лица и души.

Наверное, именно тогда, в окружении растерзанных людьми волков, она поняла, что человек и зверь – не более чем слова, и венец творения богов на самом деле – самое гнусное животное из созданий света и тьмы.

Они смотрели на нее жадным, горящим, единым на всех взглядом, и только вера в нечистоту ведьм спасла ее от поругания. В эту минуту Риаленн была благодарна всем суевериям на свете: страх перед наказанием с небес защитил ее.

Ее привязали к столбу, и староста, ухмыляясь, собственноручно поднес смолистый факел к заготовленной впрок вязанке хвороста, стараясь, однако, не разводить особенно сильного огня: казнь должна была совершаться медленно, чтобы вся деревня успела насладиться муками проклятой богом колдуньи.

Так должно было быть.

Так бы оно, без сомнения, и случилось, если бы первобытная ненависть в душе Риаленн взяла тогда верх над разумом; так бы оно и случилось, не будь печально известный Хор-Ломве, белый маг, прославившийся безрассудными экспериментами и погибший в результате одного из них, столь хорошим, если не сказать более, знатоком стихии жизненных сил. И, безусловно, так бы оно и случилось, не обладай юная колдунья кое-какими навыками, полученными в процессе игр с волчатами и взрослыми волками.

Старосту словно хватил удар, когда Риаленн, выгнув голову под теоретически невозможным углом, перегрызла просмоленную веревку, а уж когда воздух сотрясли слова единственного заклинания магии природы, которое Риаленн ненавидела всем своим пока еще чистым сердцем, и горящие сучья, корчась в страшных мучениях, начали обвивать ноги зрителей, – вот тогда деревня и решила, что на своем веку они еще немало ведьм успеют сжечь, и небесное царствие как-нибудь заработают, а палить костер под таким дьяволом – пусть его святые отцы-инквизиторы разжигают. Если, конечно, сами в рай не отправятся прежде ведьмы.

Ведьму – в рай?!

Староста поражался этой мысли уже на бегу, пытаясь одновременно скинуть заползшую под куртку тлеющую ветку и проклиная на чем свет стоит свое не в меру разросшееся любопытство, которое погнало его, блюстителя порядка и спокойствия, на полночный луг – смотреть, как ведьма, в чем мать родила, носится по мокрому травостою.

А Риаленн просто ушла, поцеловав в холодные носы окоченевшие трупы волчат, и с ней ушел огромный лохматый зверь размером поменьше быка, но явно побольше теленка.

И все бы хорошо, только приключилась после этого с деревней странность, что ни в сказке сказать, ни пером описать: с тех самых пор на каждом огороде что ни урожай, то сам-десят, а то и больше, и у одного лишь многострадального старосты то огурец в дулю завернется, то помидор вырастет – безобразие, а не помидор, то собака уездному писарю пятки починит, и расплачивайся потом, чем хочешь, а вернее – чем писарская душа возжелать соизволит: то ему, заразе, заграничной ткани отрез подавай, то табаку – тож ведь не местной заготовки, нет! не проведешь! Только иностранного сорту, горчит который и сластит сразу… словом, не раз поминал бедолага добрым многоярусным словцом ведьму нечистую и глаза свои излишне любопытные. До того довела его – на каждую тень оглядывался, дышать боялся. Врача себе выписал из города, только что тут сделаешь – за это время совсем сдал старик, и никто не удивился, когда на его должность был назначен старостин сын – изрядный стервец и пройдоха, обещавший в будущем стать копией своего отца и даже превзойти его.


Еще бы, лениво и совершенно беззлобно подумала Риаленн, сжимая рукоять ножа. Да, жертва была необычной – человек, и не просто человек, но – Хранитель. Интересно, что же все-таки произошло? Кто так растревожил вековые деревья, что сам Лес стал выходить по ночам на охоту? Жаль, что придется умереть, так и не узнав этого. Вот только дождется…

Она сама не заметила, как новообретенная сила, взятая из последних запасов переохлажденного организма, понемногу оставила ее. Риаленн снова была молодой ведьмой, и ветер, увидев перед собой обнаженную слабость, впился когтями-снежинками в кожу, вбуравился внутрь, ожег пастушьим кнутом (вздрогнула! помнишь! все помнишь?! помни…), и мягко опустил в снег коченеющее тело.

Лес, чего же ты ждешь?

Жертва ждет тебя, возьми ее и насыться, ибо есть Долг Хранителя – неписаный закон, по которому душа ушедшего под твою защиту – навсегда твоя, – и есть твоя благодарность, и Хранитель это знает, и, отдавая тебе свою жизнь, просит о том, что важней непрожитых мгновений и погибших чувств.

Просит о жизни.

Не своей – нет, о жизни тех, кто по собственной глупости ходит по ночам в рассвирепевший Лес, пытаясь заслужить славу отчаянных парней, чтобы сладкие губы деревенских красавиц впивались в загрубевшие от черствого хлеба и грубых слов рты, чтобы – ночь, и летучие мыши, и звезды, и козодои, и прель осеннего сена, и жар обезумевших сердец…

Риаленн искривила губы в горькой усмешке: Хранитель, о чем думаешь в смертную минуту? Ведь сейчас каждое мгновение отпущено тебе Лесом и никем иным – только Страж может решать твою судьбу.

