Читать книгу Хозяева прогоняют гостей - Артём Геннадьевич Медичи - Страница 4
Часть 1.
Глава 3.
ОглавлениеТуман заклубился на дорогах Роглака причудливыми фигурами, в которых проступали черты неземных зверей. Он докатился и до дома охотника, в котором не было ни огонька: все спали. Даже Бурка, который выл до самой полуночи, выл с хрипотцой и скулил, и глядел в запертую наглухо дверь – даже он затих, словно смертельно устал от напрасных ожиданий. И – редкий случай! – не проснулся, когда из тумана донесся скрип и похрустывание. Кто-то шел по тонкому весеннему льду, ломая прозрачную пленку крепким сапогом двойной кожи.
Не делают таких в Роглаке. Их вообще нигде не делают на приглядный торг: двойная кожа – обычное предпочтение завсегдатаев ночных дорог, воров и разбойников. Что хищного вида стилет, что широкий кинжал одинаково хорошо входят в складки материала, чтобы в подходящий момент нырнуть в лунный свет и остановиться у теплого горла незадачливого прохожего.
Остынь-ка, мол.
– Семпервивум, семпервивум, семпервивум… – донеслось из белой пелены. Незнакомец, очевидно, пытался петь, но туман искажал и глушил голоса: получалось однообразное завывание, что, впрочем, вполне подходило для полуночной мистерии. Человек кашлянул, надеясь, видимо, исправить этим немелодичность латинской несуразицы, потом попробовал еще несколько тактов, звучно вздохнул и замолчал. Из всех звуков остался только скрип снега под ногами да еле слышное пение ветра в вершинах берез.
В разрыв облаков вплыла величавая луна, высветив в молочных сетях испарений темную фигуру. Скрип прекратился: ночной певец остановился у дома Харста.
Вспышка синего света на миг озарила лицо незнакомца, и в лунном сумраке затлела огненная точка сигары: гость не спешил входить. При свете уголька, который то разгорался, то почти умирал, стало видно, что человек этот еще молод, и его тяжелый плащ с капюшоном – всего лишь дань отчасти удобству, а отчасти – желанию выглядеть старше и представительнее. Черные усики едва пробивались на лице, и если бы не глаза, оно производило бы впечатление почти смехотворное. Не те были глаза, какие должны быть у человека в двадцать пять лет.
Совсем не те.
– Ну, что же такое? – ни с того ни с сего пробормотал человек, стряхивая пепел с сигары. – Что ж ты на этот раз натворил?
Ночь не ответила, только по-прежнему тлел уголек, вглядываясь кровавым глазом в желтый лик луны. Тихо было в деревне – слишком даже тихо. Не те дома, не тот снег, не тот туман – все не то. Словно Роглак вдруг окунули в густой пшеничный кисель, и тот застыл поверх него масляно-тягучей паутиной.
Незнакомец тихо зарычал, скомкал в руке сигару и бросил ее в снег. Пригнулся, вытягивая из левого сапога прямой, как стрела, клинок. Толкнул калитку и вздрогнул, коснувшись почти незаметных в лунном свете темных пятен на старом дереве.
– Плохо, – прошептал он. – Это, значит, кровь… Семпервивум, семпервивум, семпервивум… Бурка! Бурка-а! Что ж такое… ну ладно, проверим.
Плащ взлетел над калиткой крылом черного бражника; гибкое тело гостя почти неслышно приземлилось с другой стороны. Ни звука не донеслось от конуры, которую Харст две недели назад сам смастерил для верного пса: Бурка спал крепким сном. Хоть из пушки пали – не очнется. Не время. Не место. Не…
Незнакомец сжал руку в кулак; захрустели суставы. Вот оно что! И как он сразу не догадался!
Уже не таясь, он прошел по хрупкому льду к конуре, засунул туда руку по локоть и вытащил за шкирку спящую собаку. Порылся в кармане, вытащил коробок спичек, зажег одну и при свете дрожащего в ознобе огонька приподнял пушистое серое веко. Бурка только слабо взвизгнул, но продолжал спать.
– Семпервивум… ишь ты, как оно закручено!
