Читать книгу Ум-мир-рай! - Блез Анжелюс - Страница 3

На пути к раю
Приватная история Франсуа-Рене Шатобриана
Пять минут из жизни великого французского романтика

Оглавление

«Ах, лучше уехать тотчас по приезде,

Чем видеть, как становится блеклой новизна берегов». Эдмон Ростан

Всё дело в гусином пере. В простом гусином пере.

Именно оно было главным инструментом Франсуа в тот момент, когда к нему приходило вдохновение. Грёбанное вдохновение, от которого нельзя было просто так, за здорово живешь, откреститься. Или пренебречь им, ведь какой тогда в этом смысл? Никакого.

Гуси, гуси, несносные гуси, что у них за перья? Где были вскормлены эти гуси? В Лангедоке, Гаскони или в Бретани?

Хочешь написать одно, а получается совсем другое. Что толку от этих гусей? И не важно, где они провели жизнь и встретили смерть, мясники везде одинаковы. Какой от них толк? От гусей. Разве что вкуснейшее фуа-гра под охлаждённый сотерн или ароматный шабли.

Придётся смириться с этими гусями и с их несносными перьями, то ли дело – деревья и кустарники. Кипарис и жимолость, например. Или чудесный аромат гелиотропа. Мой мир был всегда наполнен невидимыми Sylphide, женщинами, о которых я мечтал. Женщины из грёз и сновидений, женщины, сотканные из снов и предутренних дрём. Это мне всё равно, право.

Мне было больше не суждено увидеть Люсиль. Она покончила с собой вместо того, чтобы я покончил с собой. Это было уже слишком. Я этого не хотел. Я хотел лишь писать, обмакивая гусиное перо в свою чернильницу. Nothing really matters to me. Anyway, the wind blows. И я писал, писал несмотря ни на что. Даже, скорее, вопреки всему.

Утиные грудки конфи, пожалуй, единственное, что стоит моего внимания. Конфи и бокал рубинового кларета. Чудный росчерк пера. Чернильный Абрис словно завиток человеческой судьбы. Я создаю другую реальность, мир, который рождается от росчерка моего пера. Можно подумать, что старый мир закончился, и начинается новый. Я вижу проблески зари. От жизни мне плохо, возможно, от смерти мне будет лучше. Мечты не умирают никогда. Витиеватые чернильные арабески, заполняющие чистоту листа. Море и бухта. Рыбацкие лодки на горизонте, который уже никогда не будет таким, как прежде. Вот остров, простой каменный остров посреди бухты, где я буду похоронен стоя, чтобы смотреть на набегающие волны океана. Простой гранитный крест, возвышающийся на плите, раскинувший свои руки как казнённый Христос. Ни сострадания, ни боли, ни раскаяния. Nothing really matters to me. Молчаливая плоть гранита и никаких надписей. Или что? Здесь покоится Шатобриан. Литератор? Министр? Просто человек? Ну уж нет, лучше пустота и шум моря. Вечная пустота и вечное море. Вечная вечность. Блаженство.

Люсиль. Глоток кларета впотьмах гостиной. Росчерк пера и элегантные арабески на пол листа. Сестринская любовь. Завиток её кудрей, намёк на улыбку, призывная интимность. Тайные прикосновения. Ласки. Порочный круг. Снова росчерк пера. На сей раз дрозд щебечет свою песню не столь весело, как прежде. Сквозь густые кроны кипариса светит мятная луна. Такая же, как и прежде, или вечно новая. Сияющая и слепая, как моя память.

Эти лица, теряющиеся во мраке прошлого. Всё те же и всё время новые. Улыбки стали напряжённей, но огонёк в глазах ещё не исчез. Просто это люди, проходящие по жизни где-то рядом со мной. Литература, пожалуй, единственное, что удерживало меня от падения. Какие бездны я пропустил благодаря своему литературному творчеству? Каких высот я достиг вопреки ему?