О чем думаешь, Хранитель?

Она прислушалась – и радость озарила голубые, как весенние озера, глаза: в чаще, что возвышалась за спиной, хрустел свежий снег. Да, жертва была принята, и теперь оставалось самое легкое…

Риаленн вспыхнула языком пламени, устремляясь к темному небу в немой мольбе – чтобы Стражу хватило и Карфальский лес снова стал приютом бродяг, охотников и грибников, чтобы был просто – лес, а не Лес; и январь ворвался в душу Хранителя, выжигая языком стужи последние капли разума, прерывая полет первой бабочки, обрывая крылья, превращая в пепел анис обледеневшей кожи – и заточенная кость с хрустом вошла в узкий промежуток между ребрами – слева, там, где трепетало сердце, которому всегда не хватало этого проклятого чувства – любви.


– Ххарстт! – ветка издевательски треснула под кованой подметкой кожаного сапога, и Харст, ощерившись на зиму некормленым волкодавом, беззвучно, но от этого не менее грязно выругался: не хватало спугнуть зверюгу в третий раз! Уже дважды – небывалое дело! – уходил от него снежный кот, животное с потрясающе красивым и столь же дорогим мехом. В первый раз Харст упустил его на перевале Зарвей, поскользнувшись на ледяном откосе и едва не сломав себе шею; на дедовом арбалете после этого появилась заметная трещина, что заставляло охотника с особой настойчивостью преследовать добычу. Зверь, разумеется, тут же махнул через гребень и был таков, а охотник только тихо завыл, вцепившись в расшибленную о камень ногу и покачиваясь от боли на сыром зимнем ветру. Второй раз кот ушел от Харста в предгорьях, оставив недоеденную куропатку истекать теплой кровью на разрытом в схватке снегу, и стрела, выпущенная на мгновение позже, чем следовало, лишь вырвала клок драгоценного меха из пушистого хвоста. Иногда Харсту казалось, что в его безуспешной погоне есть элемент безумия, и давно уже нужно повернуть назад, но чувство мести за старый арбалет жило в охотнике само по себе, подчас подчиняя память, волю и рассудок, и он сжимал зубы, бросая себя по следу когтистых лап, и порой отмахивал до тридцати миль в день по свежему следу и с немудреной поклажей за плечами.

На ночь он разводил костер и пел, обдирая тушку подстреленной днем птицы – чаще той же куропатки, реже глухаря – а потом был пьянящий аромат жареного мяса, кипяченый снег вместо чая и толика бережно расходуемого сахара, который Харст хранил в мешочке из заячьей шкурки, снятом с тела погибшего в снегах охотника. Глупый был охотник, упал в полынью, промочил спички и не смог развести костра. Так и заснул, понадеявшись на милость леса. Зря, правда, надеялся: лес, он глупых не любит.

– Ххарстт! – и вправду, не любит! Зверобой вперил глаза в угольно-черную точку среди ветвей, ожидая, что кот метнется в чащу, заставив незадачливого преследователя блуждать еще неделю по одичавшим краям, куда не ступала еще нога человека, – но, похоже, ему повезло: точка не исчезла из глаз, и Харст неслышно снял с плеча широкую ременную перевязь тяжелого арбалета.

Стрела с острым стальным уголком легла в прорезь ложа, уперевшись в натянутую заранее тетиву; наконечник глянул наружу, и довольная улыбка нанесла на лицо охотника вязь морщин: старость – не радость, да только пока сил хватает – не уйдешь от леса. Он ведь такой: притянет – не оторвешься, и враки все это про лесных стражей. Ушли добры молодцы гулять ночью, да, видно, в Хроминки и попали. Там такой первач стряпают на почках на березовых – дай боги, чтоб через неделю вернулись. А досужие языки болтают всякую чепуху. Тьфу! Лес – это деревья и звери. И охотники – чтобы зверя болезни не морили. Вон, в тех же Хроминках ни одного оленя не осталось. А почему, спрашивается? Да потому что охотников там днем с огнем не сыщешь, все перевелись. Вот и выкосила хвороба тамошних оленей, и правильно: каждому свое: Хроминкам – первач, а нам – охота. В том смысле, чтоб зверя бить, а не в том, в котором первача охота. Этим пусть молодежь занимается, а нам, старикам, главное – лес знать, и верить в него, и любить, как отца родного.

Все эти мысли одна за другой отражались на лице Харста, пока нога привычно нащупывала неровности почвы под взрыхленным снегом и обходила коварные сучки, готовые в любую минуту треснуть под сапогом, ударив опасностью по ушам всей лесной животины на добрую милю вокруг. Точка впереди обрела очертания, и зверобой готов был поклясться, что видит полого опущенный хвост – жемчужно-угольный зверь, редчайший обитатель Карфальского Дола, был настороже. Тем не менее, послюнив палец, охотник определил, что на этот раз кот обеспокоен не человеком – во всяком случае, не Харстом.