С этими словами человек аккуратно задвинул пса обратно в конуру и поднялся по скрипучим ступенькам крыльца к двери охотничьей обители. Однако вместо того, чтобы стучать, ночной гость вынул из потайного кармана тоненькую отмычку. Замок отозвался презрительным скрипом, в тон крыльцу, но незнакомец и не думал сдаваться и вскоре был вознагражден: язычок замка тихо щелкнул, и дверь открылась.
Шаг? Что ж, шаг… Темнота режет глаза. Лишь в гостиной – пятна лунного света на вычищенном полу.
Шаг…
Глазам взломщика представилась странная картина: в гостиной на длинном столе покоилось забинтованное до неузнаваемости тело охотника, а на стульях спали две женщины, склоняя головы на дощатую столешницу. Вокруг были разбросаны в беспорядке различные предметы обихода, которым неверный лунный свет придавал удивительные очертания. В комнате стоял густой запах хвои и прелых листьев.
Гость хмыкнул, почесал в затылке и не спеша начал обыскивать шкафы в поисках какого-нибудь источника света. Вытянул из коробки длинную восковую свечу, достал спички, зажег фитиль и осветил лицо Харста.
– Неужто я опоздал? – пробормотал он. – Зараза…
Капюшон сполз с головы незнакомца, обнажив нестриженые длинные светлые волосы. Гость коснулся тонкими пальцами шеи охотника и едва не отпрянул: вместо ожидаемого мертвого холода кожа Харста, казалось, пылала в огне. Гость проскрипел сквозь зубы что-то не слишком приличное и извлек из-под плаща небольшую кожаную сумку на застежках. Казалось, прошла целая вечность, пока непослушные руки справились с замком, набрали из закупоренной колбы прозрачную жидкость в стеклянный шприц и обработали шею больного очищенным самогоном. Охотник дернулся, когда игла прошла сквозь кошу и мышцы, но незнакомец, который, похоже, одинаково хорошо владел навыками врача и грабителя, лишь чуть медленней начал вводить лекарство. Закончив с этим, он прикурил еще одну сигару от свечи и всмотрелся в лицо молодой девушки, что спала слева от Харста.
– Вот оно, значит, как, – вздохнул он сквозь кольца синеватого дыма. – Ну, спасибо. Кто ж ты такая?
Девушка не ответила, да гость и не ожидал ответа. Склонившись над охотником, он ощупал его лоб, шею, руки и удовлетворенно промурлыкал свое "семпервивум": жар начал утихать.
– Ну, брат, будь гостеприимным хозяином, – весело сказал человек, вешая плащ на спинку стула. – Тебе чертовски повезло… невероятно, судя по всему, повезло, так что с тебя – хлеб и соль, а также мясо, вино и прочее. Пойду проверю твой погреб; надеюсь, ты не обидишься. Эх, Харст, Харст! как же тебя угораздило…
Последние слова он произносил, уже спускаясь по короткой лестнице в погреб охотника.
Спустя несколько минут бледнеющая луна озарила еще более странную, чем ранее, картину: у окна за небольшим столиком расположился ночной гость с неизменной сигарой, зеленой пыльной бутылкой и большой тарелкой снеди, в основном – мясной. Мигающая свеча безуспешно соперничала с синей завесой сигарного тумана; тихо дышало – частью за столом, а частью на столе – семейство Харста, и среди всего этого раздавалось негромкое мурлыканье:
– Семпервивум, семпервивум, семпервивум…
Солнце довольным золотым котом нежилось на ярком дереве харстовой гостиной, и озорное синичье племя возмущенно стучалось в откинутые ставни в поисках обычного полуденного угощения – крошек хлеба и мяса – когда чуть заметно дрогнули губы Лансеи. Сон слетел на них слабой улыбкой и растворился в блеске играющих с капелью желтых лучей.
Она потянулась навстречу теплу, стирая с глаз последние тенета забытья, и только тут увидела у окна завернутую в плащ человеческую фигуру.
