Читать книгу Говорю вам… - Борис Екимов - Страница 11

За дровами

Оглавление

1

Мы еще спали, дозоревывая после вчерашней тяжелой дороги, когда мать пришла нас будить.

– Ребята, а ребята… – несмело сказала она. – Пора вставать. Люди уже на наряд пошли.

– Который час?

– Девятый.

И в самом деле пора было подниматься. Управляющий мог уехать, и тогда день пропал.

Завтракать не стали. Побрились, умылись и пошли.

День вставал серый, ненастный. Время подступало к девяти, а только-только развиднелось, и утренние синие сумерки таились еще по забазьям.

Управляющий был на месте, сидел за столом, накручивал телефон: «Але, але…» Круг него, ближе и дальше, зоотехник, механик, словом, помощный люд. Управляющий накручивал телефон, а заодно втолковывал стоящему подле него парню:

– У вас вторая тележка есть. Почему не используете?

– Там колесо надо менять.

– Ну и меняй.

– Надо помощника. Выделяйте.

– Едрит твою… – даже не рассердился, а восхитился управляющий. – Вас там пять лбов – и вам еще помощника!

– Другие дела есть. Скотину кормим.

– Там Тарасов за всех кормит.

– А мы поим, чистим.

– Один раз в день поите.

– А чего их десять раз поить?! – разозлился парень. – Вы вот с зоотехником придете к нам, мы вам… А то засели тут! – и пошел прочь.

– Работники… – проводил его взглядом управляющий. И уже к нам: – Отдыхать приехали?

– Матери дров привезти.

– Нужное дело, – одобрил управляющий.

– Да заодно кое-что подглядеть, – засмеялся Петро Шляпужников, механик. – Тут Василь Петрович в суд собирается подавать. Говорит, не имеют права в книжку вставлять. Подам в суд.

Наши литературные занятия для хутора не были секретом. Товарищ мой здесь родился и вырос. С некоторых пор знали и меня.

Посмеялись над Василием Петровичем и приступили к делу. Добро, что лесничий сидел тут же.

– Как с дровами-то? Да и привезти на чем? Тракторишко бы какой. На лошадях не проедешь.

– Найдем, – сказал управляющий. – Идите набирайте дрова, подготовьте. А завтра приходите, и будет трактор.

С благой вестью и поспешили мы домой, к матери. Сели за стол. Завтракали и обедали заодно, теперь уж до вечера. А потом, не мешкая, собрались, подпоясались, взяли топоры и под вечное материнское: «Глядите там… Осторожнее…» – пошли со двора.

Путь был неблизким: лесничий указал на Земляничные поляны, которые лежали в Летнике, считай, на Бузулуке, под самой Дурновкой. А недавний глубокий снег и непрочный лед на речке прямые пути отрезал, оставив долгую, верст в десять, дорогу через плотину и выгон, через пески и далее.

Зимний день понемногу разгорался. Поредевшие гусиные табуны гагакали, направляясь к амбарам и фермам, хозяева на базах отсуетились. И хутор дремал в белом плену так долгожданного первоснежья.

Славная у моего товарища родина, пригожий хутор. Последние годы я бываю здесь часто, и всегда он хорош: зеленой весной, в цвету, и желтым летом, среди хлебов, и в зимней покойной дреме, как сейчас.

Стоит он над речкою, любо глядеть. Дома – круглые пятистенки под цинковыми да крашеными железными крышами – не чета голытьбе. Добротные летние кухни, теплые скотные базы – все под шифером да железом, хоть селись в них. Да и как по-иному, коли стоит хутор на золотом черноземе.

Привыкший к своим пескам на Среднем Дону, к бедной землице, я в первые времена завороженно глядел на жуковые, с масляным блеском пласты здешней земельки. Смотрел, завидовал и радовался. Истинно, не земля – клад. Огороды – загляденье. Считай, не поливают их, а так и прет из земли метровый лук, неохватные кочаны капусты, страшенные, в колесо, тыквы, горох, помидоры, огурцы. Свекла – что сказочная репка, какую всей семьей лишь тянуть. Лопухи – и те в человечий рост, листом хату крыть. От хутора, прямо за речкой, немереный луг для пастьбы. В другую сторону – займищный лес с осиной, тополем, дубками, липняком. Повыше – березовые и дубовые колки. За ними – Бузулукский лес, по-здешнему – Летник. Куда и правились мы теперь за дровами.

Дорога была долгой, но не скучной: заснеженная степная бель, а потом зимний лес радовали душу. Разговорились о детстве, об играх его. Сколько там было игр, теперь уже позабытых: «отмеряла», «разбивала», чехарда, чиж, клек, городки, бабки, лапта, штандар, «вышибала», жестка, «отзыв», казаки-разбойники и прочее, из которых теперь лишь классики да кулюкалки остались. А товарищ мой вспомнил игру «Жилин и Костылин», любимую в дни детства. Играли в нее вот здесь, вдали от хутора, на песчаных буграх-кучугурах. Откуда занесли игру, непонятно. Наверное, кто-то из старших ребят прочитал Толстого, и начались целые спектакли. Глубокие ямы, в которых держали пленников; побег и связанный Костылин, его нужно было на себе нести; татары с погоней и русские с выручкой – все было там. Игра прекрасная, любили ее, играя из года в год. Теперь ушло.

В лесу, когда уже подходили к Земляничным полянам, стало закрадываться в душу сомнение: не впустую ли наша затея? Еще утром в конторе смеялись мужики: «Лопату берите, дрова откапывать». И была в их словах правда: снег в лесу лег глубокий, и сухие сучья и ветви – наша добыча – скрылись из глаз.

Правда, на месте, которое указал нам лесничий, уже теперь, после снега, побывали тракторы, вытягивая поваленные дубки. И в том буреломе, который остается в лесу после бензопил да тракторов, нашлась и для нас пожива.