Легким, летящим шагом охотник двинулся вперед, сосредоточившись на заснеженной тропе, по которой недавно прошел предмет его мечтаний. Дерево… дерево… обходим сучья… левая вперед, скользящим шагом, поднимаем арбалет…

Хищник неожиданно шагнул вперед, через кусты, и скрылся из глаз. Поминая чью-то матушку, Харст тихонько, враскачку, побежал к кустам, перешел на шаг метрах в десяти от заснеженных ветвей и опустился в сугроб, выставив перед собой жало арбалетной стрелы.

Там, впереди, за кустами, стоял жемчужно-черный кот, а у его лап…

Харст с изумлением смотрел на изорванные лоскуты черного платья, кое-как укрывавшие свернувшуюся калачиком фигурку, а пальцы уже чисто механически спускали изнуренную напряжением арбалетную тетиву.

Короткий свист оборвался столь же коротким рыком, занесенная для удара лапа промахнулась, взметнув возле головы девушки снежный фонтан, и тотчас же пестрый комок ярости ринулся на охотника всеми своими когтями и зубами. Харст только ощерился – еще сильнее, по-звериному, – и шагнул в сторону, пропуская мимо себя соперника; прыжок – лапа снова ударила воздух, и зверобой откатился к кустам, выдергивая из ножен широкое стальное лезвие.

Он присел, раздувая ноздри и шипя на удивленного зверя, и тот впервые почувствовал, что лес – может быть, и не его лес, а вот этого странного существа с блестящим листом в лапе, которое, вроде бы, и добыча, а на клыки не дается. Кот нерешительно шагнул вперед, но в голову вдруг резко и пряно ударило болью, и сердце животного дрогнуло и забилось быстрее, все ускоряя ритм; боль расплывалась по телу, и жгла огнем правый бок харстова стрела, смоченная в прозрачной жидкости из склянки, которую охотник всегда носил в поясе. Еще один маленький шаг – и пушистый хищник, ворча, улегся в снег и замер, едва не коснувшись усами сапог своего убийцы.

Победитель медленно опустил нож; он не сомневался в действенности яда, но его беспокоило другое: там, за кустами, лежала мертвая девушка, и зверобой явно чувствовал себя неуютно рядом с трупом. Во всяком случае, снимать здесь шкуру с добычи ему уж точно не хотелось.

Харст обошел вокруг роскошного зверя, присел рядом, погладил его по спине.

Подумал.

Встал и пошел через кусты.


Да, вне всяких сомнений, смерть уже коснулась кривым иззубренным серпом души несчастной девушки, но Харст отчего-то не хотел уходить отсюда. Влечение? К трупу? Навряд ли. Хотя пальцы охотника раз за разом пробегали вдоль выступающей линии позвоночника, в этом движении было то же самое чувство, которое испытывал он, гладя по шелковистой спине мертвого зверя. А именно – жалость, смешанная с восхищением.

Много жемчужно-угольных хищников перебил на своем веку Харст; и в Гареннских горах бывал, где камни сами собой с вершин скатываются, прибить норовят, и в долине великой реки Пелланея, и куда только не мотала нелегкая веселого арбалетчика, не умеющего унывать и всегда находившего стрелу на зверя, огонь на ночной страх, шутку на обиду и кусок поджаренного мяса на случайного попутчика – только с каждой удачной стрелой летела на лицо Харста одна новая морщинка: сердце не по годам живого охотника стало не в меру жалостливым.

Он зачем-то смел с лица погибшей снежный налет, обнажив покрасневшую от мороза кожу, вгляделся в неуловимо знакомые черты – откуда? нет, не знаю… – и приподнял непослушными пальцами веки девушки.

Словно в две пропасти глянул.

Голубые до синевы пропасти.

Харст вздохнул и положил арбалет на снег. Ну вот, принесла его нелегкая в погоне за зверем к такому, что теперь греха не оберешься. Оставить ее здесь – совесть замучает, а домой волочь да там хоронить – экая тяжесть, да и шкуру со зверя снять надо, это еще одна поклажа. Придется здесь зарыть. Так, что ли? По обычаю, и крест поставить. Сучья потолще найдутся, обработать ножом можно, а связать крестом – веревка найдется.

Так?

Тихо было в лесу, так тихо, как даже здесь не бывает. Харст вдруг почувствовал себя одиноким, маленьким и очень-очень жалким; беспричинный страх подкрался сзади мертвым зверем, тронул лапой…

Охотник не вскочил, не отпрянул от неизвестной опасности, потому что знал: лес не тронет. Ничего ему плохого не сделал стрелок, ничем плохим не отплатит ему его дом, его Стихия. Просто сделал он не то, что следовало, что просил от него, Харста, великий Карфальский лес.

Так?

Зашумело за спиной дерево, роняя снег, и мягкая, без когтей, лапа подтолкнула охотника в спину: иди, горе-зверобой, делай, что просят, и не верь глазам, потому что нет чувства обманчивей, чем несовершенное человеческое зрение.

Харст перевернул хрупкое тело девушки на спину и приник ухом к ее груди. Приник совершенно безнадежно, и потому вздрогнул, когда, кажется, через целую вечность в холодном, почти мертвом сердце возник глухой стук.