Лансея была всего лишь женщиной, а следовательно – существом слабым и почти беззащитным. Поэтому, несмотря на присутствие гостя (возле которого почивала пустая бутылка и кучка костей на подносе, щедро посыпанная сигарным пеплом), она в первую очередь прислушалась к дыханию мужа, ощупала его лоб – прохладный, хвала богам – погладила по голове спящую Риаленн и только после этого сняла со стены тяжелую узорную сковороду гномьей работы.
Очень гномьей работы, ибо грубость выплавки и, особенно, резьбы вполне заменял более чем изрядный вес – если на фунты мерять, так не меньше семи будет.
– Эй, – Лансея встряхнула незнакомца за плечо. – Вы кто? Чего…
Из складок плаща появилась заспанная физиономия гостя с легкими следами греха винопития.
– Привет, Ланси, – как ни в чем не бывало произнес он. – А сковородка зачем? Ай-яй-яй, сковородкой – меня? Ай-яй-яй…
– Феликс! – изумилась Лансея. – А как…
– Очень просто, – объяснил незнакомец, которого, как оказалось, звали Феликсом. – Я ночью явился, вы все спите, вымотались, верно. Ну, я и того… залез. Навыки еще не потерял, – похвалился он, чуть смутившись, а потом густо покраснел.
Даже слишком густо.
– Странно… почему мы не проснулись? – хозяйка выглянула в окно на собачью конуру, из которой торчал самый унылый на свете нос. – Он лаял? Ой, он же некормленый…
– Лаял! – с жаром подтвердил Феликс. – Еще как лаял! Это вы сами засони, а он настоящий сторожевой пес! Чуть пятки мне не оторвал!
Лансея по-девчоночьи прыснула в кулак:
– Ну-ну!
– Сковородку-то повешай обратно, – посоветовал гость, переводя разговор на дела насущные. – Да как Бурку покормишь, помоги мне отвар один приготовить. Я Харсту ночью жар снял, а теперь подкрепить надо его силушку. Ишь, замотали как! Кокон паучий, а не человек. Да, кстати: кто это у вас тут гостит?
– Это не гостит, – улыбнулась хозяйка. – Это долгая история, Феликс. Пусть спит, не трогай. Дочь она приемная у нас. Риаленн зовут. Потом расскажу, а сейчас – спасибо тебе на добром деле, да только раз уж пришел, помоги с печкой, а я на скорую руку обед приготовлю. Идет?
– А как же не идет! – деловито хмыкнул Феликс. – Ладно, иди уже, корми псину свою разнесчастную, а то скулит на весь Роглак.
Дверь закрылась, и тут же до ушей нашего героя донеслись звуки потрясающей собачьей свалки, хоть в ней и участвовал всего один пес: Бурка по-своему выражал восторг по поводу долгожданного появления любимой хозяйки.
– Ишь ты, как оно закручено, – усмехнулся гость.
Феликс был одним из многочисленных сыновей известного утрантского вора Одмунта. Последний был славен тем, что в расцвете лет проявил необычную для грабителя мудрость, а именно – распустил (разумеется, щедро одарив напоследок) свою шайку, выкупил у пролена Зирда новехонький бревенчатый дом, отдал в городскую казну треть оставшихся денег – словом, после всего этого утрантские газеты прямо-таки на руках носили и маслом мазали сию добродетельную личность. Венцом действий Одмунта стала женитьба на дочери того самого Зирда, что вывело бывшего вора на извилистые тропки градоуправления: купеческая деятельность тестя открывала очень много дверей.
Однако не прошло и десяти лет, как Утрант осознал, что поменял, так сказать, шило на мыло. На улицы вышла новая банда Одмунта, самому старшему из которых только-только исполнилось восемь, а младший еще не совсем уверенно держался на ногах. Потомки превзошли отца: сам Одмунт начал воровать восемнадцати лет от роду.
Когда банда выросла до двенадцати человек, причем более дружной и слаженной работы, как говаривал Одмунт, ему еще видеть не приходилось, отец решил взять сыновей под крыло, пока их не взяли под арест, а потому созвал сорванцов одним осенним вечером на семейный совет.