Посильное рубили и тащили мы, складывая на опушке. И хоть не враз, но росла наша кучка, и дрова собирались хорошие – все сухой дубок.

Еще недавно, уже при моей памяти, зелеными стояли дубы в колках и Летнике, в займище. Могучие дубы и подрост – остатки легендарных Бузулукских лесов. И помню я, как вначале не враз мы с товарищем находили сухостой на дрова. Ездили на лошадях, искали. Потом стало полегче. В любом колке сухие дубки найдутся. Подъедешь и увезешь.

Теперь же высохли все дубы. И лесничество стало валить их подряд. Правда, пилить еще много. Как-никак от веку росли здесь дубы – сразу не смахнешь. Но лет за десять должны управиться. А может, и раньше.

Приходилось нам разговаривать с людьми о гибели дубов, пытаясь узнать, в чем дело. Но кто ответит… Говорят, вода уходит, живые ключи. Может, и так.

Правду надо было спросить у матери-природы, которую огорчаем мы бездумно, ежечасно и себе на погибель.

Управились мы с дровами не скоро. А когда управились и оглядели напоследок груду натасканного дубья, то вспомнили о дороге. Она была впереди и длинной. Короткий же зимний день уже догорал. В лесу было тихо и сумеречно. Неподалеку, за речкою, лаяли собаки. А до нашего хутора было еще шагать да шагать.

И пошли мы сначала Летником, а потом степью – долгой дорогой. Мглистое небо темнело, края земли белесо туманились, обступая нас ближе и ближе. Пронизывал ветер, шуршал по дороге поземкою. Отступающий лес и находящая чащоба займища по-вечернему темнели, кралась оттуда ночь – серая волчица.

Но в доме у матери было тепло, и щей она наварила с гусятиной, нажарила мяса. И, поужинав, долго чаевничали мы, балуясь калиновым вареньем, да грызли тыквенные семечки, кабашные, как здесь говорят. Их у матери было много.

Правду надо было спросить у матери-природы, которую огорчаем мы бездумно, ежечасно и себе на погибель.

Мать моего товарища живет одна. Мужа похоронила десять лет назад, дети разъехались. С прошлого года получает она пенсии сорок рублей за сорок с лишним лет колхозной работы. Живет одна, но, как и в прежние времена, хозяйство ведет полной чашею: корова, пуховые козы, гуси и куры – все у нее.

На мой взгляд, с годами мать не меняется: невысокая, седая, сутуленькая от работы, вроде невидная, но могутная. Рука у нее в запястье – не обхватишь. Рабочая рученька. В косьбе за ней не угонишься. Машет и машет. Мы с товарищем устанем, отдохнем, перекурим, а она как заведенная, косит и косит, над нами посмеиваясь: «Какие вы пашаничные…»

Раньше был муж, свекровь, трое детей. Теперь одна. Большой дом не натопишь. Две комнаты совсем закрыла, оставив лишь кухню да горенку. В кухне – ее жизнь. Здесь печка, стол, кровать, самопряха возле окна, на вешалке вечная серая телогрейка. На стене – карточки, портреты дорогих…

– Руки одне… – жалуется мать. – Туды-сюды кинуся… Топка зарезает. Угля за зиму сколь сожгешь, все копеечка, да какая! По сто двадцать рублей за машину платим. Мыслимое дело… Дров не настатишься. Спасибо, вы помогаете.

Сидела мать за самопряхою, пух пряла среди кухни, под светлою лампочкой.

– Спасибо, платки. Свяжешь, продашь платок – вот и денежка.

– А колхоз вам топкой не помогает? – спрашиваю я.

– Помогальщики… – махнула мать рукой. – Угля сроду в колхозе нет. Дров вроде положено по два куба привезть пенсионерам. Да кто привезет?.. Один раз, помню, даве уж, попался лесничий какой-то дурак. Собрал со всех пенсионеров по двенадцать рублей, бабушка у нас жила. Собрал, и привезли каждому, прямо ко двору, по два дубка. Вроде и немолодой лесничий, а какой-то чудной. Его сразу прогнали, и года не проработал. Чудак какой-то.

– Почему чудак? – удивился. – О стариках позаботился.

– Конечно, глупой, – сказала мать. – Кто ныне об старых горится! Их всяк норовит прищемить. Мне вот соломка потребовалась осенью. Хорошая ныне солома: что ячменная… а уж просяная… Люди поогрузились. Пойду, думаю, и я. Пришла в контору к управляющему: как бы соломы добыть. А он мне: бери, пожалуйста, по-над дорогой вон валяется лучшая солома. Забирай под гребло, всю отдаю. А на чем везть? «А это уж не мое дело», – отвечает. С тем повернулся и пошел. Вот и весь сказ. Я завсегда наказываю: сынок, вези из города дрожжей. Матери без самогонки никак невозможно, шагу не ступнешь. Такое время настало. Топор наточить в кузне – бутылку давай. Косу отбить – бутылку. Куды ни кинешься – одна цена. Завтра вам в лес ехать – надо леснику налить. Трактористу тоже постановь. Такая жизни пошла. Тем боле магазина нет. Не токмо что самогон, браге не дают достояться, с гущей поедают.

– Опять, что ли, магазин закрытый?

– Другой месяц уже.

Хуторской магазин в последние годы торгует редко. Несколько продавщиц сменилось, молоденьких девок. Удержаться никто не мог.

– Из Мартыновки, хорошая девушка, – рассказывала мать. – Ей и семнадцати годков нету. Месяц поторговала, тыща – недостача.

– Тысяча? – удивились мы.

