Читать книгу Художник и время - Борис Анатольевич Шолохов - Страница 3
I
Воспоминания для Золушки
У запретной черты
ОглавлениеСмеркалось. Но Люся не соскакивала с верстака, а страницы детства листались хозяином без устали.
– Учили по Чехову. Рассказывать связно: висит на стене двустволка – стало быть, выстрелит. Но разве постигнута связь событий? Разве известны следствия самых-разсамых пустяков?
В арсеналах сознания оказывается всякая всячина, без заметной связи и назначения. Притронешься и… взорвется! Самым непрошенным образом. Пронесло первый раз… нет гарантии на завтра и послезавтра. Просто время не пришло до поры. Вытряхивать торбу пережитого подряд, без разбора, и проще и предусмотрительней, следовательно. Мало ли…
Поля исчезла. Осталась с той стороны двери. В запретном мире. С клопами. В неумолимом «нельзя».
На улицу было «нельзя» – «хулиганы». В столовую… был день, не пускали и в столовую. Потому и запомнился, что не пускали.
Взрослые сидели, к моему великому удивлению, прямо на полу. У стены, разрисованной розами. Розы с голову. Красные-красные. Высоко, низко – везде. Взрослые сидят. У всех слезы. А стол белым застелен. В глубине, в углу, постель. Рвусь взглянуть – оттаскивают:
– Ш-ш-ш… дедушка умер.
Но меня не унять:
– Сами с ним. Около. Пусть… Пусть… Плачьте! – И давясь от обиды: – Не б-буду! Не б-буду! По бабушке буду, а теперь н-нет!..
Деда не довелось видеть. Не пустили. Не показали. Но набросок под стеклом, в спальне, надолго остался в глазах: усатый и спит. Посмертный набросок и розы на стене – дело дядюшки-художника. Из самой Москвы. Ежегодно приезжал.
Да, деда я не видел. Зато сад, что посадил, всегда находился рядом. Весною осыпал цветом. Летом прятал в тени, качал на лапах яблонь, наполнял зеленым и спелым желудок.
Без сада не мыслю себя. Сад нес радость. Украшал сердце добром. Становился наставником. Оставался утешителем. Долго-долго…
– Художникам не до еды, когда трудятся? – заинтересовалась Люся.
– Не до еды? – «Само собой» – донеслось из детства.
Затем взрослого осенило:
– Стемнело совсем. Устали столько сидеть, проголодались?
– Сидеть? Удовольствие! Это вам трудно… работать.
– Сидеть удовольствие! Сидеть удовольствие! – трезвонила радость.
Живописец чувствовал себя принцем. Разглядевшим, открывшим Золушку. Прозорливость из завидных! Прозорливость… Продлить сладость болтовни около милой, не заметить темноты – великой догадливости не требовало. Принц перерыл в черепной коробке все содержимое – догадливости не оказалось. Понуро вытер палитру. Заторопился прибирать краски.
Золушка утешала, что постарается прийти завтра. Она разрешила, позволила себя проводить. Радости принца не было предела. В принципе, он не провожал прежде. Натурщиц не провожал. А принцессу – рвался.
– Пожалуйста… – Пальто попало на плечи. Тяжелое. Неуклюжее. По жилам побежала нежность. Зеленые пальцы поднялись к локонам. Помедлили…
– Шапочка – сложное совершенство! – шептало восторженно воображение.
Лицо стало еще круглее, еще одухотвореннее на бледном стебельке шеи!
В принципе, нет ничего глупее круглых лиц. Но разве любви есть дело до принципов? Разве она считается с ними?
Красавице положено иметь правильные черты, нежный живой цвет кожи, стройную, пропорциональную фигуру, одетую по моде… Всем остальным отклонение от эталона компенсируется универсальным комплиментом: «Очень мила». И лепят последний к делу и не к делу.
Правда, художник уверял, что нет единого типа красоты. Что разновидностей столько, сколько существует носов на свете. Что к каждому носу, соответственно, можно разыскать недостающее и тем самым создать совершенство. Но разбираться в красоте и чуметь от очарования – разные вещи. Обожающему женщину не суждено рассуждать. Даже в Возрождение великий Да Винчи склоняется около пожилой, ожиревшей Джоконды. Непостижимо?! И все же: известностью компенсируется все.
Живопись осваивают не сразу: с мастерством растет возраст. С возрастом исчезает вкус – ведь совсем не всякая заинтересуется седовласым!..
Хозяину повезло. Золушка оказалась молодой. Соблазнительно молодой. Монгольские скулы делали лицо миловидным. Круглым, словно солнце. Крыльями парили на просторе. Глаза разлетались далеко-далеко. Лоб был выпуклым и светлым: ни следа волнений, ни соринки переживаний. Овальные линии закругляли подбородок, опускали уголки губ, заставлял нос отступить от эллинской прямолинейности. Правда, оригинальности ради, не овал, а угол рекламируют верхом совершенства. Но… пилы не целуют.
Волнует округлое. Увлекает ласковое. Светлая Золушка! Желание нежно болтать она сочетала с завидной способностью слушать. Отсутствие особых вокальных данных компенсировала безотказной готовностью петь. И всякое свидание считала предпочтительнее скучищи одиночества. Словом, причин для заключения: «Очень мила» – хватало.
А на улице похрустывал наст, и легкие туфельки старательно выводили соло. Широкие башмаки внушительно, не спеша вторили. Сверкали, зазывая, магазины. Прилавки лоснились колбасами всех сортов. И слюна снова и снова выступала, словно на бис. Башмаки сокрушались, что не разрешают выпотрошить кошелек. Туфельки оставались непреклонными. Голод забылся, уступил место счастью.
И в тряском трамвае. И в быстром метро. Они были вместе. Вчера повстречавшиеся. И казалось естественным… не расставаться. Только у электрички, очнувшаяся порядочность запричитала, настаивая брести обратно: «Жена ждет!»
«А как же Золушка? Одна! Ночью!» – мучилось чувство. Лапы глупо топтались около ожидавшей решительного шага подножки. Лицо вытянулось. Переступать запретного не разрешалось с самого раннего возраста. Выработался рефлекс.
– Глуп! – хлопнули в сердцах двери.
Пронзительное: «Тр-у-у-у-у-с…» пронеслось по рельсам и растворилось во мраке.
Послушный зашагал к домашней всегдашности.
– Что есть смелость? – тоскливо попискивало в носу. – Поиск радости всеми средствами или отказ от соблазнов?
– Смотря по обстоятельствам, – скрипел снег. – Смотря по обстоятельствам.