Читать книгу Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Страница 8

Часть первая
В 1963 году наши соседи

Оглавление

Алексей Яковлевич Каплер и Юля Друнина уговорили нас вместе поехать в турпоездку в Бельгию. А я в свою очередь уговорил присоединиться к нам еще одного нашего соседа, старого моего литинститутского товарища Макса Бременера с его женой Эрой.

Мы уже заранее предвкушали, как вшестером будем гулять по улицам Брюсселя. Но в последний момент – за день до вылета – нам сообщили, что Каплеры и Бременеры едут, а мы – нет.

Через две недели, вернувшись, соседи с упоением рассказывали нам, какая прелестная это была поездка. Только одно их там огорчало – что нас не было вместе с ними. Особенно остро они это почувствовали, когда в отеле на дверях соседнего номера прочли мою фамилию: номер был забронирован для нас.

Проглотив эту пилюлю, я, конечно, расстроился. Но – не слишком.

Знающие люди объяснили мне, что по каким-то правилам, официально нигде не объявленным, но всем известным, сперва надо съездить в какую-нибудь социалистическую страну и уж потом, пройдя это испытание, подавать на выезд в капиталистическую. А я нахально захотел сразу в Бельгию!

Тут, правда, была некоторая странность. У Макса и его жены Эры эта поездка в Бельгию тоже была первым их выездом за границу «большой зоны». Но их почему-то пустили, а нас нет.

Но я не стал ломать голову над этой загадкой. Что поделаешь, раз уж есть такое правило, надо ему подчиниться. И на следующий год мы с женой решили для начала съездить в Югославию.

И тоже наткнулись на отказ.

Знающие люди и на этот раз объяснили мне, что виноват тут опять был я. Оказывается, Югославия «по оформлению» выездных документов была приравнена к капиталистическим странам, поскольку Тито выбрал свой, особый, не наш, а, как тогда говорили, ревизионистский путь к социализму. Так что, уж коли я решил стать «выездным», начинать мне надо было с какой-нибудь другой страны. Лучше всего – с Болгарии.

А тут как раз друзья, собравшиеся целой компанией съездить на бархатный сезон в Болгарию, стали уговаривать меня и жену поехать вместе с ними. И мы согласились.

И что же?

Снова отказ.

На этот раз, правда, причина отказа была более или менее ясна. Я тогда подписывал все протестные письма (в защиту Синявского и Даниэля, в поддержку Солженицына, в защиту Гинзбурга и Галанскова), и меня надо было наказать.

Первое письмо (в защиту Синявского и Даниэля) начальство пропустило мимо ушей, никак на него не прореагировало. Но протестная волна нарастала, письма становились всё смелее и решительнее, а реакция начальства – всё круче, всё суровее. И в какой-то момент к подписантам было решено применить санкции.

Сам Брежнев прошамкал что-то с самой высокой государственной трибуны, и тут сразу пронесся слух, что всех подписантов будут высылать из Москвы.

Кстати, именно на эту невнятную угрозу генсека откликнулся Булат знаменитой своей песней:

Пока безумный наш султан

сулит нам дальнюю дорогу,

возьмемся за руки, друзья,

возьмемся за руки, друзья,

возьмемся за руки, ей-Богу.


В печатном варианте (напечатать ее Булату удалось лишь годы спустя) она называлась «Старинная студенческая песня», а строка «сулит нам дальнюю дорогу» в окончательной редакции выглядела уже так: «сулит дорогу нам к острогу».

Не знаю, что побудило Булата так изменить эту строку: то ли намерение архаичным словом «острог» получше замаскировать ее под «старину», то ли соблазн внутренней рифмы. Но в первоначальном варианте – я это помню хорошо – никакого острога не было. Да никаким острогом генсек нам тогда и не грозил. А вот на дальнюю дорогу намекал.

Но дело – слава тебе Господи! – обошлось и без дальней дороги. Для большинства из нас репрессии последовали совсем пустяковые. Я, например, отделался выговором, о существовании которого даже и узнал-то случайно…

И вот друзья уговорили меня подать заявление на эту туристскую поездку в Болгарию. И я подал. И снова нарвался на отказ.

Особых оснований обижаться у меня вроде не было. Тем более что к таким отказам я к тому времени вроде уже притерпелся. Но тут мне стало известно, что выкинули меня из списка подавших заявление сразу, на самой первой стадии прохождения выездных документов по инстанциям. Как оказалось, меня и жену даже и не включили в список.

Этого снести было нельзя.

Во всех прежних случаях мне отказывали какие-то таинственные, неведомые мне инстанции, и это было, как мне тогда представлялось, в порядке вещей. А тут мне – на самом раннем, самом первом этапе – отказал мой родной Союз писателей. Что такое? Почему такая дискриминация?

