Читать книгу Жребий вечности - Богдан Сушинский - Страница 9
Часть первая
8
Оглавление– Это наши владения, Отто: наш парк, наш старинный рыцарский замок… Вы же – мой повелитель, только что вернувшийся из крестового похода. Да-да, вы – тот самый маркграф фон Скорцени… Достойнейший из германских рыцарей, сумевший довести свои отряды до Палестины, защитить Гроб Господний и вернуться в свою благословенную Баварию с чашей святого Грааля.
Слушая милый бред Лилии, Скорцени молитвенно наслаждался ее телом, как бы заново открывая его для себя, словно никогда раньше они не предавались этому библейскому греху. Словно все это – губы, шея, грудь, атласная упругость живота – познавалось им впервые, а потому открывалось как великое таинство ласки, великое таинство любви.
– Мы ласкаем друг друга уже целую вечность. Мы обречены на эти поцелуи, эти ласки. Мощные стены «Вольфбурга» навечно оградили нас от остального мира; чаша Грааля одарила бессмертием, а вечная страсть погрузила в объятия, вырвать из которых не способна уже никакая сила…
– Кто бы мог предположить, что вам ниспослан величайший из земных талантов, Фройнштаг, – попытался Скорцени хоть как-то присоединиться к потоку ее чувственного полубреда. – Вы обладаете способностью жить в том мире, который порождаете собственной фантазией.
– Но это же прекрасно! Всем бы такую способность. Очевидно, мне придется создавать специальную школу, которая будет называться «Школой сотворителей миров». Вам предоставляется возможность стать первым моим учеником.
– Выслушивая вас, я понимаю, что всякий раз топчусь у входа в этот ваш мир, так ни разу и не решившись переступить его порог.
– Это ваши собственные иллюзии, Отто. Не приписывайте их мне. На самом же деле я обладаю совершенно иным талантом.
– Сгораю от любопытства.
– …Только мне одной по-настоящему подвластным талантом великого порабощения мужчины. Который в то же время является самым тяжким на этой земле смертным грехом женщины, – с томным придыханием просвещала его Фройнштаг, впиваясь пальцами одной руки в его волосы, а второй – следуя за скитающейся по ее телу рукой Отто. – Кое-кто считает это талантом любви. Но зачем фарисействовать? Никакой любви отныне не существует.
– И никогда не существовало, – отчаянно покачал головой Скорцени.
– Ни-ког-да!
– На самом деле было, есть и всегда будет только великое порабощение мужчины.
– При котором мужчина фанатично отдает себя в руки Женщины и ее воле. Как монах-затворник, предающий себя телесным и сексуальным мучениям, сознавая, что только таким образом он по-настоящему полагается на волю и ласку Божью.
– Подобных откровений философия бытия еще не знала, – молвил Отто, припадая к груди девушки, как измученный песками пустыни странник – к божественному роднику, дарующему живительную влагу лишь до тех пор, пока перед ним стоят на коленях.
– Знала, Скорцени, знала. Она, эта ваша философия бытия, уже все давным-давно познала.
– И все же… эти откровения…
– О да! Я все еще позволяю вам восхищаться собой.
«А ведь у этой женщины воистину божественная грудь, в которой сокрыта вся астральная тайна Фройнштаг, вся та бездна соблазна, в который Лилия время от времени ввергает тебя, заставляя забыть о том, кто ты, каково твое предназначение в этом мире и что происходит за приютившими нас стенами».
– Прекратите, Фройнштаг. Кончится тем, что вас сожгут за них на костре. – Он вдруг вспомнил Неземную Марию и понял, что предназначались эти слова ей.
– За откровения? На костер – за свои откровения?
– При чем здесь откровения? Какие еще откровения?! За эти перси, – алчно впился в них руками Скорцени. – За это колдовство. За это безумие.
– За них – да, ибо они вещественны. Что же касается слов… Какими бы вещими они нам ни казались, – они недостойны костра инквизиции. Все еретички, которые были сожжены за свои прорицания и откровения, взошли на них невинно. Очистительному огню Божьему женщин следует предавать только за красоту их груди.
– Но тогда мы сожгли бы всех самых красивых.
– Так оно и происходит: во все века сжигали самых красивых.
– Ну, если бы так было на самом деле…
– О, если бы так было на самом деле! Ты даже не представляешь себе, какая огромная масса женщин со всего мира ринулась бы к судам инквизиции!
– Так, так, так! – заинтригованно оживился Скорцени. – Почему эта масса женщин ринулась бы к судам инквизиции?
– А ты не догадываешься, почему? В надежде доказать, что их, именно их, и только их, грудь – самая величественная и самая порочная! Что только им, и ни одной другой женщине, место на очередном костре.
– Потрясающая логика! – уселся Отто в постели с широко открытым от удивления ртом. – Ничего подобного даже предположить не мог.