– Тысяча рублей, – подтвердила мать. – Тама такие ащаулы на складах, в райпо сидят, глаза замажут и враз обманут. Молодая девушка… Такая беда… Правда, ей люди помогли. Пошла по хутору, к кому побогаче. Гаврила Яковлевич дал сто пятьдесят. Кривошеины, управляющий. Тарасов двести, – засмеялась мать. – А потом, она уж пошла, а он вспомнил: за зеркалом еще пятьдесят рублей. Схватил да вдогон. Заплатила… А в магазин никто не идет… Я тебя, сынок, просила, тапочки мне из городу привезти. Не в чем дома ходить. Чайник новый нужон. Ниток нет. Платков нет, распокрымшись хожу. Халатов… Чулок. Куфайка новая, кричи, нужна. Не в чем на двор выйти.

Она считала и считала, что требуется ей во вдовьем хозяйстве. И с малого, от спичек да соли, понемногу перешла к газовой плите, какие у людей стоят; к бензопиле, без которой жить невозможно, к паяльной лампе, к шиферу, цементу, кирпичу… Она считала и считала, пока сын ее не остановил: «Тебя, мать, не переслухаешь».

2

На другой день, ко времени наряда, были мы в конторе. Начальство сидело на месте, неторопливо переругивалось.

– Легко вопрос ставишь, – укорял управляющий механика Шляпужка. – Нету – и все. Надо решать вопрос, делать.

Петро Шляпужок, худой и прокуренный, не в пример могучему здоровяку управляющему, видно, в десятый раз отвечал:

– Ну, понимаешь, она поломатая. И негде взять. Негде.

– Это не ответ. Это легче всего… Надо думать, решать.

– Сколь ни думай, а ее не родишь, – развел руками Шляпужок и пошел курить в большую комнату.

– Вот видишь, как мы отвечаем, – вздохнул управ. – А сейчас снова будут звонить.

И, подтверждая его слова, забренчал телефон, и управляющий, морщась, стал слушать его, слушать и коротко отвечать:

– Неисправная. Не может выехать. Не едет тракторист, отказывается. Да не понимаю я в технике! – наконец надоело ему. – Вот механик, с ним говорите. Иди, Петро!

Теперь лишь пришла пора собирать посеянное. И как ни горько, но признавать: на земле теперь работает не хозяин, а работник. Хозяина мы вывели.

Петро к телефону подошел, недолго послушал.

– Ты русский язык понимаешь? Нету редуктора. Нету. Я два раза ездил, мне шиш показали. Она полгода стояла у вас, надоела, свет застит, вы ее нам спихнули. Подальше. Теперь у нас будет гнить. Чермет. Все. И забудьте про эту тележку. Нету ее. Цыганам отдал, – бросил Петро телефонную трубку и ушел докуривать.

Вошли и мы.

– Ну, чего? – спросил управляющий. – Набрали дров?

– Набрали. Теперь надо везти. Трактор какой-нибудь дадите?

– Трактор… – задумался управляющий. – Сейчас найдем. Але, але… – начал звонить он в Дубовку и договариваться и после долгих переговоров сказал: – Будет трактор «Беларусь». Он выйдет из Дубовки на Вихляевку, сопровождать горючевоз. А потом придет на нашу ферму. А потом к вам. К одиннадцати приходите и ждите.

Отправились мы домой, позавтракали, семечек нагребли полные карманы и заявились в контору, ждать.

Теперь здесь было пусто. Лишь на крыльце Семеныч дымил, гунгливый старик; да подле конюшни управляющий наставлял Михаила, конюха:

– Отвезешь и возьмешь бумажку, что сдал. Прям клади и вези, не тяни резину.

– Да кони полохливые, – отнекивался Михаил.

– Ничего, вожжи есть.

– Полохливые… – усмехнулся Семеныч. – Едва себя несут. Четверо ворот сгрызли.

– Каких ворот? – заинтересовались мы.

– Да каких… деревянных, на базу. Он не кормит коней. Запьет – не кормит. Вот они ворота грызут. Четверо сгрызли. Теперь железные сварили, вечные.

На открытом базу конюшни и вправду стояли железные ворота.

Подошел и сел рядом с Семенычем дед Инякин, старый бобыль, личность в округе известная.

– Как живешь, дядя Холюша? – спросил мой товарищ, – Говорят, гусятами занялся вместо инкубатора?

Это мать рассказала, в новостях, что весною Холюша вывел и людям продал три сотни гусят. Своим – по три рубля, на сторону – до пяти. Брали – в драку.

Но Холюшу прошлые дела теперь мало занимали. Горило его нынешнее.

– Без магазина пропадаем вовзят, – жаловался он. – Воротца на базу надо сбить, кинулся – гвоздей нет. Пришел к плотникам, слезьми прошу, хоть чуток уделите. А они – спирту неси. Въелись в кабаргу: спирту и спирту. Какой спирт? Кто им набрехал? Сроду мне Гришка спирту не привозил.

– А ты бы им самогонки.

– Где ее взять? Ее тоже, парень, из така не сделаешь. А магазина нет.

– Управляющему пожалься. Он даст гвоздей.

– Дождешься, – шмыгнул носом Холюша. – Так он и растопорился.

Подъехала машина, и Холюша кинулся к шоферу.

– Юрий, ты на центральную не поедешь? Гвоздей мне хоть чуток привези. Воротца нечем сбить, скотина разбегается. Я в долгу не останусь.

Легкие одноконные сани подкатили к конторе. Тяжелая рослая баба, укулеманная в платки да шали, вылезла из саней и запричитала:

– Слава тебе, Господи, добралась. Уж не чаяла. Думала, на станции помру. Страсть господний, неделю не могла добраться. Слезьми кричала… Сроду боле не поеду. Помру – не поеду.

– В больнице была?

– В ней… Пропади она…

– На автобусе ехали? Пошел автобус? – спросил мой товарищ.