Редкой силы непогода взяла Утрант в двойные клещи: выл ветер, обрывая с падубов редкую листву; хлестал в окна ливень; ветви, точно живые, царапали стены дома, стучались: впустите! Возле горящего камина сидел старый Одмунт, по левую руку – его ненаглядная Хтония, а перед ними расположились – кто на полу, кто на скамейках – малолетние бандиты всех возрастов. Пожалуй, одна-единственная черта роднила их: волосы по-отцовски были заплетены в косу. Потому что если кто и подобрался к тебе сзади так, что за волосы может схватить, значит, не вор ты, а так – ветреница в проруби, гвоздь в хлебе, в общем – полная несуразица. Зато в правильно уложенной косе легко пряталась пара отмычек.
– Дети мои, – тихо проговорил Одмунт, – я виноват перед вами. Вы получили от меня не дар, но проклятие. Вы уже чувствуете на плечах его тяжесть. Дальше будет только хуже. Но я прошу вас в этот вечер, прошу как отец: победите меня в себе. Возьмите верх над желанием красть.
Ветер взвыл за окном, бросил в стекла горсть мокрого опада. Одмунт тяжело поднялся с кресла, подошел к окну, всмотрелся в темноту и улыбнулся. В последнее время он стал улыбаться гораздо чаще, чем в былые времена, когда Одмунт Беспощадный властвовал в городе и не было замка, на который у него не нашлось бы ключа.
– Я предлагаю вам больше, чем прозябание, – продолжил он, обернувшись. – Пусть каждый из вас выберет себе дело, которое будет ему по душе. Я устрою вас подмастерьями, и со временем опыт перейдет в счастье. Так бывает всегда. Не опускайте руки во время неудач, не останавливайтесь перед препятствиями, просто верьте в себя и, главное, работайте. Много работайте – на себя и над собой.
В углу раздалось всхлипывание: Хтония не могла представить себе дом без этой разношерстной компании. Одмунт подошел к жене, обнял ее за плечи, потерся не слишком бритой щекой о ее волосы.
– Не плачь, – шепнул он. – Так надо. Ты же не хочешь видеть их за тюремной решеткой.
– Ага, – всхлипнула Хтония.
– Дети мои! – громогласно возвестил Одмунт. – Три дня вам на решение. Постарайтесь за это время не набедокурить. Ищите свое дело, вот вам мой отцовский наказ. На четвертый день встречаемся здесь же, и чтобы все были в сборе. Понятно?
– Понятно, – ответствовала погрустневшая банда.
– А раз понятно, значит – всем ужинать и спать. Да хранят нас Четверо!
Феликс выбрал дорогу врачевателя и честно исполнил завет отца: ни разу не вспомнил об ушедших днях. От прошлого остался лишь чудесный набор отмычек, длинный кинжал да еще сапоги, коим сносу не было. Что сталось с остальными, он не знал до тех самых пор, пока до Утранта не долетела весть о поимке одиннадцати разбойников, наводивших ужас на караваны Серебряных Путей. Тогда Феликс выпросил у мастера четыре дня сроку, гнедого коня и денег на дорогу – в счет двух месяцев работы – и стрелой полетел к Неуксу, где должна была состояться казнь.
Коня он оставил при гостинице, а сам в каком-то безумном смятении, ничего не видя перед собой, пошел к площади. Ближе к помосту царила настоящая толчея и хаос; с ненавистью он срезал с пояса купца шелковый кошелек, залез в карман к ремесленнику, стянул с прилавка серебряную брошь. Он хотел только одного: воровать, воровать столько, чтобы окупить судьбы одиннадцати своих братьев. Вот эту сумку. И этот браслет. Золото? Грязь, но тоже сойдет. Он жалел лишь о том, что отец не научил его, как украсть самое дорогое, что есть у человека – жизнь.
С полной сумкой добра (или все-таки зла?) он протискался, наконец, к самому помосту, на котором уже возвышалась плечистая фигура палача с двулезвенной секирой. Свежие доски вкусно пахли хвоей. У Феликса кружилась голова от духоты и бессонной ночи.
И тогда он увидел своих братьев.