– О, с каким яростным вызовом, с каким наслаждением они восходили бы на эти огневища! – продолжала свою «инквизиторскую сагу» Лилия Фройнштаг, вновь насильственно укладывая мужчину в постель. – Как они торжествовали бы, видя перед собой толпы недостойных и отвергнутых соперниц, которым не оставалось бы ничего иного, как с ненавистью в глазах и душах подбрасывать в огонь сладострастной победы этих мучениц свой чахлый, отсыревший на слезах женских обид и разочарований, хворост!
Скорцени оставил в покое по-девичьи налитую грудь Фройнштаг и, опять широко открыв рот от удивления, уставился на Лилию. Ему не верилось, что подобные слова способны зарождаться из уст этой порочной женщины. Что они вообще способны зарождаться в устах любой из ночных грешниц, пусть даже эти грешницы будут прекраснейшими и достойнейшими из некогда изгнанных из рая вместе со своими Адамами…
– Кажется, я увлеклась и увлекла, – еще более томно вздохнула Лилия и, захватив Отто за загривок, решительно ткнула его лицом в свою грудь. – Со мной, штурмбаннфюрер, – по складам произнесла она чин Скорцени, – это иногда случается. Но вы-то все равно этого не поймете.
– Знаете, Лилия, вы совершенно не та, кем предстаете перед людьми средь бела дня.
– Не огорчайтесь, мой крестоносец. И помните: при свете солнца ведьмы всегда предстают в обличье прекрасных искусительниц. Поэтому-то и познавать их следует только ночью.
«Но я-то имел в виду нечто иное, – мысленно возразил Отто. – Эсэсовка, бывшая охранница женского концлагеря, диверсантка… И вдруг такой эмоциональный взрыв, такое извержение женственности!..»
– Только не вздумайте произносить все это вслух! – с сатанинским провидчеством предупредила его Фройнштаг. – Боже упаси вас решиться на такое!
– Мысли читаете? Это уже нечестно.
– Потому и говорю: женщину следует познавать ночью. Ибо днем все мы в той или иной степени ведьмы.
«Интересно, знает ли Неземная Мария, где я сейчас и чем занимаюсь? – подумалось Скорцени. – Наверняка знает. Эта “белая ведьма” знает все. Не зря мне порой кажется, что устами Лилии Фройнштаг глаголет Мария Воттэ. Интересно, что бы она сказала, если бы я сейчас позвонил ей? Вдруг начала бы повторять слова Лилии, как повторила мои, сказанные барону фон Брауну!»
– О чем вы думаете, Скорцени? – заподозрила что-то неладное Фройнштаг.
– О судьбе рейха, – ответил штурмбаннфюрер первое, что пришло ему на ум, однако ответ ему понравился: универсальный и, если учесть характер его службы в Главном управлении имперской безопасности, во многих случаях очень близкий к правде.
– Почему бы вам не предоставить это право фюреру, мой дорогой штурмбаннфюрер? Тем более что так глубинно и безотрадно задумываться, как это делаете вы сейчас, можно только тогда, когда в мыслях – коварная женщина. Будем признаваться, Скорцени?
– Не виновен я, Лилия, не виновен.
– И в этом вся твоя вина.
«И все же, кто способен поверить, что эта женщина долгое время была охранницей женского лагеря?! Чертова война! Такая потрясная женщина – и вдруг!»
Они лежали на необъятном ложе посреди огромного зала. В низко опущенном бронзовом светильнике мерцала одна-единственная, забытая ими, свеча, зажженная по их страхам, их окутанному любовными ласками одиночеству…
– Если вы еще хоть раз повторите мысленно или вслух то, что только что подумали обо мне, нам с вами никогда не забыть, что эта война действительно была, и все, что происходило на ней, происходило и с нами.
– Но это была наша война. Почему мы должны отрекаться от нее? Ведь это мы с вами творили все эти «дранг нах Осты» и «дранг нах Весты»; мы формировали отряды доблестных, да что там – доблестнейших из рыцарей…
– И за это будем прокляты. Причем совершенно справедливо. Только мне не хотелось бы, чтобы все грехи человеческие, отголоски всех страданий этой войны пали на нас двоих. Только на нас. Если мне и предстоит за что-то гореть на кострах – на этом или том свете – предпочитала бы гореть за свою самую красивую в Европе грудь, если только она будет признана таковой. И за бесстыжее, безжалостное порабощение любимого мужчины.
Скорцени в последний раз припал губами к нежности не освященного материнским молоком соска и, откинувшись, обессиленно лег на спину. Мрачные своды зала напоминали своды склепа. Он лежал, погребенный войной и собственными страхами. Всеми проклятый и всеми забытый.
Пока речь шла о войне, Скорцени обычно чувствовал себя уверенно. Он знал, как убить страх в своей душе и породить его в душе врага; знал, как нужно действовать, чтобы спастись самому и убить всех, кто явился на поле брани, надеясь на его гибель. Он познал цену риску и цену отчаянной храбрости.