Мы сами добирались от станции тяжко. Шли пешком да, не зная дороги, перлись по неезженому грейдеру, по пояс в снегу, а потом нашли дорогу, и подобрал нас грузовик с углем. На нем мы и куковали в кузове, замерзли и вымазались. И теперь интерес наш был понятен.

– Прошел автобус, – обрадовала нас женщина. – Прошел и сказал: боле не поеду, плохая дорога.

Уехал грузовик, санки укатили, и Холюша, договорившись с шофером, побрел домой. Был он маленький, от старости щуплый. Год от года сох. Восемьдесят с лишним лет, что ни говори…

Остались мы в конторе вдвоем. На крылечке посидели, в тепле поскучали и пошли в кузню.

Она размещалась не в тепле, но в затишке – под одной крышей с плотницкой. Кирпичный сей домик ставили давно, лет двадцать назад, еще при Лыгине, знаменитом бригадире. Рядом с кузней под небом трактора ремонтировали. Три из них сейчас стояли, оранжевые, как апельсины на белом снегу.

Бородатый Шаляпин, завидя нас, оставил трактор и поспешил куревом у гостей разжиться.

– Бедствуем с папиросами, – оправдался он. – А тут зуб болит, мочи нет. Куревом лишь спасаюсь. Ходил вчера к фельдшерице в Вихляевку, не стала дергать, говорит, не положено, в район иди. Ленится. Летось так хорошо мне два зуба выдернула.

Поговорили мы с Шаляпиным, в кузню к Виктору Харитонову зашли, Солонич тут же на воле сани ладил.

Странное дело, мать и хуторские бабы, мужиков не жалуя, крестят их подряд горькими пьяницами: что Шаляпина, что Харитонова, Солонича тож. Конечно, не без греха мужики. Но что интересно… Того же Шаляпина взять: пьет он давно, но работник – каких поискать. С трактора не слезает. Работает безотказно и зарабатывает хорошо. Вот опять нам мать сообщила, что нынче осенью на силосе Шаляпин четыреста с лишним рублей получил, за месяц. Деньги большие, но честно заработанные.

Виктор Харитонов тоже в пропащих ходит. А на лицо и телом – крепкий здоровяк. Он из породы тех грамотных сельских умельцев, которые редки сейчас на селе. Сварщик он и кузнец, механик и на все руки мастер.

О Солониче, что и говорить. Стоит посреди хутора его усадьба – любо глядеть. Просторный дом и кухню сладил он, словно игрушечки, своими руками. Мать хоть иногда и поругивает его за пьянство, но добавляет: «Солонич голову не теряет. Выпьет, и в нем живости прибавляется. Он тогда еще дюжей работает, говорит, моторней делаюсь. Сена ныне накосил три привалка…»

Поговорили мы с мужиками о новостях хуторских да городских, пожаловались на трактор, который долго не идет. К одиннадцати обещал управляющий, а теперь уж за полдень.

– У нас – колхоз, – посмеивались над нами. – Обещанного три года ждут. – А потом добавили серьезно: – Идите вы лучше на ферму. Туда он так или иначе придет. А тут не дождетесь.

Решили мы доброго совета послушать и пошли к ферме, которая лежит на отшибе, за хутором. И вечно тянет оттуда острым бередящим запахом силоса.

Приземистые кирпичные строения теперь, в снежную пору, казались еще ниже. Пустые – чернели выбитыми окошками, скотины нынче держали немного, голов пятьсот. На открытых базах было пусто.

Через отпертый тамбур вошли мы на ферму. Вошли, встали на проходе и долго стояли, вздыхая и охая.

У скотины бываю я вроде нередко. Всякого навидался. И уж знаю, как долгой нашей осенью, по два-три месяца, по брюхо в грязи плавает и мучается скотина. Вроде нагляделся, но привыкнуть не смог. Вот и теперь стоял и глядел.

На воле уже лежала зима, пусть и теплая, но с твердой дорогой, глубоким снегом. А здесь, под крышею, гиблая для скотины осень еще не прошла. И стоял молодняк по колено в навозной жиже.

Прошли мы одну ферму, другую и вышли на волю. После сумеречной полутьмы таким светлым и ясным показался нам серый денек! Белый снег лежал вокруг. Скирды зеленой люцерны и желтой соломы теплили взгляд. Пьянил голову силосный крепкий дух.

Пошли мы искать людей. Они были в бойлерной, там, где грелась вода и шипел пар. Четверо молодых парней во главе с долгачевским зятем да Василий Тарасов, лучший тракторист, приземистый, просторный дядя.

Поздоровались мы, спросили о дубовском тракторе. Он еще не приходил. Разговор зашел обычный, о новостях, о городе: как там и что.

– А чего у вас скотина стоит по колено в грязи? – спросил мой товарищ по праву земляка.

Отвечали ему хором.

– Это еще чего… Она по брюхо плавала.

– Какая плавала, а какая ныряла.

– Придешь, у него ноги растопорены, а голова висит. Махан.

– Тракторов нет. Три месяца не выгребали.

– Да сейчас и ворота не откроешь. За сколько лет-годов навоз под дверьми. Курганы выше бычка.

– Под Вихляевскую гору подпирает.

– А начальство сюда не дозовешься. Оно лишь знает, когда привес, чтоб за него получить.

Молодежь горячилась, а Василий Тарасов сидел на лавке, морщась, «козью ножку» тянул. Потом, когда гвалт поутих, он спросил нас:

– Вот вы, ребята, ездите, везде глядите. Хуже нашей фермы есть где или нет?

– Есть, – не задумываясь, ответил я. – У вас и солома, и люцерна, и силос. Вам ли жаловаться? Вон, вашего же колхоза Головский комплекс, бывало, и соломки нет, прелой кормили.

– Там вовсе беда, – вздохнул Тарасов. – Удумали такую страсть.

