Читать книгу Ларец кашмирской бегумы - Борис Батыршин - Страница 4

Часть первая
Семьдесят второй день
Глава III

Оглавление

Комната изменилась. Можно сказать, она стала неузнаваемой: пока Коля валялся без чувств, владелец лавки, несомненно, впавший в помутнение рассудка от удара током, решил кардинально переустроить помещение. Он убрал стеллажи, вытащил прочь конторку, а вместо неё приволок и поставил поперёк комнаты дощатый, скверно обструганный прилавок. Но этого, видимо, показалось мало: шпалеры со стены кто-т о ободрал до последнего клочка, а на обшарпанную штукатурку приколотил длинные полки. А для полноты картины – свалил по углам пустые корзины, ящики и смятые рогожные мешки. Висящего под потолком электрического светильника, виновника всех неприятностей, тоже коснулся ветер перемен: вместо него торчал газовый рожок с латунным краником. Спятивший букинист не обошёл вниманием и окна: гардины исчезли без следа, оконные рамы скалились зубьями-осколками, стеклянное крошево усыпало пол. Выскобленный паркет заменили посеревшие от грязи доски, покрытые таким слоем пыли и мусора, что сразу становилось ясно: подёнщица, убирающая в лавке, зря получает жалованье.

Коля осмотрел себя – от пребывания на грязном полу ни китель, ни бриджи не пострадали. Он хотел отряхнуть колени и обнаружил, что сжимает в правой руке давешнее «яйцо». Прапорщик поставил механическую игрушку на прилавок и, припомнив, как это делал «Элмер Бут», нажал на острый конец. Безделушка отреагировала и на этот раз: бронзовая скорлупа с мелодичным звоном распалась надвое, открыв взору сверкающие внутренности. Прапорщик осторожно, двумя пальцами сдвинул половинки скорлупы – и те сомкнулись, оставив едва заметную щель.

Владельца лавки нигде не было видно. Коля решил было, что он спрятался в подсобке – но та была заколочена досками, криво, наспех, причём гвозди вгоняли прямо в филёнки. И было это не сегодня – шляпки успели покрыться ржавчиной, дерево вокруг них почернело. А ещё – в комнате больше не было книг! Они бесследно испарились вместе со стеллажами, гардинами и конторкой.

Одна книга всё же нашлась – на краю прилавка одиноко притулился потрёпанный гроссбух. Коля открыл его наугад: записи об отпущенных в долг продуктах, мука, соль, сахар, сушёный горох, спички. Покупатели: «тётушка Вальоми́» или «сын сапожника Трюбо́», «кухарка из особняка мадам д′Орви́лль». Видимо, жители ближайшего квартала, да и покупки грошовые… Он пролистал страницы в поисках последней записи. Вот: «11-е декабря 1870-го года».

И как прикажете это понимать? Раритет из собрания букиниста? Ерунда, кто, кроме старьёвщика, скупающего тряпье и старые газеты для бумагоделательных фабрик, польстится на подобный хлам? Осталась от прежнего домовладельца? Раньше здесь была бакалейная торговля – вот, кстати, и спички с горохом…


Через разбитые окна в комнату ворвался знакомый звук. Он очень не понравился прапорщику – так грохотали пушки в Москве, в тревожном январе пятого года. Тогда пятнадцатилетний Коля слушал канонаду, высунувшись из чердачного окна, и считал дымы, поднимающиеся над крышами далёкой Пресни.

Кстати, в этом доме тоже есть чердак – там букинист нашёл сундук с альбомом и «механическим яйцом».

С улицы докатился новый удар, куда ближе, отчётливее. Коля торопливо сунул «яйцо» в карман бриджей, отчего пола кителя уродливо встопорщилась, подхватил с пола свёрток с покупками и распахнул входную дверь.

* * *

Улица тоже изменилась. Место сквера, примыкавшего к дому букиниста, заняло огромное уродливое здание за кирпичным забором в полтора человеческих роста. Стена, выходящая на улицу, не имела окон, и это наводило мысль то ли о фабрике, то ли о железнодорожном пакгаузе.