Однако все это укрепляло дух Скорцени лишь до тех пор, пока он чувствовал себя воином. И тотчас же предавало его, как только пытался представить себя вне войны, посреди оазиса мирной жизни.
«Война и есть твое предназначение, – сказал себе Скорцени. – Ты рожден войной и для войны. В тебе живет слитый воедино дух всех твоих предков-воинов. Твоя молитва – меч. И крест твой – тоже меч. И священный посох, ведущий тебя через сотворенную войнами пустынь Европы, – меч. Ибо мечом тебя крестили и мечом станут отпевать. (А ведь так оно на самом деле и было в рыцарские времена: мечом крестили, мечом посвящали в воины и рыцари и мечом отпевали.) Так в чем же твоя вина перед миром? Не ты был первым, кто выковал меч, и не тебе быть последним, кто его держит в руке. И кто, следуя библейскому завету, перекует его на орало. Ты – воин. И ты выполняешь свой долг перед соратниками твоими, Германией, фюрером».
Отто вдруг вспомнились слова, которые он услышал от русского белогвардейского офицера Розданова.
– «Без войны человек деревенеет в комфорте и богатстве, и совершенно теряет способность к великодушным мыслям и чувствам, и неприметно ожесточается и впадает в варварство»[14], – процитировал он вслух и, немного выждав, не последует ли реакция Фройнштаг, объяснил: – Эти слова принадлежат величайшему из русских писателей – Федору Достоевскому.
– Странно. Он был военным?
– Да нет.
– Так мог говорить только человек, всю свою жизнь посвятивший войнам. Можете считать, Скорцени, что Достоевский украл эти слова у вас. Или же специально для вас сформулировал эту мысль.
– Причем самое удивительное, что появились эти слова из-под пера русского как раз в то время, когда он пребывал в Дрездене.
– Тогда понятно, – многозначительно молвила Лилия. – Наверняка в него вселился дух какого-то странствующего рыцаря.
– Что еще раз подтверждает, что сама атмосфера Германии пресыщена величием рыцарства и воинственного бесстрашия, – согласился с ней Скорцени.
– Но если не ударяться в мистику, а судить Достоевского «по словам его», то получается, что он был убежден: как только человечество прекратит воевать, оно сразу же начнет впадать в варварство! Но что же тогда война? Очищение от варварства?
– Рулетка, во время которой одни впадают в варварство и мечтают о варварском мире, другие – гибнут на фронтах, вознося свои подвиги к величию бесстрашия, самопожертвования, служения… Пусть найдутся мудрецы, которые истолкуют сущность войны иначе.
– Но после этого им придется объяснять, с какой это стати именно эти праведники-войноненавистники сами вновь и вновь затевают войны; кто и зачем развязывал все эти тысячи великих и малых войн. И тем не менее, Отто… Как мы с вами будем после войны?..
– Мне иногда кажется, что миллионам мужчин по-настоящему страшно станет только тогда, когда они поймут, что прозвучал последний залп войны и им навсегда придется расстаться с оружием.
– И как они пожалеют тогда, что, стремясь к убийству, так мало думали о любви.
– А когда все же предавались любви, никак не могли отречься от сознания того, что, вольно или невольно, становились убийцами.
* * *
Багрово-серебристая луна восходила как озарение, способное вывести из мрачных мыслей и еще более мрачных предчувствий. Это восходила луна войны, и признавала она только войну и любовь.
Все остальное, что творилось в ее подлунном мире, не стоило ни таинственного мрака ночи, ни ее упоительного света. Оно вообще ничего не стоило, поскольку не подлежало ни войне, ни любви.
– …Ни войне, ни любви, – забывшись, произнес он вслух.
– Это вы о чем, наш обер-диверсант? – насторожилась Фройнштаг.
– Да так, некая непостижимая философия жизни.
– Вот видите, и вы тоже начали размышлять о философии жизни, а воину следует размышлять только о философии войны. Иначе он перестает быть воином. Опять вы маетесь, Скорцени! А все ваши метания происходят оттого, что совершенно забыли обо мне. Совершенно, а главное, очень не вовремя.
– Наоборот, начинаю грезить тобой, – нежно дотронулся пальцами до ее груди. Самой красивой груди, какую только способна была создать природа на всем пространстве от оставленных врагу прибрежных рубежей Нормандии до так и не возведенного воинским гением где-то в безбрежных степях Поволжья Восточного вала.
Самой прекрасной груди из всех, которые когда-либо удавалось заклеймить и вознести на свой костер безбожной инквизиции, судьи которой так никогда толком и не научились ни любить, ни ненавидеть.
14
Федор Достоевский высказал эту мысль в одном из своих писем из Дрездена в 1870 году.