Новомодный Головский молочный комплекс ставили, считай, в пустом хуторе. Ни о людях не подумали, ни о кормах. Кое-как налепили каменных коробок, согнали тысячу коров – теперь мучаются. Гибнет скотина, телят вовсе некуда девать. Удои по полтора литра. Три с лишним миллиона рублей козе под хвост. А сколько их, этих комплексов, этой беды, понастроили без ума! Овцеводческие – вовсе никому не нужные. Овца на привязи – смех и грех. Только смех невеселый, а грех… На чью шею?

Председатель – инженер,

Заместитель – милиционер,

Бухгалтер – шофер

Подвели колхоз под цыганский шатер, —


пропели нам новую частушку про свое начальство. Мы уже слышали ее.

– Да… Чего-то происходит, – сказал Тарасов. – По стране гремели. Десять человек Героев. А ныне? Вот погляди, Степаныч, – уважительно обратился он к товарищу моему. – Почему раньше, при Лыгине, бедные были, а сколько понастроили? Клуб, магазин, кузню, гараж, фермы. Двадцать лет прошло, как Лыгин ушел. Богатеем. А после него лишь армяны навесы делали. Двадцать лет… Магазин, и тот развалился. А ведь хутор наш в плане.

Он помолчал и вспомнил иное:

– Бывало, твой отец на ферме работал. К нему зайдешь, чисточко везде. Пятак уронишь… да чего пятак, иголку найдешь. А ныне…

Печальный был разговор. Никого он не грел. И Тарасов поднялся.

– Пошли, ребята. Поить погоним.

Скотники ушли. А мы остались в бойлерной с хозяином ее, с кочегаром. Я стал проглядывать повешенные на стенку листки, где нормы кормления были указаны, привесы. Стал читать: «…ноябрь – 17 граммов». Летние привесы были обычные – 500–600 граммов. И вдруг в августе они упали вдвое.

– Почему это? – спросил я у кочегара.

– Да два гурта через день паслись. Лишь Макеев нормально пас.

– Как это, через день? – не понял я.

– Пасти некому. По одному пастуху на гурт. Он день отпасет, другой отдыхает. А скотина стоит на базу.

– А ее хоть кормили?

– Да когда как… – рассмеялся кочегар.

Вопрос мой был наивным. Если в августе, среди доброго лета, упали привесы вполовину – это, конечно, не от сытости.

Вышли мы во двор и снова стали глядеть на дорогу. На Вихляевскую и на Дубовскую. Но нигде не было видно синего нашего трактора, голубой мечты.

Той порою в железные корыта наливали скотники горячее пойло – скотина пила жадно. «А чего ее десять раз поить!» – вспомнил я вчерашний разговор в конторе.

Тарасов возле силосных буртов грузил тележку. Кормежка начиналась. А мы стояли без дела среди тощей, захлюстанной – глаза б не глядели – скотины, стояли, вздыхали и, наконец, пошли прочь.

Чего было ждать? Время подступало к трем часам. Если и приедет трактор, то Земляничные поляны – не ближний свет, вряд ли успеем съездить.

Недолго покрутились мы еще возле пустой конторы, возле кузни, послушали сочувственное: «Не пришел? У нас так… Неделю будете ходить». И пошли домой.

Мать нас встретила, сожалея и сочувствуя. Поохала, повздыхала, начала кормить, выспрашивая, где были да кого видели.

– Всех видели. Работают. Трезвые – как скло…

– Тверезые? – удивилась мать. – Ну, нехай хоть денек отдохнут. А то совсем запились. Управ их, как щенков каких, растягает. У него ручища-то… да и сам – рогаль. Прям за шкирку берет и выкидывает. Шумит на них: «Бессовестные! Негодяи!» А им чего. Позапились. Какую жизнь дали… – помолчав, вздохнула она. – Лишь цвесть на белом свете. Зарплаты какие. Скотину держи, не ленись. А все в водке подушились.

Сидели мы в этот вечер допоздна. Рассказали матери о ферме, о скотине. Она за прялкой вздыхала, хотя, конечно, знала все лучше нас.

– Не вложу в ум, ребята, к чему идем. Раньше бывало…

И шли рассказы из прежней жизни.

– Меня сюда привезли. На третий день после свадьбы на ферму послали. Идешь впотьмах. Мать потихоньку сунет вот этакую желудковую лепешку да два вот такусеньких ломтика сала. А я от чистого хлеба пришла, отец – комбайнер, был у нас хлебушек. Не могу я эту лепешку проглонуть. А работать до обеда. Да как работать! Мотыгой чисточко все проскребаешь, соломой простилаешь. А как же, скотина будет лежать, – уважительно сказала мать. – По тысячу двести трудодней вырабатывала. И отец. Как мы, бывало, на комбайне работали, старалися. Росы нет – с белой зарей подымаешься работать. Ночью кончаешь. Да потом все прочистишь, прошприцуешь – спать некогда. А ныне… Ныне на работу идешь в девять, а комбайны еще у кузни. Ворочаешься в пять, а они уже стоят – наработались. Как жалели мы технику! Бывало, будку нашу, где жили, надо перетянуть. Быков запрягаешь и тянешь. Комбайны с центральной на быках к станам тянули. А уж чтобы домой поехать на технике, сроду не водилось. А ныне все улицы измесили. За водкой в Дурновку на К-700… Покатил. Напатся тама, назад ехал, перевернулся. Изломал трактор. И горя мало. Его еще просят: «Поезжай, съезди на Алтай, поубирайся. И мы тебе простим». Поехал, попьянствовал от жениных глаз подальше. А трактор – в чермет. Во мы какие богатенькие. Ничем никого не удивишь. Все на деньги смытые. Николая зять сел на трактор, за месяц двести семьдесят получил. И бросил. Не желаю, говорит, пыльно. И цельный год, придурился, сидит, делу себе не выберет. В тракторе – пыльно; на стройке – дует, в автобусе – опасно, за людей отвечать; на коне – скотину пасть – трясет; машину дали – плохая, разоренная. А лежать баглай баглаем – это хорошо. Ко мне надысь пришел. Я ему вычитала: у тебя, мол, жена, дите. А он мне: твое какое дело, я один, что ль, такой? И верно, не один… По хутору ежели посчитать… этих зятьков…

Приходили в этот вечер и гости. Сначала Алексей Скуридин, сосед, кубоватый, гладкий мужчина. Вошел он, поздоровался и объявил:

– Я тут матери бензину давал, кабана палить. Она попросила, я ей влил ведрушку. И в сельсовет справку отвозил. Все чин чинарем.