Он медленно приподнял голову, словно ища виновника столь глупой, ненужной смерти, которая должна была состояться именно здесь и именно в то время, когда он, Харст, окончит свою нелепую погоню за куском меха, который так ценят чванливые городские дамы, и только теперь заметил торчащую из замерзшего тела рукоять костяного ножа.

Рыча не хуже раненого снежного кота, охотник отпрянул в сторону – снег был красным и уже подмерз, консервируя до весны раствор бесценной крови; очевидно, метили в сердце, да промахнулись, если, конечно…

Харст рванулся на чистый снег. Огляделся. И проклял все на свете, особо помянув Карфальский лес и городских модниц: к прогалине, на которой лежала умирающая, вели только три цепочки следов, и одна из них принадлежала жемчужно-черной кошке, а две – людям, из чего следовал пренеприятнейший вывод: девушка совершила самоубийство, причем почти удачно. И это "почти" зависело сейчас только от действий случайно попавшего в эти места зверобоя.

Случайно? Ну, разумеется…

Харст нервно усмехнулся, лихорадочно собирая хворост дрожащими пальцами: в суеверия подался, друг? Сам с собой говорить начал? Есть, есть такой грешок – погуляй сорок лет по лесам в одиночку, белым волком начнешь на луну завывать. Он не помнил, когда узнал слова этой старой охотничьей песни, но она бережно хранила Харста всю его долгую и – если честно – счастливую жизнь. Это она тонкой отравленной стрелой срывалась с арбалетного ложа, это ее пел свистящий ночной костер, и охотник не мыслил свое существование без нехитрого напева:

Лес – отец твой, и мать, и подруга, и дочка,

Привыкай в одиночку, стрелок, воевать…

Вощеная спичка чиркнула о коробок, и жизнь затрепетала на сухих клочьях мерзлого мха, и разгоралась вместе с этой жизнью харстова песня:

Пусть предаст тебя брат за презренное злато,

Пусть оставят друзья на снегу умирать -

Ты уйдешь в мир зверей за своим листопадом,

Страж осеннего сада…

Он скрипнул зубами, взглянув на костяной нож – удалять его пока что было опасно, и без того – в чем только душа держится, а рана к тому же почти не кровоточила. Значит, повременим с этим… Укрыв девушку с подветренной стороны запасным кожухом-треушничком, зверобой справедливо рассудил, что сделал все, что мог, и сейчас пора заняться зверем, тем более что прекрасный мех вполне заменит спасенной теплую шубку. Несмотря на вполне приличные размеры, кот весил сравнительно немного, и Харсту удалось перебраться вместе с добычей к живому огню, который весело и ободряюще постреливал искрами, словно смеялся над незадачливым охотником.


Ночь глядела золотыми глазами в самое сердце Карфальского леса, туда, где застыл у костра сгорбившийся человек, охраняя тревожный сон укутанной в свежесодранную шкуру зверя девушки. Ночь играла с людьми – играла всегда, и ее шутки были, в общем-то, предсказуемы, но в этом и заключалась та романтичность, которой славятся глухие, непролазные чащобы со всей полагающейся атрибутикой – совами, летучими мышами, скрипом деревьев и обрывками теней: мечется огонь, дрожат отсветы на земле, и тепло-о, и хорошо-о…

Риаленн не хотела просыпаться.

Она умерла быстро, и было почти не больно – все чувства в тот миг затмило осознание: я – жертвую! Я – спасаю! И сейчас, лежа на земле, завернутая во что-то теплое, Риаленн пыталась понять, что же именно пошло не так.

То, что она была жива и даже – о ужас! – хотела есть, могло значить только одно… хотя делать выводы из такого жидкого материала – неблагодарная работа. Впрочем, было совершенно ясно, что Лесной страж свою добычу не получил. Причем не получил добровольно: легендарный, и потому позабытый, древний дух никогда бы не позволил случайности вмешаться в его намерения.

Ведьма, не открывая глаз, мысленно перенеслась на три года назад, когда в ее сознании впервые возникла мысль о благодарности – за каждый прожитый день, за животных, которых она лечила, как могла, за серых лохматых друзей, что приносили ей каждый день еще теплую тушку зайца. Заклинания, которые она твердила вполголоса еще в деревне, укрывшись на пыльном чердаке заколоченного дома, почти стерлись у нее из памяти, и вместо этого пришло умиротворение: колдовство давалось ей теперь без особых усилий, все происходило как-то само собой. Сами собой залечивались раны у подстреленных оленей, сами собой сворачивались в загогулины огурцы на огороде разнесчастного старосты – словом, лес дал Риаленн то, о чем она мечтала.

Она не пыталась думать о том, почему так легко стало вырастить, скажем, за пару минут крохотную копию березки из невзрачного семени или покрыть новой корой кричащие от боли надрезы на ни в чем не повинных деревьях – мало ли где нахальному крестьянину потребуется надрать бересты на корзину или того лучше – имя свое ненаглядное на вековом древостое оставить, чтобы знали-помнили: был здесь такой-то… жаль, словцом крепким нельзя вытянуть вдоль хребта – лес запрещает…

Или – иди обратно и будь такой же, как они: жги, руби, топчи палую листву холеными ногами, безучастно смотри на зарубки и имена, на страдания растений и животных – живи в полный рост. И ругайся, сколько влезет.