«Позвольте, кажется, «Элмер Бут» упоминал о фабричном здании, которое, то ли снесли, то ли взорвали лет сорок назад? Бред какой-то, впору щипать себя за чувствительные места…»

Остальные дома стояли на прежних местах. И всё же, что-то стало другим: эта рю де Бельвиль походила на прежнюю не больше, чем истасканное лицо гулящей девки на неё же в свежей, невинной юности. Окна почти все разбиты или прикрыты ставнями, а то и просто заколочены досками, отчего фасады походили теперь на слепцов, таращащихся на окружающий мир своими бельмами. Мостовая непривычно неряшлива, замусорена, как пол в давешней лавке. И мусор неправильный, во всяком случае для благополучного города: какие-то клочья, щепки, тряпки, куски оконных рам, осколки стекла и битой посуды, драный башмак, смятые газеты… Как, скажите на милость, можно загадить чистую, респектабельную удочку за неполные три четверти часа, которые он провёл в лавке? Что, в конце концов, здесь происходит?


Со стороны перекрёстка донёсся многоголосый гомон и топот сотен ног. По рю де Бельвиль, перегородив улицу на всю ширину, валила толпа. Над головами колышутся штыки, поверх людского потока трещит на ветру красное знамя. Красное?!

На Колю вновь повеяло духом пятого года. Тогда он сопляком-реалистом бегал с друзьями на Пресню, смотреть на революцию. Собирал по мостовым гильзы, удирал от городовых и патрулей Семёновского полка. И как-т о раз, до смерти перепугался, наткнувшись подворотне на убитого мастерового: тот лежал ничком, и кровавая лужа вокруг головы, успела покрыться бурой коркой…

Толпа накатывалась неотвратимо, словно морской прилив. Среди идущих впереди выделялся смуглый, южного облика, великан – он нёс на вытянутых руках древко со знаменем. Коля заметался. Бежать по улице? Глупо, глупо! Подпрыгнуть, ухватиться за край забора, рывком перекинуть тело во двор? Поверху кирпичная кладка щетинится осколками стекла – в строительный раствор вмазаны донца разбитых бутылок. Это от воришек – если напороться ладонью, располосуешь мясо до костей.

Он вжался спиной в подворотню, пропуская толпу. Большинство в военной одежде: в солдатских мундирах, кепи, крытых красным сукном, в гусарских куртках со шнурами. Мало у кого была полная форма: у одного мундир накинут поверх рабочей блузы, у другого алые солдатские шаровары выглядывают из-под бесформенного балахона, какие носят уличные художники из квартала Монмартр, третий к сюртуку напялил солдатское кепи с легкомысленным фазаньим пёрышком. Мелькали женские юбки и фартуки, шныряли туда-сюда мальчишки, точь-в-точь парижские гамѐны, описанные Виктором Гюго.

Колю, наконец, заметили: дюжий мастеровой окрикнул его, схватил за рукав и потянул с такой силой, что молодой человек пробкой вылетел из своего убежища и чуть не свалился с ног. Но устоял и зашагал вместе с толпой, стиснутый со всех сторон разгорячёнными телами.

Почти все вокруг были при оружии. В руках мелькали винтовки с примкнутыми штыками, охотничьи двустволки, длинные старомодные, чуть ли не капсюльные, револьверы и карманные «пепербоксы». А долговязый юноша с всклокоченной шевелюрой и красным шарфом на талии неумело размахивал кавалерийской саблей.

Коля будто стал меньше ростом, съёжился. Его толкали, пихали, оттирали в сторону, и сразу вспомнилась фраза, слышанная от рабочих в отцовской мастерской: «Тяжело в деревне без нагана!» Когда-то это его позабавило и только, но теперь пришлось на собственной шкуре испытать, каково безоружному в толпе вооружённых людей.