Возмутившись, я заглянул в кабинет секретаря по оргвопросам – не столько в надежде поправить дело, сколько для того, чтобы выразить ему свое негодование. Вместо хорошо мне знакомого Виктора Николаевича Ильина, бывшего генерал-лейтенанта КГБ (бывшего ли? Чекисты ведь бывшими не бывают!), там сидел замещавший его на тот момент другой секретарь – довольно известный в ту пору прозаик.

С ним я был знаком только шапочно, но, в отличие от отставного генерала ГБ, он со мною держался не по-чиновничьи, а как свой брат литератор. Внимательно выслушал мою сбивчивую гневную речь. Пожал плечами:

– Ума не приложу… – начал он. И, словно бы вдруг догадавшись (некоторый чрезмерный наигрыш тут сразу его выдал), предположил: – Постойте! Может быть, вы что-нибудь подписывали?

Я признался, что да, конечно, подписывал.

– Ну вот, – радуясь, что ему удалось так быстро разгадать загадку, сказал он. – Вот тут и зарыта собака. Вам надо, – дружелюбно посоветовал он, – написать в секретариат маленькое письмецо. Ну, сами понимаете: что по прошествии времени вы поняли, осознали… Ну, что я буду вам подсказывать, форму найдете сами. Разумеется, письмо это никуда не пойдет, так и останется лежать тут, в наших бумагах. На этот счет вы можете быть совершенно спокойны. Это не более чем простая формальность.

– Ладно, – сказал я. – Спасибо. Поеду не в Болгарию, а в Коктебель.

– Тоже неплохо, – улыбнулся он.

Итак, к общему удовольствию, всё разъяснилось.

Но и тут тоже была одна маленькая странность.

Те же письма, которые подписывал я, вместе со мной подписывали и мои друзья Боря Балтер и Лева Левицкий (это они уговорили нас поехать вместе с ними в Болгарию). И вот их пустили. А меня – нет.

Получалось, что где-то там, в тех неведомых мне высоких сферах, где заседала, как я слышал, какая-то неизвестно из кого состоящая «выездная комиссия», я был на каком-то особом счету, в каком-то особом «черном списке».

Так повторялось из года в год.

Но в начале 80-х, уж не знаю почему, приоткрылась и для меня какая-то щелочка, и мы с женой побывали в ГДР, Венгрии и Чехословакии. И тут, слегка обнаглев, я решил попытать счастья: для очередной турпоездки выбрал круиз по Дунаю.

Это был пробный шар. Твердо зная, что ни в какую капстрану меня все равно не выпустят, я подумал, что с круизом дело – чем черт не шутит! – авось и выгорит. Ведь там на нашем пути будут почти сплошь соцстраны, меж которыми, глядишь, как-нибудь затеряется одна-единственная капиталистическая – Австрия.

Но этот мой номер не прошел. И тут я уж окончательно усвоил, что настоящая заграница – не для меня.

В поездке по ГДР я познакомился и даже слегка подружился с очаровательным человеком – поэтом и переводчиком Элизбаром Ананиашвили. В одном разговоре он признался мне, что главная государственная граница для него тоже всегда была на замке. И хитроумный план насчет круиза по Дунаю мы с ним разработали совместно. И оба потерпели фиаско.

Элизбар был существенно старше меня, и положение его в Союзе писателей было – не то что у меня – вполне прочным (он был то ли председателем секции переводчиков, то ли возглавлял там у них какой-то совет по художественному переводу). И поэтому при очередной встрече я поинтересовался у него:

– Я-то ладно. Но вы… Неужели так вот и слопаете это? Не станете качать права?

Он сказал, что нет, не станет. И с улыбкой процитировал прелестную грузинскую поговорку:

– Мышка рылась, рылась и дорылась до кошки.

Мудрость поговорки я оценил, но сам всё-таки решил попробовать.

И вот сижу я в «предбаннике» перед кабинетом оргсекретаря Ильина, а в папке у меня в немалых творческих муках рожденное и неизвестно кому адресованное письмо, в котором я – опять-таки неизвестно кого – гневно вопрошаю: «За что меня и по какому праву?»

Сижу, жду, когда Виктор Николаевич освободится от очередного посетителя и сможет наконец уделить мне минутку-другую своего драгоценного времени.

И вдруг входит Булат.

– А ты что тут делаешь? – удивился он.

Слегка смутившись, я коротко объяснил ему суть дела и сказал, что вот, решил больше не глотать безропотно одну за другой эти горькие пилюли, а попробовать всё-таки «качать права».

Выслушав это мое короткое объяснение, Булат сморщился, как от боли, и сказал:

– Как это всё унизительно!

Я сразу понял, что сказанное относится не так ко мне, как к нему самому, к его собственному положению. Оно, как я знал, в то время было даже унизительнее моего.