Простой росчерк пера выводит мою родословную. Шевалье, виконт, министр и литератор. Или так – литератор и виконт. Или просто – Шатобриан, ведь это имя уже давно на слуху у всех. Или почти всех. Наш древний герб соединил в себе пассионарность крестовых походов и изысканность аристократической жизни в условиях небывалого комфорта в родовом замке Комбур. Мой предок, Жоффрей де Шатобриан, сеял золото так, как он это понимал, и разместил на своём родовом гербе золотые сосновые шишки, впоследствии сменившиеся на золотые королевские лилии. Я не снискал ни шишек, ни лилий, однажды получив в руки от отца меч нашего предка, который в тот же день я обменял у судьбы на гусиное перо, которым и пишу сейчас эти пространные вещи, достойные то ли вечности, то ли забвения. Всё это игра, но такая игра, правил которой мы не знаем. Я просто хочу знать замысел Бога, всё остальное всего лишь детали.

Однако, голод не тётка, пора и честь знать. Холодный цыплёнок, бриошь и шабли. Великолепие скромной трапезы вечного холостяка и затворника.

Снова глоток вина и новый росчерк пера. О чём теперь поведает миру моё гусиное перо? Может быть, сны про императора, которые приснились вашему покорному слуге в ночь на тридцатое марта 1792 года, в то жуткое время, когда над сонной бухтой в Сен-Мало разразился преужаснейший шторм и многие лодки были снесены в море. Я помню, как мерцала свеча и как мои глаза закрывались, готовые увидеть иную реальность. Я уснул. Новый росчерк пера и снова я вижу эти картины, приводящие меня в трепет. Немного вина, чтобы согреться и я продолжаю. Это история другого человека, увиденная мной во сне. По скрипу гусиного пера вы догадаетесь о том, что я её записал в своём дневнике.

Бывают сновидения подобные легкому дуновению сирокко над прибрежной полосой океана или над прозрачной галькой пляжной линии Адриатического моря в Бриндизи: они столь мягкие и изысканные, что ищешь любым способом продолжения этого сна, столь внезапно прервавшегося и ускользающего в небытие. Но все напрасно, сколь не прискорбен этот факт: взамен тому будоражащему душу сказочному сновидению являются лишь бледные тени воистину гипнотических шедевров, растаявших навсегда.

Однако, сны Императора были совсем иного рода: они были яркими и гиперреалистичными, особенно здесь, в поместье Лонгвуд, где майский сад был полон умопомрачительных ароматов жимолости, чайных роз и пряного померанца.

Что за сны тревожили бывшего властителя человеческих дум?

Было ли это полыхающее марево над Бородинским полем, клубы черного дыма над золотыми куполами московского Кремля или тяжелый удушливый пороховой туман у стен Ваграма: все казалось столь натуральным, что даже в глубине своего сновидения Он явственно ощущал запах дыма и будоражащий и такой древний солоноватый привкус крови на своих губах. Порой проснувшись от таких снов, Он, глядя на массивную плоть великого океана, словно в зеркале видел отражение своих прошлых дней: сухой октябрьский полдень, бой барабанов, конское ржание, смешанное с пьяной руганью бранденбургских гусар, звук походной трубы, остроконечные шпили лейпцигских церквей и соборов, терракотовую плитку крыш, столь идеально сочетающуюся с кружащейся осенней листвой. И дорога на Париж по разоренной местности, готовой вот-вот первым девственным снегом скрыть от глаз наблюдателя изъяны человеческой деятельности.

Лишенный возможности активной деятельности, к которой Он так привык, Император, запертый «этими чертовыми англичанами» посреди бескрайнего океана, предавался праздному бездействию. Часто Он совершал продолжительные прогулки по влажной береговой линии в одиночку или со своим неизменным адъютантом, бароном де Лас Казом, и теплый океанский бриз ласкал подолы его старого, пропитанного ароматом сражений, маршальского мундира.