Но никогда – слышишь, никогда! – не выходи из дома в полнолуние.

И не зови своих волков – не придут. А если и придут, то не за игрой. И не за угощением.

Но Риаленн не могла и не хотела уходить. И лес это знал, и сама она знала, и в те минуты, когда ворчащая рысь опускала голову к ней на колени и терлась затылком об изношенное платье, она чувствовала на своем плече теплую, дружескую руку. Оборачиваться, пытаясь уловить какое-либо движение, хотя бы намек на присутствие великого Лесного стража было бесполезно: разве что белка очень уж не по-беличьи не то фыркнет, не то рассмеется – и наутек, на дерево, и не дозовешься ее, только цокает себе там среди ветвей – вот и все.

Вот тогда и возникла у юной ведьмы эта мысль – а точнее, не мысль даже, а просто внезапный порыв чувств. Страж оценил это.

Оценил и принял.

Она вспомнила, как тропа, выбранная наугад, вела ее по совершенно незнакомым ей местам – ей, Риаленн, которая знала Карфальский лес как свои пять пальцев! Вспомнила, как оборвалась тропа у совершенно круглого озера, в центре которого возвышались пять каменных столбов. И еще: лицо свое вспомнила. Бледные, почти незнакомые черты отразились в черной глади колдовской воды, и узорчатый воротник королевской мантии опоясал матовость шеи, и синим пламенем сгорело в глазах ведьмы все, что давным-давно делало ее человеком.

Так и осталось с тех пор в глазах Риаленн это сияние – предпоследний дар Лесного Стража его Хранительнице. Предпоследний, потому что последний свой подарок Карфальский лес берег на последние мгновения жизни колдуньи.

Хранители не умирают – они уходят. Куда? Ответ прост и немного страшен: в Лес. Только не так, как делают это грибники и охотники. Они УХОДЯТ в него, вселяются в каждое дерево, в каждый куст, в зверей и птиц и живут так, пока не надоест. Отсюда и слава о живых деревьях и волках с человеческими глазами.

Риаленн это знание досталось вместе с горстью воды из черного озера, и она ничего не имела против того, чтобы в облике той же белки носиться по высоте, где дух захватывает, и кажется – вот-вот до пушистого облака рукой дотронешься. Правда, Ушедших в Карфальском лесу она почему-то ни разу не видела. Может быть, не хотели они знакомиться с неотесанной ведьмой, только-только начавшей свой путь Хранителя, а может быть, и в ее лохматых серых добытчиках, ежедневно затевавших дикую свалку возле заброшенной лесниковой избушки, где жила Риаленн, – может быть, и в них таился дух бывших Лесничих, и один из зверей тихонько смеялся, провожая взглядом новую Хозяйку. Так или иначе, но жизнь текла – необычная, почти нечеловеческая, но все-таки жизнь – пока все вдруг не закончилось.

Дерево, которое просило ее помощи, выглядело ужасно: обугленная кора, скорчившиеся ветви и полностью опавшая листва. Риаленн впервые в жизни столкнулась с таким заболеванием, но жест, мысль и слово делали свое дело: постепенно Хранительнице удалось нарастить новые ткани и даже покрыть верхушки, казалось, мертвых ветвей молоденькими крепкими почками. Сажа и пепел сыпались на голову колдуньи, превращая блеск ржаных волос в белесовато-черную накидку, но Риаленн ощущала прижатой к коре рукой, как возрождаются оставленные жизнью участки ствола, и это придавало ей силы. Потом… потом началась эпидемия. Уже на следующий день была заражена целая роща на холмах близ деревни Скохкорр, а через неделю Карфальский лес наполнился новой болью. На этот раз – не древесной.


Красный цвет вообще не характерен для лесов – разве что листва осенью или сосновые стволы-мачтовики на зорях, а уж середина лета, да еще в березняке – совсем непонятно. Сначала Риаленн показалось, что кто-то переусердствовал на вчерашней свадьбе в Скохкорре и заснул, не дойдя до дому через ночной лес – так и остался спать, обняв рукавами красной рубахи развесистую березу весьма преклонных лет. Да, конечно, так оно и было… да нет, вздор какой… надо разбудить…

Шаги колдуньи становились все медленнее; она все еще не верила глазам, все еще пыталась увидеть в ужасной картине обман зрения, ведь так не могло случиться! Страж, где ты был?! Что ж не вмешался?! Что сделал твой лес?!