Грязные, лохматые, в синяках и ссадинах, они стояли, закованные в одну цепь, между двумя рядами стражников. Все, что осталось от некогда грозной одмунтской банды…
Сердце Феликса рванулось куда-то ввысь, а потом тихо легло обратно, туда, где ему и надлежит быть: на сжатую вокруг рукояти кинжала перчатку мягко, но крепко легла чья-то сильная и до ужаса знакомая рука.
– Папа? – насколько мог, ровным голосом сказал Феликс.
– Папа, папа, – вздохнул Одмунт. – Не вмешивайся, сынок. Их не спасти. Они свое заслужили, а ты только погубишь себя.
Ну и какой нормальный человек после таких слов остановится?
Феликс перехватил покрепче сумку и шагнул к помосту…
Он ушел оттуда. Ушел, бросив сумку с награбленным в лицо коменданту крепости. Ушел с отцом и одиннадцатью братьями, в сопровождении полусотни мечников неуксского двора Кровавой Змеи. Так они и въехали в Утрант, где их встречал почти весь город. До смерти будет Одмунт помнить глаза Хтонии, даром что проленская дочь – белая кость, голубая кровь. Сам Леклер, тогдашний утрантский правитель, который в душе ненавидел бывшего разбойника всей своей черной душой, подписал договор с Неуксом, отправив братьев на двадцать лет каторжных работ в Западные Рудники, куда и гномов-то было не заманить никакой ценой. А Феликс – Феликс заплатил за это двадцатью годами бесплатного лечения горожан Неукса и Утранта. Он питался тем, что ему приносили больные, одевался во что придется, но ни разу не пожалел о принятом когда-то решении. Впрочем, надо сказать, что уже первый год самостоятельной работы принес врачу-практиканту признание всего населения обоих городов: Феликс, сын Одмунта, почти всегда хоть чем-то, да мог помочь и не признавал безнадежных случаев.
– Еще год с лишком, – вздохнул он, поднося горящую лучинку к жилистым, похожим на руки молотобойца, дровам. Печь заворчала, весело затрещали в огне сухие щепки и береста, которую Феликс щедро скармливал занимающемуся пламени. По определенным причинам он частенько тосковал по такому вот живому огню, и растопка печи вовсе не была для него обременительным трудом. Привалившись к стене, он застыл, приковав взгляд к искрам, которые плясали в огне, как сказочные феи, и только порыв прохладного мартовского ветра оторвал его от созерцания прирученного обрывка Стихии: вошла Лансея с пустой и дочиста вылизанной миской.
– Здравствуйте…
Обернулся гость, вздрогнула хозяйка. Феликс медленно поднялся на ноги. Никогда еще не приходилось ему видеть таких синих, пожалуй, даже болезненно синих глаз. Они звали… звали к себе…
Холод пробрался под рубашку сына Одмунта.
– Чародейка! – ошеломленно произнес он. – Пятая! Так вот кто… Дочь приемная, значит? А я-то гадаю, кто это катавасию ночью устроил!
– Феликс!
– Что здесь, вообще, творится?!
– Да что такого случилось?! – Лансея инстинктивно загородила Риаленн от Феликса.
– Что такого случилось! – передразнил он. – У вас ВЕДЬМА в доме!
– Феликс, – голос хозяйки стал похож на ссыпающийся песок вердахрских барханов, – еще хоть что-нибудь в этом роде, и я забуду все, что ты сделал для Харста.
Феликс отвернулся к стене, оперся лбом о медный подсвечник.
– Пусть хотя бы расскажет, что здесь случилось, – глухо сказал он.
– Она моя дочь, Феликс, – тон Лансеи немного смягчился. – Кто бы она ни была, она моя дочь, и…
– Я скажу, – шепот листьев заполнил гостиную, и стены перестали существовать, а осталась только первая гроза, радуга над озерами, плеск сырой рыбы в камышах и запах мокрого дерева. Ланс в изумлении приоткрыла рот, Феликс попятился, нащупывая что-то в кармане, но споткнулся о табурет и едва не растянулся на полу. – Харсту было плохо. Я попросила. Все… Я не помню! – голос Риаленн сорвался на крик, скопа рухнула в воду, разбив зеркало черного озера, серебряная рыба забилась в крючковатых когтях синей стали…
Лансея едва успела подхватить под руки падающее тело Риаленн. Сумрачный, как затмение, Феликс помог хозяйке перенести девушку на кровать, проверил ей пульс, наложил на лоб холодный компресс и, наконец, констатировал:
– Скоро придет в себя.