Видимо, неуверенность его была столь заметна, что юноша с саблей (он возглавлял группу, к которой поневоле присоединился наш герой) театрально простёр к нему ему руку и произнёс с пафосом, будто с подмостков: «К оружию, гражданин! Para bellum![7]»

Стоп! Да стоп же! Это кто тут безоружный? А за каким лешим он таскает под мышкой свёрток?

Продавец в оружейном магазине постарался на совесть, и прапорщик чуть не расквасил себе нос, когда споткнулся, пытаясь распустить на ходу туго затянутый узел. И расквасил бы, если бы его не подхватили под локти и не придали вертикальное положение. Мастеровой похлопал его по плечу, отомкнул штык от своей винтовки и протянул Коле. Юноша пробормотал «Merci beaucoup…», перерезал бечёвку и, прежде чем вернуть клинок владельцу, повертел его в руках.

Длинное лезвие, изогнутое, как ятаган – ничего общего с игольчатыми штыками «Лебѐлей» и «Бертье». Да и сама винтовка изрядное старьё, кажется, даже игольчатая. Присмотревшись, Коля опознал старую «Шасспо́», ровесницу русской системы Крнка – таких немало было на пресненских баррикадах, вместе с охотничьими двустволками и прочим антиквариатом.

Извлечь «люгер» на ходу было непросто, а попробуйте-ка, зажав под мышкой распотрошённый свёрток, набить патронами три магазина, в любую минуту рискуя рассыпать содержимое свёртка по мостовой, где его моментально затопчут, расшвыряют сотнями ног? Зато перекинув ремешок кобуры через плечо, молодой человек испытал недюжинное облегчение. Теперь он снова офицер, а не жалкий шпак, затянутый в водоворот непонятных, событий.

Толпа запела. Сначала голоса раздались в голове колонны, им стали вторить остальные. Особо усердствовал студент с саблей: он даже пытался дирижировать и так размахивал своей «дирижёрской палочкой», что Коля отодвинулся подальше – не дай бог, зацепит! Мелодию он узнал сразу – её распевали на студенческих сходках, на митингах в пятом году, и на той, памятной маёвке.

            Il s’est levé, voici le jour sanglant;

            Qu’il soit pour nous le jour de délivrance!

            Franзais, а la baпonnette!

            Vive la libertй![8]


Слова были французские, но это не помешало ему, как и шесть лет назад, с головой окунулся в упоительную атмосферу революции. И он, хоть и не понимал ровным счётом ничего, из происходящего, подхватил песню на привычный лад:

            «На бой кровавый,

            Свя̀тый и правый,

            Марш, марш вперёд,

            Рабочий народ!»


* * *

– Мсье пел по-польски?

Рядом с ним шла девушка лет примерно семнадцати-восемнадцати, яркая особой, южной красотой, выдающей уроженку Прованса или Лангедока. Волосы цвета воронова крыла рассыпаны по плечам, пёстрая, как у цыганок, юбка, красная шёлковая косынка на шее. В руках – холщовая сумка, в которой при каждом шаге громко позвякивало стекло.

– Там лекарства, – пояснила незнакомка, перехватив его взгляд, – марлевые бинты, корпия, мазь для компрессов, нюхательная соль, бутылка рома и склянка с лауда́нумом, – это спиртовая настойка опия. Отец советует её для облегчения боли.

– Ваш отец врач?

– Аптекарь. Он научил меня делать перевязки и ухаживать за ранеными. Я даже пулю смогу вынуть, если не слишком глубоко засела. Сам-то отец дома – он боится стрельбы и не показывается на улице. Он и меня уговаривал никуда не ходить, но я уже не ребёнок, и сама решаю, как мне поступать!

И улыбнулась так ослепительно, что прапорщик забыл и о пушечном громе, то и дело накатывающемся издалека, и о вооружённых людях вокруг, и даже о загадочном происшествии в лавке букиниста. Хотелось, чтобы прекрасная, незнакомка и дальше шла рядом и говорила, неважно о чём…

– Так вы знаете польский язык? – спросил он невпопад.