Риаленн обхватила окровавленное, застывшее в агонии тело молодого охотника, из которого уже начали прорастать свежие побеги с веселой зеленью березовой листвы – и закричала от горя, закричала по-человечески, вознося мольбы и проклятия к кронам, которые в первый раз показались ей жестокими и неподвижными. Бессердечными. Глухонемыми…

В тот день она не пошла к холмам проведать вылеченную вчера рощу, не стала вслушиваться в шум приветливой зелени под дыханием августовского ветра, стараясь распознать голоса леса. Она не стала пересвистываться с наглыми дроздами и игривой синицей, и даже ее волки напрасно подставляли головы под ласковые, теплые руки Хранительницы. Что-то умерло в Риаленн – умерло вместе с тем охотником, которого пожрал Лес – ее отец, и мать, и друг, и брат. До первых звезд она бессмысленно плутала по тропинкам, и скулили волчата, недоуменно глядя вслед уходящей Хранительнице; один даже куснул ее от обиды, но она не почувствовала укуса: перед глазами ведьмы стоял, как живой, молодой парень, которому вовсе не хотелось умирать этой роковой ночью. Стоял – и улыбался неуверенной, полувопросительной улыбкой.

Ночью Риаленн стало плохо. Жар бросил ее в огонь адских пещер, озноб ледяными иглами входил в кожу, в плоть, в саму душу; она съеживалась на своем ложе, и впервые запах подстилки из березовой листвы вызывал почти непреодолимую тошноту; настой целебных трав казался отвратительным пойлом. Рассвет застал ее неподвижно лежащей на кровати. Глаза Риаленн выцвели и потускнели за эту ночь.

За этим ты пришла? – рвет и мечет горная река, ревет ураган, ломая сучья – не жалко, не жалко…

Нет… – тихий танец золотой листвы, хор ночной вакханалии – совы, сверчки, шорох опада, скрип ветвей…

И тогда Риаленн сделала то, чего никогда не должна делать Хранительница.

Она покинула Карфальский лес. Ушла на следующий день, на утренней заре, не таясь. Волки следовали за ней до самого Скохкорра, и долго выл серый с белым пятнышком на лбу волчонок, смешно задирая голову к пламенеющему небу.

Крестьяне провожали Риаленн взглядами, в которых смешивались ненависть и страх. Такие взгляды обжигали спину больнее, чем кнут.

На площади она остановилась. К этому времени вокруг нее собралось не меньше половины населения Скохкорра. Риаленн видела колья в руках самых смелых и кресты, которые должны были защитить честной люд от колдовской погани.

Слова, как ни странно, нашлись. Ровным, лишенным эмоций голосом поганая ведьма сообщила честному народу, что Карфальский лес отныне мстит людям за вырубки и мстит жестоко, как умеет только одно существо, совершенно зря поставленное на две ноги. В спину уходящей Риаленн промямлили, что неизвестно еще, кто тут собирается мстить, но храбреца отчего-то никто не поддержал. Видимо, годы, проведенные в лесной глуши, снискали девушке репутацию настоящей ведьмы, слова которой сомнению не подлежат.

До ночи она успела предупредить все окрестные деревни, и Карфальский лес замолк. Перестали стучать топоры, не слышно было охотничьих песен, даже обходчики убрались подальше, не желая столкнуться лицом к лицу с неведомым злом.

Она вернулась, потому что для нее более не существовало дома вне леса. И уже на опушке была поражена произошедшей переменой. Она не сразу поняла, что случилось; лишь через несколько минут до ведьмы дошло: лес МОЛЧАЛ. Деревья были словно парализованы. Нет, они продолжали жить, но березняк, и осинник, и кустарники, и травы как будто онемели. И было тихо. Озадаченно пискнула синица и тут же умолкла – оцепенелый лес не отвечал привычным хором самых разных голосов.

Волки ждали ее у избушки, но и у них в глазах появилось какое-то новое выражение – не то испуг, не то тоска, не то еще какая-то чертовщина. Они сильно отощали; Риаленн поняла, что они ждали ее весь этот день, не отходя даже чтобы поесть. У нее оставалось еще немного сырой зайчатины, которую она брала в дорогу, и Хранительница честно разделила ее между серыми зверями, протягивая им мясо с руки и все время невольно стараясь не смотреть в волчьи глаза, в которых, помимо обычной благодарности и признательности, плескалось еще что-то, что-то страшное, охватившее все живое вокруг. Карфальский лес перестал быть родным для Риаленн, и ночью она долго не могла заснуть от непонятного щемящего чувства в груди: Хранительница стала бояться темноты.

Пришла осень, но хоровод разноцветной листвяной мишуры не вызвал у колдуньи прежнего восторга; напротив, тоска лишь укрепилась в сердце Риаленн, и теперь, глядя в глаза своим волкам, она часто думала, что видит отражение собственного взгляда. Мало того, в груди у Хранительницы прочно поселилось ощущение одиночества. Первый зазимок она увидела, проплакав всю ночь, и великолепный вид запорошенных троп и опушек только усугубил дикую боль, избавить от которой не могло ничто.

А потом пришло решение.

Она не стала колебаться, и боль сразу улеглась и замурлыкала милой кошечкой: ну зачем, ну не надо так, я прощу, я больше не буду…

Вранье.

Риаленн знала: не простит. И снова будет – глухая тоска, одиночество и медленное сумасшествие.

Она решила уйти – вернее, Уйти, отдав свою жизнь Карфальскому лесу, чтобы стать его частью и прекратить угасание жизни – иначе Хранительница не могла назвать то странное состояние, которое окутало деревья и намертво вцепилось в зрачки ее лохматых друзей.