Сколько обиды прозвучало в этих словах!
– Ну, Феликс, – самым мягким тоном, на который только способна женщина, произнесла Лансея. – Не сердись. Надо было тебе сразу сказать. Она очень хорошая, правда! И ты тоже очень хороший! Ты любишь яичницу?
– Ланси, да пойми, это все равно, что по лезвию меча ходить!
– Она прошла обряд Очищения.
– Все равно!
– Так ты любишь яичницу?
– Люблю, обожаю, превозношу, но…
– Отлично, – улыбнулась Лансея. – Значит, двенадцать яиц, базилик, перец, имбирь, мясо и немного рома. Я забыла, ты любишь острые соусы?
Феликс глубоко вздохнул и развел руками, изображая полное поражение.
Харст очнулся только на следующее утро, когда необычный гость уже уехал, оставив кувшин с отваром – по полстакана два раза в день, водой не запивать, два часа после этого не есть, режим дня соблюдать, с постели не вставать и громко не говорить. Феликс с блеском исполнил все обязанности настоящего врача.
Риаленн снились кошмары.
После той ночи она вообще редко просыпалась. Очень мало ела. Почти не разговаривала. Постепенно Лансея привыкла к тому, что в комнате ее дочери – она не могла произнести даже в мыслях слово "названая" – установился запах лесных болот и свежей древесины. Дважды их навещал Глейн, на лице которого в последнее время появилось странное задумчивое выражение. Зная характер старости, следовало ожидать в ближайшие дни грозы с градом, поголовного окота деревенских коз или еще чего-нибудь в этом роде. На Риаленн, однако, Глейн почти не обращал внимания, только с вежливостью, которая слегка не вязалась с его грузной фигурой, осведомлялся о здоровье и настроении, а Лансее больше ничего и не надо было. В конце концов, грамоту об Очищении видел весь Роглак.
И все же время шло, а грозы проходили без града, козы собирались рожать каждая в свое время, а с Харста постепенно исчезали бинты и повязки, оставляя свежую зарубцевавшуюся ткань. И с каждым днем мрачнела Лансея: охотник не мог жить без леса, а Харст, как ни старался, не смог утаить от жены правды о том, что же произошло в карфальской глухомани со зверобоем, который слишком долго не верил в сверхъестественное.
Этот медведь не был похож на тех лохматых хищников, шкуры которых Харст каждый месяц увозил в город на ярмарку – не был похож хотя бы потому, что больше половины отравленных стрел сломалось о шерсть, а остальные, казалось, и не собирались действовать. Еще он был быстрым, слишком быстрым даже для Харста, и человек впервые понял, что хозяин в Карфальском лесу, может быть, и не он, а вот этот вот медведь с горящими злобой глазами и железными когтями, и он понял это в тот самый момент, когда ветви дерева, к которому он прислонился спиной, выставив перед собой бесполезный нож, вдруг сомкнулись вокруг него, а поднявшийся в прыжке зверь растаял в дрожащем воздухе. Последним, что помнил Харст, было охватившее его пламя, страшный крик в небесах, резкий запах волчьей – откуда?! – шерсти и снег, разрытый сапогами и когтями, красный от его крови, но спасительно холодный. Он приник лицом к ледяно-багровой корке и, кажется, так и заснул. Дорога к дому стерлась из памяти стрелка.
С тоской глядел Харст на остатки дедового арбалета, которые Лансея не решилась выбросить, но Феликс пригрозил зверобою, что отправит в Роглак всех врачей, какие только найдутся в двух городах, а потому больной терпеливо принимал жутко горький отвар, честно лежал в постели по двадцать часов в день, и мало-помалу раны его затянулись, и наступил день, когда Феликс, явившийся пред светлые очи Лансеи, заявил, что ее муж может позволить себе жить с прежней жизнью, но, разумеется, с осторожностью.
Это было в середине мая.