Я не сразу понял смысл речей его. Но тут вошла с база мать и согласно закивала головой.

– Влил, влил бензину, взаправди. И справку отвез, спаси Христос, выручил. – Она кинулась в горницу и вынесла бутылку самогона. – Вот она твоя, сохраняется. Я сразу налила и сказала: как схочешь, зайдешь. Заберешь или тут выпьешь?

– Тута, с ребятами.

Поставили ему закуску. Товарищ мой сел за стол. А потом, когда ушел гость, выпив и поговорив, я, хоть и понял все, спросил у матери:

– Это он за магарычом приходил?

– Конечно. Он бензину мне наливал и справку отвозил в сельсовет.

Я покачал головой, и мать меня поняла.

– А как же, сынок, – сказала она. – Без этого никуда. Без поллитры – никак. Я и говорю, дрожжей матери, дрожжей везите. Такая жизнь пошла, без пол-литров одинокой женщине жить невозможно.

А потом еще гости нагрянули. Мы уж из кухни ушли, телевизор глядели, когда загремели воротца и на крыльце застучали. Мать пошла отворять. А мы с места не тронулись. Слышали голоса: женский вроде, плачущий, и низкий, мужской, и материн. Слышали, но не особо прислушивались, мало ли дела какие. Но потом мать вошла и позвала нас:

– Выйдите, ребята. К вам пришли, по делу. Вы их знаете.

Пошли мы на кухню. Ночных гостей я не знал. Может, и видел раньше, но забыл.

Мужик был старый, не по-деревенски лысый и в очках, изрядно выпивший.

Мать пыталась его к столу усадить, на табуретку, к свету, а он возле печки устраивался, на полу и твердил свое:

– Я в грязном… с работы… здеся, здеся….

– Говорю ему, не ночьми надо, а по свету, по-людски, – оправдывалась жена. – А он, как спасовская нуда, пошли и пошли. Выпил, чего с ним!

– Не беда, – успокаивала ее мать. – Мы не ложились.

– Вот… – вытащил мужчина пачку бумаг. – Вся канцелярия. Помогите, ребята. А что не ко времени, простите. Я сроду до ночи работаю. Летом на плантациях, зимой на ферме. Помоги, сынок. Я тут принес… – из кармана пиджака он вынул поллитровку и протянул мне.

Я засмеялся, а мать кинулась к гостю.

– Ну, зачем? К чему? Убери. Они не пьют.

– Выпьют, – убежденно ответил мужик. – В дело оно…

– Ты и без дела мимо рта не проносишь, – укорила его жена. – Пришел бы вот трезвый, по-хорошему…

– Да я, може, оттого и выпил. Меня горе нудит. Жизню прожил, а паспорта не заслужил. Чего ж я – никудовый или полоумственный? Я войну прошел… И всю жизню работал.

Бросив возле печки бумаги свои и бутылку, мужик достал табак, свернул козью ножку и засмолил.

– Конечно, обидно, – поддержала мать. – Всем паспорта дают, а ему никак. Туды-сюды кинется, а нашего брата не дюже привечают.

Я взял бумаги и к столу их понес, к свету.

– Военный билет у него есть… и тама годы указаны, – объяснила жена. – Сельсовет требует паспорт, а его не дают. Метриков не хватает. В город, говорят, пишите. Мы писали, а оттуда говорят, на месте разберитесь. А в загсе одно талдычут… И людей собирали, свидетелей – все одно…

Дело было вроде понятное. В военном билете год рождения стоял. И чего еще надо?

– Значит, не дают паспорт?

– Не дают, – шмыгнул носом мужик. – Всем подавали, кому и не следовало. А мне ни в какую.

– Ну, и господь с ними, – весело сказал я. – Не дают, и не надо. Зачем он вам?

– Ты чего? – попеняла мне мать. – Нынче всем выдали, все при документе.

– Все получили, – подтвердил мужик, и вдруг лицо его сморщилось и он заплакал. – У всех паспорта… А я всю войну… Всю жизню на ферме… А они – сучки крашеные… – Он плакал и сморкался, и такое горе было на лице его, что я понял неуместность своей шутки. Нужен был человеку паспорт.

– В партком надо сходить или в военкомат. Пусть займутся.

– Кто нас, сынок, слухать будет? Да и когда ходить? Я – на ферме. Спроси у жены, с утра до ночи. Ты уж бумагу какую напиши. Прямо в Москву. Нехай знают, – вытирал мужик слезы.

Я недолго подумал и бумагу написал.

Мать была очень довольна. Поздние гости ушли, а она все говорила о них, хвалила.

Забегая вперед скажу, что паспорт нашему ночному гостю выдали. Нужен был всего лишь один, вовсе не властный телефонный звонок. И пригласили, хоть и не извинились, но паспорт выдали.