Январское утро очертило низким солнцем человеческие следы на снегу: Риаленн, босая и в одном легком черном платье, вышла из дома с последними звездами…


Если мир опротивел – уйди в темный лес,

Если свет стал не белым – уйди в темный лес,

Если в зеркале вдруг двойника не увидишь -

Волчьим следом без страха уйди в темный лес…

Риаленн улыбнулась, не открывая глаз. Как давно это было! Все вокруг казалось живым, все просило жизни, и она отдавала ее, не думая о том, откуда берет. Может быть, и вправду души лесных ведьм черны, как сажа? Тогда она сама виновата в том, что случилось с Карфальским лесом. Но что она могла поделать? – ведь такова была воля Лесного Стража, навсегда связавшего душу Риаленн с травой, деревьями, волками и звездным небом. Не нашла бы она без его воли озеро с колдовской водой, не стала бы Хранительницей. И… что теперь? Пытаться умереть второй раз? Не хочется. Хочется просто лежать, завернувшись в теплую, вычищенную звериную шкуру, слушать, как потрескивает пламя ночного костра, как поет в нем дыхание укрощенной Стихии и как хрипловатый голос поет старую охотничью песню, от которой утихает и смиряется ощетинившийся злобой лес, и просыпались в душе Риаленн давно забытые образы: отец, баюкающий ее песнями дрорхских моряков, которые выходят в ночной рейд на узконосых кораблях-лестварах, отец, который слишком рано отправился отдыхать под кроны деревьев сельского кладбища – болезни все-таки удалось победить беспечного путешественника с обветренным лицом, нашедшего себе жену в далеких Вердахрах, где, говорят, реки текут с земли на небо, а камни оживают и говорят с человеком, и если переговорит его камень – лежать человеку грудой костей у серой глыбы, а в камне станет на одну сказку больше… Мать, которая ненадолго пережила единственного для нее на всем белом свете бродягу. И еще стоял перед глазами Риаленн молодой охотник, поглощенный лесом, который она хранила в своем сердце как одно большое и теплое существо, требующее заботы и ласки – охотник, чье имя забрал не то зараженный ненавистью лес, не то сам его Страж – он по-прежнему стоял и улыбался, только теперь к улыбке его примешивалась – как странно, непонятно!.. – радость…

Она боялась признаться себе в том, что голос неведомого спасителя нежной рукой сметал пыль со струн его души, о которых ведьма давным-давно позабыла и которые помнила лишь маленькая девочка, слишком рано похоронившая родителей и выброшенная прихотливой судьбой в мир жестокости и зла. И поэтому она боялась просыпаться.

Что произойдет, когда ее спаситель узнает, что не разрешил уйти из жизни самой настоящей колдунье? Не пошлет ли ей в спину стрелу из длинного лука, что насквозь зверя прошивает и выходит из груди теплым от свежей крови стальным наконечником?

Расхохотался отец, встрепывая волосы напроказившей Риаленн, улыбнулся охотник, прищурив серые глаза, и ласковая рука матери легла на плечо вздрогнувшей уже в реальности Хранительнице.


Как ни коротко было это движение ведьмы, зоркий глаз зверобоя различил его. Далее притворяться спящей не имело смысла, и Риаленн попыталась приподняться, но тут же пожалела об этом: в груди проснулась боль, опрокинувшая на звериную шкуру изможденное последними событиями тело, и сил хватило только на то, чтобы застонать – ничего более разумного Хранительнице в голову не пришло.

– И правильно, нечего после воскрешения прыгать зайцем, – донесся до нее спокойный голос охотника. Харст и не подумал помочь подняться девушке, исходя, впрочем, из самых добрых побуждений, а также здравого смысла, коих в нем было половина на половину: после такой раны… еще бы чуть-чуть, и нож попал как раз туда, куда и должен был. Нет, милочка, ты уж лежи до утра, ничего плохого тебе не сделает старый охотник – года не те, да и просто… Харст улыбнулся, вспомнив свою жену, оставшуюся в Роглаке: вот уж, действительно, повезло в жизни – без всяких шуток, без всяких шуток, потому что Лансея была одной из тех редких женщин, которые никогда не выпускают мысль на кончик языка, предварительно не подумав, так ли уж она нужна мужниным ушам именно в этот момент. И за это Харст платил жене преданностью, за которую кое-где получил немало обидных прозвищ от местных красавиц – но все это с лихвой окупалось долгим поцелуем по возвращении с охоты, и не всегда губы одного ограничивались одними лишь губами другого… А старость – она только для людей старость. Один раз в году позволял себе зверобой выйти на площадь, где устраивались борцовские соревнования, и до сих пор сам роглакский кузнец Неммран крякал, будучи поваленным на землю все еще могучей ручищей Харста, и смеялись глаза обоих – громче, чем смеялись вокруг праздные зрители, так хорошо умеющие ненавидеть и так плохо – любить, которые не знали, что такое крепкий чай – обязательно без сахара, чтобы горьковатый был; не знали, что такое полный день с молотом, у которого ручка блестит ярче иноземных алмазов от постоянного ухвата мозолистой руки; не ведали, что такое, наконец, лес, которому – ни конца ни края, и дикое ощущение восторга, когда в прорези прицела появляется зверь с жемчужно-угольным мехом – плод двухнедельной погони по болотам, непролазным чащам и каменистым осыпям. Ничего этого не знали досужие гуляки; не знал и староста, которому позарез понадобился снежный кот, точнее – его шкура… тоже хочет кого-то в городе подмаслить, не на свои же плечи ему драгоценный мех приспичило напялить, а жена старостина давно уж покоится с миром, и поговаривают, что до могилы ее как раз мужнина сварливость и довела.