Заглянув в предбанник, ведущий к кабинету Ильина, и увидав там меня, он недаром спросил: «А ты что тут делаешь?» Мог ведь спросить просто: «Что ты тут делаешь?» Без этого «а». Но спросил вот так.

Смысл этого «а» был примерно такой: «Я-то известно почему тут ошиваюсь. А тебя какая нелегкая сюда занесла?»

Сам он в то время к Ильину и другим совписовским секретарям ходил чуть ли не ежедневно, как на работу. Естественно, не потому, что ему так уж хотелось лицезреть их физиономии.

И не сам – не по доброй воле он туда ходил. Его вызывали. То на секретариат, то на партком.

В обоих этих инстанциях разворачивалось, раскручивалось его персональное дело.

Началось это давно, еще два года тому назад – летом 1970 года.

Вызвал его тогда к себе для беседы (пока еще только для беседы) тот самый Виктор Николаевич Ильин и поинтересовался, каким образом его повесть «Фотограф Жора», не напечатанная в СССР, оказалась за рубежом. Булат ответил на этот вопрос (генерал, надо думать, это от него потребовал) таким письменным объяснением.

В секретариат правления

Московской писательской организации.

Тов. Ильину В.Н.


На Ваш вопрос о возможных путях проникновения моей повести «Фотограф Жора» на Запад позвольте сообщить следующее.

Меня самого давно беспокоит этот вопрос, и единственное реальное, что я могу предположить, – это долгое пребывание рукописей в редакциях журналов, где они широко читаются не только штатными сотрудниками, но и многочисленными «друзьями» редакций, уносящими рукописи за пределы учреждений.

Моя повесть долгое время находилась в редакциях журналов «Юность», «Новый мир», «Октябрь», «Звезда». Публикация ее не состоялась по различным вкусовым и техническим причинам, а отнюдь не по соображениям идеологического характера.

Впоследствии я даже был рад этому обстоятельству, т. к. повесть моя (как я понял позже) малоинтересна и не представляет моих возможностей.

Затем я узнал, что она появилась в журнале «Грани», о чем устно сообщил в партийную организацию.

Надеюсь, Вы не сомневаетесь в том, что я не имею никакого отношения к передаче рукописи повести за рубеж.

Б. Окуджава

17 июля 1970 года


Объяснение это Ильина, видимо, удовлетворило, и Булат даже перешел в контратаку. Воспользовавшись этим поводом, стал качать права.

А может быть, уже в процессе устного обсуждения этого инцидента с Ильиным он выдвинул свои, встречные претензии к Союзу писателей.

Десять дней спустя (26 июля) он отправил в партком Московской писательской организации другое письмо.

Уважаемые товарищи!

Я никогда не беспокоил вас просьбами личного характера, но обстоятельства складываются, к сожалению, так, что я вынужден изменить своему правилу.

Говорят, что творческая судьба зависит в основном от способностей, усердия и доли удачи. На протяжении 15 лет литературной работы я сумел проявить кое-какие литературные способности и не считаю нужным об этом распространяться; я был достаточно усерден и времени зря не терял; небольшие удачи мне сопутствовали. Но, видимо, есть еще некая сила помимо нас самих, от которой зависят наша работа, успех и материальное благосостояние.

Вот несколько моментов, странно определяющих мое положение.

1. В течение более десяти лет я отношусь к лицам, вход которым на телевидение и радио запрещен. Почему?

2. В восьми зарубежных странах вышли долгоиграющие пластинки с моими злополучными песнями-стихами, а на родине – ни одной, если не считать трех песен в «Кругозоре», да и то стыдливо переписанных с парижской пластинки!.. Все песни, появившиеся за рубежом, взяты из моих книг, все они давно прошли Лит, звучали в кинофильмах, в спектаклях. Я уверен, что из более чем ста песен можно было бы отобрать двадцать-тридцать лучших для издания у нас на диске ну хотя бы, чтоб не было разговоров о моей подпольной поэтической работе!

3. Я написал роман о декабристах. Он опубликован в журнале «Дружба народов». Я написал в «Литературную газету» маленькую заметку в ответ на статью критика, который был слишком раздражен, слишком плохо знал историю, мне ответили, что газета не считает нужным вести разговор о моем романе. Почему меня лишили права голоса, я не могу понять.

Один из ведущих режиссеров нашего театра попытался инсценировать роман для телевидения. Ему посоветовали об Окуджаве и не заикаться.

Прошел год. За рубежом роман вышел уже в семи странах, в самых порядочных издательствах, а из плана приложения к «Дружбе народов» почему-то вылетел: кто-то велел, кто-то распорядился. Старая история. И это в то время, когда многие и не лучшие прозаические произведения издаются стотысячными тиражами и переиздаются с легкостью.