А тогда, вечером, мать просила:

– Помогите, ребята… Нас, деревенских, всяк нижет. А вы все же в авторитете. Обещалась еще Валя Силяева прийти. Спрашивалась ныне у меня. А може, забоится. Пенсию ей не дают. Третий год не может ничего сделать. Поедет… Чегой-то не так… Вроде все сделает, а ее опять возворачивают. А она воевала. И хорошо работает, сына одна воспитала. И не может добиться. Выпьет с горя, я уж ее не осуждаю, выпьет и слезьми кричит: «Когда же моим рученькам роздых будет…»

Мать говорила, и сама чуть не плакала, о Валином ли, о своем…

Сидели мы допоздна. Сначала втроем. А потом, когда мать улеглась, вдвоем с товарищем. Говорили, говорили…

Сколько их, этих разговоров… В колхозе, в районе, в столице, в газетах, в журналах. Сколько мыслей! А проку?

Как и все грешные, пытаюсь я понять, в чем дело. И все чудится мне, что ответ простой и где-то рядом, да мне он не дается человеку в селе стороннему. А потому часто задаю я сельским людям один и тот же глуповатый вопрос: в чем дело? Почему? Что случилось? Ответы самые разные.

– Хозяина нет – товар плачет.

– Начальству оклады твердые положили, они и не горятся.

– Позапились все, работать не хотят.

– Техники мало.

– Техники много, некому с ней совладать.

– Никто об деле не хочет думать.

– Крестьянская жизнь, сынок, тяжельше нет.

Последнее изречение принадлежит Елене Федотьевне, матери моего товарища. Она всю жизнь на хуторе, в колхозе.

Теперь вот который уже год говорят о Нечерноземье. О проблемах его, о новых путях, о подъеме. А я каждый раз, когда говорят или пишут о землях вологодских, вятских, новгородских, которые надо от леса очищать, да мелиорировать, раскислять, удобрять и прочее, сразу вспоминаю вот этот хутор, на котором сейчас этот колхоз. Чистый, метровый чернозем. Чего, кажется, еще надо? Золотая земля. Здесь ведь, считай, никогда не видели голода. Поселились тут люди издавна, веками жили и кормились, и кормили других, и только от земли.

Богатейшие станицы: Урюпинская, Михайловская, Староаннинская… Их земли – золотое дно. И сейчас они те же, черпай и черпай. Поглядишь, как сияет отваленный пласт земли вороньим крылом, – душа радуется.

Но что-то тронулось и шатнулось. Взять наш колхоз, в котором я теперь. Еще в недавние времена колхоз-миллионер. Две с лишним тысячи работников.

Теперь в долгах. Раньше, в шестидесятых годах, коров было меньше на треть. Но получали молока от них больше чуть не вдвое. Теперь же упали удои до 1400 кг от головы против 2500 в семидесятом.

И только ли наш колхоз? Нет. Весь район в течение последних пяти лет не выполнял планы по продуктивности скота и птицы. Видимого роста урожайности практически нет, так и застыл он где-то на 15–17 центнерах.

Но вернемся к нашему колхозу. Теперь долги у него миллионные. Говорят, всему виной молочный комплекс, который обошелся в три с лишним миллиона. Плачут с ним два года. Конца слезам не видно.

Без раздумий ткнул кто-то пальцем в безлюдный хутор. Вырос комплекс. Согнали тысячу голов. Чем их кормить? Кто будет ухаживать? Прошлой весной эти несчастные коровки ели прелую солому. Телятам на комплексе вообще места не нашлось. Падеж. Удои по полтора литра на круг. Комиссии. Оргвыводы. Выездные суды.

А что проку? Никаким судом в пустой хутор людей не загонишь. И переселенцами не спасешься. Ушли коренные, с родины. Значит, была причина. Пришлые скорей уйдут. И кормовую базу для тысячи голов в одночас не создашь. Об этом нужно было думать раньше.

Но думала ли та властная рука, которая указывала, где комплексы ставить? Вряд ли. Она лишь крестики чертила. Вот и стоят теперь посреди степи овцеводческие комплексы, построенные неизвестно зачем. Стоят комплексы для бычков, для телочек, молочные и всякие другие. Отдачи нет. И вовсе не потому, что комплекс – дело худое. Нет. Семь раз отмерь, один раз отрежь – хозяйское правило, нынче забытое.

Хозяйское… Хозяин. Подумайте, мыслимое ли дело: посреди вашего двора, на ваши кровные деньги что-то строят, вас не спрося, а вы молчите. Возможно ли это? Выходит, возможно. Но почему молчали доярка Карахтинцева и чабан Акимов? Ведь это им строили, на их земле, за их деньги? Почему они смолчали перед тем дядей, чей указующий перст…

Ответ один: это не их земля и не их деньги. Они не хозяева. Не теперь это началось, а давно. Теперь лишь пришла пора собирать посеянное. И как ни горько, но надо признать: на земле теперь работает не хозяин, а работник. Хозяина мы вывели. Путь этот был долгий и с кровью: скороспелые коммуны, раскулачивание под одну гребенку, долгие годы принудиловки с пустым трудоднем, и упорное вдалбливание: «не твое, не твое…», и понукание мужика, и безголовое учительство над ним, когда приказывают, как пахать и когда сеять, как корову за титьки тянуть, и когда хлеб убирать, и как им распорядиться. И все по общему звонку, от края до края, наперегонки. И каждый год новая мода… Укрупнение, разукрупнение, специализация, кооперация… Хлопок, кролики, кукуруза, гнездовая и прочая, химизация… МТС, долой МТС… Сельхозтехника… Долой ее… нет, давай… И так долой да давай до нынешней поры. Теперь комплексы.

Десятилетиями убивался в крестьянине хозяин. Даже над клочком земли возле дома, над своим огородом он не был властен. Шли волна за волной приказы, после которых сводили со двора скотину и птицу, рубили сады, под завалинку обрезали огородишко. Теперь вот поворачиваем.