– Нет, мсье, откуда? Это всё один мой близкий друг, – девушка чуть заметно вздохнула, – Он был в Польше, сражался с ужасными казаками русского царя. Оттуда и привёз песню, только пел её по-вашему.

Она так и сказала: «terribles cosaques du tsar russe». Коля вспомнил, как студенты-поляки рассказывали о подавлении Январского восстания, о жестокостях, творимых на польской земле отцами и дедами этих казаков. И как пели «Варшавянку» – а он, восторженный юнец, пытался подпевать, пытаясь угадывать слова на чужом языке.

Похоже, собеседница уже записала его в го́норовые обитатели Речи Посполитой! И как теперь признаться, что он никакой не поляк, а совсем наоборот – соотечественник тех самых «terribles cosaques», душителей польских вольностей?

«Но позвольте, последнее польское восстание было лет пятьдесят лет назад! Сколько же лет её «близкому другу»?

Желая избавиться от чувства неловкости, он попробовал сменить тему:

– А ваш друг – он тоже здесь?

Девушка опустила глаза, плечи её сразу поникли.

– Нет, мсье, он погиб. Пьер был бланкистом, дружил с Курбе́, Эдом и Валлѐсом[9], даже заседал в ратуше. Когда в апреле начались стычки, он возглавил вооружённый отряд, попал вместе с Эдом в плен, и версальцы их расстреляли.

«Бланкисты? Версальцы?»

Повисло нел о вкое молчание. Они шли рядом, не замечая гомона толпы, затянувшей новую песню – о цветении вишен, о песнях соловьёв и дроздов-пересмешников, о ветреных красавицах, что дарят своим поклонникам муки любви.

– Простите, мадемуазель, не будете ли вы столь любезны… словом, какое сегодня число? – выпалил Коля, и сам испугался того, как неуместно и глупо прозвучал его вопрос. Спутница, видимо, подумала о том же. Она подняла на прапорщика глаза (бездонные, ярко-зелёные, чьё сияние способно свалить с ног!), полные недоумения.

Он притворно закашлялся, но, увы, отступать было поздно.

– Понимаю, это звучит странно, даже нелепо, но я…

Незнакомка лукаво улыбнулась:

– Видать, мсье крепко контузило! А вы не забыли заодно, где находитесь – в Париже, или, в вашей… Варшаве, да? Не надо насмехаться над бедной девушкой, это очень-очень дурно!

Версия с контузией показалась спасительной, и прапорщик забормотал что-то о рухнувшей крыше. Но насмешница уже смилостивилась:

– Всё-всё, мсье, довольно! А то скажут, что Николь досаждает расспросами пострадавшему герою – ведь вы герой? А я девушка воспитанная, это вам всякий скажет…

«Так её имя Николь?»

– Раз уж у вас отбило память – так и быть! Сегодня двадцать седьмое мая семьдесят первого года, и постарайтесь больше не забывать!

Если раньше у Коли не было никакой контузии, то сейчас у него на самом деле потемнело в глазах. Он поверил Николь сразу и безоговорочно, поскольку это разом объясняло все странности, приключившиеся за последние полчаса.

Париж. Двадцать седьмое мая. Тысяча восемьсот семьдесят первого года. Предпоследний из семидесяти двух дней…

Словно в ответ в голове колонны, где развевалось над штыками красное знамя, раздался клич, и его сразу подхватила вся толпа. И этот клич заглушил остальные звуки – гомон, стук сотен башмаков о булыжники мостовой, близкую канонаду:

«Да здравствует Коммуна!»

7

(лат.) «Готовься к войне!»

8

(фр.) Сегодня день крови и славы, Пусть бы он был днём воскрешения! Эй! Кто француз, в штыки! Труба наша, врагам греми!

9

Политические и военные деятели Парижской Коммуны

Ларец кашмирской бегумы

Подняться наверх