4. Я, конечно, времени не терял и за этот год написал новый исторический роман. Но стоило мне предложить отрывок из него в «Литературную газету», как тотчас получил ответ: мы отрывков из исторических романов не публикуем. Почему? Что произошло?

5. Подал заявку в «Гослит» на издание книжки избранных стихов – ни звука в ответ.

6. В издательстве «Музыка» выкинули статью о моих песнях.

Литературные и издательские сложности испытывает в разной степени каждый литератор, такова жизнь. Но мне время от времени напоминают, что буржуазная пропаганда использует мое имя в своих грязных целях, на что я принужден отвечать риторическим вопросом: почему же моя родина не использует мое имя в своих целях? На этом изысканном уровне обычно и прерываются отношения моей организации со мною.

Я человек стойкий и закаленный, но самое ужасное заключается в том, что скоро мне нечем будет кормить мою многочисленную семью. Перспективы туманны.

Я понимаю, что я человек «неудобный», а порою и трудный, но несмотря на это прошу вас разобраться во всем и:

1. Если все это – лишь печальное недоразумение – принять меры и помочь мне.

2. Если же целесообразно для нашей литературы в данный момент меня наказать, лишив куска хлеба, – сообщить мне об этом, чтобы я не суетился, не хлопотал, а знал свое место.

Нельзя же, в конце концов, интересоваться моей судьбой лишь тогда, когда обо мне вспоминают зарубежные писаки!

Какие меры принял в ответ на это письмо Союз и принял ли их вообще, сказать не могу, не знаю. Но свою роль в той истории оно, наверно, тоже сыграло. Во всяком случае, после этих двух писем от Булата они отстали.

А спустя два года – по сходному поводу – заварилась другая каша.

На этот раз мюнхенское издательство «Посев» выпустило целую книгу Булата. И от него потребовали, чтобы он публично осудил эту антисоветскую провокацию злейших врагов нашего государства. Булат же сделать это категорически отказывался.

Поначалу казалось, что дело это не стоит выеденного яйца, что оно даже еще более пустяковое, чем предыдущее, поскольку все произведения Булата, вошедшие в этот «вражеский» сборник, – и стихи, и проза – уже публиковались в разных советских изданиях, откуда зарубежные издатели их и взяли. Постоянно задававшийся в таких случаях проштрафившемуся автору вопрос: «А как попала ваша рукопись в руки наших врагов? Кто ее им передал? Уж не вы ли сами?» – тут даже и не задавался. Так что были все основания предполагать, что дело это, неведомо по чьей инициативе и для чего затеянное, сразу развалится и от Булата, как и в тот раз, отстанут.

Но от него не отставали. Напротив, что ни день, дело принимало всё более крутой оборот и начальственные угрозы становились всё более жесткими.

Зная всё это, я спросил у него:

– Ну а твои-то дела как?

Он ненадолго присел рядом со мной и коротко рассказал, что на последнем заседании парткома, куда его вызывали, – «на ковер», как это у них называлось, – ему прямо было заявлено, что, если он не сделает то, что от него требуют, из партии его исключат.

Отчасти потому, что по природе был оптимистом, но главным образом потому, что хотел развеять его мрачное настроение, я сказал:

– Да ну, это они блефуют. Поверь мне, всё кончится, как у Галича: «Получил строгача, ну и ладушки».

Он сказал:

– А мне всё равно. Никакого письма я им не напишу. Хотят исключать – пусть исключают!

Я – опять-таки для того, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, – пересказал ему забавный рассказ моего приятеля – известного тогда литературного критика Саши Лебедева. Его тоже недавно вызвали на ковер. И не куда-нибудь, а в ЦК. И предложили – точно не помню – то ли покаяться публично в каких-то собственных его грехах, то ли написать статью об искривлении партийной линии, допущенной кем-то из его коллег.

Саша вежливо спросил у сделавших ему это предложение аппаратчиков, не помнят ли они, что сказал Буратино Мальвине, когда та потребовала от него, чтобы он чистил зубы.

Аппаратчики, слегка озадаченные этим неожиданным вопросом, ответили, что нет, не помнят.

– Тогда, – любезно пояснил Саша, – я вам напомню. Он сказал ей: «Сдохнете, не дождетесь!»

Выслушав эту историю, Булат посмеялся (на что я и рассчитывал), но тут же, посерьезнев, сказал, что будет держаться той же линии. И еще раз повторил:

– Захотят исключать – пусть исключают. Но никакого письма я им всё равно не напишу.

Жизнь, однако, показала, что он недооценил силу давления обрушившейся на него всем весом своей государственной громады могучей ядерной державы.

Красные бокалы. Булат Окуджава и другие

Подняться наверх