Он много читал, иногда что-то писал, жуя табак, но чтение доводило его часто до некоего отупения, вослед которому являлась к нему апатия и безразличие к окружающему миру. Тогда бросив книгу или перо, он садился на террасу и, не спеша, потягивал густой янтарный коньяк, который на время даровал ему забвение и покой. Я бросаю перо, я не могу больше писать, продлевая тем самым агонию великого человека. Губы сами собой припадают к бокалу с кларетом, и я потихоньку замираю в тишине. Слышно, как дрозды щебечут в кронах вековых деревьев. Нежный аромат гелиотропа исходит от грядки с цветущей фасолью. Одинокий и сладостный. В моих мечтах вновь возникают образы, и рука сама собой тянется за гусиным пером.

Шатобриан снова хочет писать? Возможно, да. Или возможно, нет. Он ещё не решил, хоть и полон желаний сделать что-то полезное для этого дня, а может, для самого Господа Бога, если Тому это будет угодно! Слащавый пафос. Величественная чушь! Сколько сомнений нужно Шатобриану, чтобы заполнить ими прибрежную бухту в Сен-Мало? Я был нищий духом, хотя, может быть, и сейчас являюсь таковым. И если во мне нет подлинной любви, то кто я тогда, как не звучащий в пустоте кимвал, вопиющий в поисках той самой пресловутой любви? Но всё же, несмотря ни на что, имение своё я не отдам и тело своё на сожжение тоже, оно должно быть погребено стоя на вершине Гран-Бе.


Бремя известности тяжело, кто этого не понимает, просто – кретин. Часто меня спрашивают, как я ощущаю свою известность? Да, никак! Она как-то есть и всё, может быть, даже помимо моего желания. Я не удивлюсь, если кто-то извлечёт из этого пользу, даже без моего ведома. Merde!

Если так пойдёт, то глядишь моим именем назовут ещё какое-нибудь новомодное блюдо типа куска жареной говядины или вино, несносные подлецы! Мир явно сошёл с ума, сплошные кретины кругом, был один порядочный человек – Бонапарт, и того бессовестные англичане упекли на одинокий остров, на погибель, ещё и с каким-то особым изуверским унижением. И всё этот подлец Веллингтон, несносный зазнайка! Пусть в честь него назовут кусок жареной говядины, чтобы ему было неповадно, подлецу! Гореть ему в аду, такого человека загубил.

Впрочем, хватит о мерзавцах.


Рука уж тянется к перу, перо к бумаге, минута… и вот уже стихи свободно потекут. Октябрь уж наступил и роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей, однако, о чём это я? Ах, да, бремя известности. Бремя! Господи, если бы вы знали, как вы мне все надоели. Шатобриан славен не тем, что он пишет или не пишет, а тем, что он не врет. Если я обещал, что я буду стоя похоронен, то я буду похоронен стоя. Стоя жил и стоя умру. Ещё глоток вина, ещё одна строка в дневнике, может последняя, которая превратит мои путевые заметки в «Замогильные записки». Никто не в силах постичь, сколько я выстрадал от того, что решился заложить собственную могилу; но, чтобы не нарушить своих клятв и не отклониться от избранного пути, я обязан был принести эту последнюю жертву – отдать на растерзание подлецам мою писанину, мои выстраданные строки.


Поскольку мне не дано заранее знать час моей кончины, поскольку в мои лета каждый дарованный человеку день есть милость, или, вернее, кара, мне необходимо объясниться.

Четвертого сентября мне исполнится семьдесят восемь лет: пришла пора покинуть этот жалкий мир, который покидает меня, и с которым я расстаюсь без сожаления.

Я был изворотлив и хитер, безжалостен и беспощаден, как к другим, так и к себе самому.

Ещё глоток вина и, наверное, последняя строка. Обещаю.

Я был так скуп в любви к другим, что сам получал от других лишь крохи любви, ведь всё стремится к равновесию, в конце концов.

Вино закончилось, чернила тоже, видимо, пора собираться в путь.

Да, и вот ещё что.

Я передумал, пусть на моём надгробии будет выбито вот это в назидании мне самому -

«And in the end

the love you take

is equal to the love

you make».

Франсуа-Рене Шатобриан, виконт

Сен-Мало,

4 июля 1848 года,

пополудни

ТТ@11.11.2021

Ум-мир-рай!

Подняться наверх