Харст сплюнул в снег – вот ведь, сила как у молодого, а мысли стариковские – посидеть, пообсуждать. Поднял голову, покосился на завернутую в шкуру девушку – не приняла бы на свой счет, они ведь, молодые, все с одной и той же странностью – обидчивые. И слегка эгоистичные – можно было бы и поблагодарить за спасение. Хотя… если учесть, что спас он ее от добровольной погибели, то ничего удивительного нет. Таким нужно долго мозги прочищать, чтобы снова жизнь полюбили.

– Если мир опротивел, уйди в темный лес…

Охотник поперхнулся мыслями и закашлялся, стирая с лица крупные слезы: ах ты ж зараза! Она, выходит, давно уж не спит – все слышала! Но когда из складок блестящего меха выглянуло лицо спасенной, Харст раздумал сердиться. Так и замер, приковав взгляд к чертам, которые, несомненно, были когда-то красивыми. Даже, возможно, слишком красивыми. Как же это он сразу не заметил?

Чутье охотника сразу же нарисовало ему всю нехитрую судьбу девчонки. Да, обязательно – неудачи в личной жизни, возможно – над несчастной надругались – иначе с чего бы ей в одном тоненьком платьице брести неведомо куда по январской стуже и, тем более, совершать самоубийство, да еще таким варварским способом. Какие существуют неварварские способы самоубийства, Харст не знал, но зарезаться костяным ножом – это все-таки уже слишком… слишком дико, что ли.

– Ты откуда такая взялась? – спросил он, поправляя ветки в костре, который обнаруживал подозрительные призраки угасания.

– Какая? – вопросом на вопрос ответила девушка, и Харсту показалось, что лес за его спиной качнулся и поплыл куда-то далеко… и далекий лохматый зверь вдруг оказался за незащищенной спиной охотника. Ощущение длилось всего лишь какое-то мгновение, но спина нехорошо похолодела. Да что же это сегодня такое творится?

– Какая? – Харст задумался. – Одетая не по погоде. С ножом в груди. Какая же еще?

– Я из леса, – просто сказала она.

– Ага, – в это "ага" охотник вложил все свое недоумение по поводу лаконичного ответа спасенной. – Из леса. Конечно. Как же еще может быть?

– Я вправду из леса, – мягко и тихо проговорила девушка, и Харсту стало стыдно за свою язвительность. Мало ли, что могло случиться? Правда, голова охотника наотрез отказалась соображать, что же именно произошло с… да, между прочим, имени-то ее он до сих пор не знает! Хорошенькая вежливость – даже учитывая донельзя осудительное поведение собеседницы несколько часов назад!

– Как тебя зовут?

– Риаленн, – прошептали заснеженные канделябры берез, кивая вершинами и разбрасывая тени в ожившем пламени костра. – Риаленн, Хранительница! – прогудел в кронах ночной ветер. – Риаленн, Хранительница леса, Дух Стаи, Ушедшая, которую возвратили, – твердо сказало небо, и месяц дружески подмигнул Харсту, которого от сегодняшней ночи начинала пробирать мелкая дрожь.

– Риаленн, – ответила она. Помедлила и добавила: – И я ведьма. Ведьма Карфальского леса.

Та-ак, только этого и не хватало…

– А не боишься ты, ведьма, – медленно проговорил Харст, – что сейчас возьму я арбалет да и продырявлю тебя, как того кота, в чью шкуру ты сейчас завернута?

Редко кому удавалось пристыдить старого зверобоя дважды подряд и никому – сделать это без слов.

Такими глазами она на него посмотрела – хоть сквозь землю проваливайся…

– Нет, не боюсь, – ответила Риаленн. – Мне отец с мамой сказали… и еще охотник один.

– Ясно, – уже хорошо, у ведьмы хотя бы есть семья. Что ж недоглядели-то? Эх, ведьмаки! силы много, ума – с копейку, да и ту на лапти променяли. – Где живете?

Недоумение отразилось в синеве взгляда девушки, но уже через несколько секунд сменилось глубокой, как море, грустью.

– Вы не поняли, – тихо сказала она. – Вы не поняли. Они все… все…

Гладя по голове плачущую Риаленн, Харст ощутил в груди резкую боль, которая успела позабыться за сорок лет, проведенных в лесах. И, сжимая зубы, он молил всех известных ему богов, чтобы эта боль не оказалась одной только болью.

Хозяева прогоняют гостей

Подняться наверх