Но человек – не трактор и даже не лошадь в упряжи, его так просто не повернуть.

Теперь же, не закрывая глаз, надо признать: крестьянин-хозяин на земле кончился, остался крестьянин-работник. И это уже другая ипостась.

Вот почему, когда слышу и читаю я о полях северных, над которыми бьются сейчас, пытаясь вернуть их к жизни, то всегда думаю невеселое. Ну, сделают все как положено, вложат деньги. Вот она: не земля – конфетка. Так земля ведь сама не родит. Пусть не хозяин, но добрый работник ей нужен. Иначе – все прах.

Вот земля черноземная… Вот хлеб… Ходишь, глядишь, и с каждым годом все более желтых от сурепки полей, прямо золотых под солнцем, и пегих, седых от осота. Вот на этом просторном поле, за речкой, в былые годы пшеница росла, кукуруза, горох – теперь уж какой год земля гуляет. С другой стороны, от хутора до самого озера тянулись плантации, табак сажали, бахчи держали – теперь бурьян и бурьян. А урожаи… Немцы, чехи на песках и суглинках по 50 центнеров получают. А у нас чернозем дает на круг 15–16.

Падеж скота стал явлением обычным. Отчего? Конечно, не от большого досмотра. Говорят, не хватает людей. Некому работать. Не будем ссылаться на опыт зарубежный, хотя и он нам указ.

В нашем колхозе, о котором ведем мы речь, еще 15 лет назад было 14 хуторов и 2212 работников, нынче хуторов – 8, колхозников – 850. Пытаются – и не только у нас – переселенцев заманить. На мой взгляд, эта мера пожарная, ненадежная. Подымаются и уходят с земли коренные люди. Приходят, может, это и грубовато, – но трава-бескоренка. Всегда ли от них прок? Взять залетных чабанов с Кавказа. Они переселяются в пустые хутора. Приезжают они не для того, чтобы нам с вами хорошую жизнь строить, наши проблемы решить. «Пять лет проживу – и себя, и детей до конца жизни обеспечу» – вот их лозунг. Общественные гурты и отары со своими они путают очень часто. О кормах уж не говорю. Кто разберет… На хлебах пасут скотину – и не тронь их. Нанимают от себя пастухов, чтобы развязать себе руки. Для каких дел? А если и начинают прижимать – уходят, бросая работу. Не свое! А иногда, по древним образцам, и отары угоняют в направлении неизвестном.

Поветрие «гектарников» на арбузах и луке меня не радует, потому что это люди временные. Сорвали куш – и ушли. С этой землей им не жить, она для них чужая.

Поглядите на хутор, где местные и переселенцы пополам. Чужой гусь среди свойских виден. Расхлебененный двор, в котором ни деревца, ни кустика, ни цветка, лишь трава лебеда, – это двор переселенческий. Они приехали сюда и порой неплохо работают, но щитовой или кирпичный дом, что им дали, и земля – все чужое, временное. Они здесь лишь присели. А раздастся глас об иных сладких краях – улетят. И улетают.

А что же свои, коренные?.. Ведь это их родина. Их деды и отцы жили здесь от веку. Здесь, на месте и по окрестным хуторам, сплошная родня. Свадьбы играют по двести человек. Рядом кладбище с дорогими покойниками. Своя речка, свой лес, тропинка, поле – все знают тебя с мальства и порою примолвят теплее человека. Работа тоже с детства привычная. Весь жизненный уклад свой. И все же уходят. Иные с кровью, с болью рвут, но уезжают. Почему?

Мы должны ясно понять и признать причины, иначе, уже потеряв на земле хозяина-крестьянина, можем утратить и доброго работника. А такое не за горами.

Мать моего товарища Елена Федотьевна говорит:

– Крестьянская жизнь, мой сынок, тяжелая до невозможности. Тяжельше нет.

Давайте посмотрим. Может, и права она. Чем отличается ее жизнь от жизни хотя бы в райцентре, не говоря о городе.

Написал: «чем отличается» и не знаю, за что хвататься, настолько неприложимо все.

Начнем со школы, с детей. «Для детей стараюся… Сами не жили, дети нехай…» – вечные людские присловья не красного словца ради. На том живем.

Во всех городах и поселках дети учатся рядом с домом. И если школьнику две остановки до школы ехать – это уже трагедия. Иное – на селе. Начальные школы в свое время повально закрыли. И потащилась малышня за пять-шесть, а то и за пятнадцать-двадцать верст от родного дома.

Пешком и на велосипедах, на попутках, в кузовах машин, в тележках и будках, влекомых «Беларусями» и «Кировцами» по гиблым сельским дорогам. Все долгие десять лет.

А если и интернат, то разве лучше? От материнского подола да в чужой дом. Да еще в какой? Не дворцы, ох не дворцы эти сельские интернаты. В бытность мою учительскую десятки комиссий проверяли наш поповский, дореволюционный дом, где ребячьи кровати стояли впритык. Проверяли, указывали. Секретарь райкома всенародно назвал тот интернат позором для района. Прошло десять лет. Интернат все тот же. Все те же штаты у них, на которых доброго воспитателя не раздобудешь. И один ли он такой? Вот из нашего же района письмо, в феврале писанное школьниками: «Живем тесно… стула негде поставить… грязь везде… холодно…»

В прошлом году один из наших совхозных директоров ушел на повышение. Новый директор, владения свои обходя, попал в школьный интернат. Поглядел, говорят, схватился за голову и убежал. Но, к чести его, переселил ребят в новое помещение.

В общем, как говорится, веселого мало.

Надо строить дороги. Немедленно, невзирая ни на какие затраты. Всякие новые вложения в сельское хозяйство должны начинаться с дорог, иначе они бессмысленны. По старым артериям нельзя гнать свежую кровь.

Поглядите газеты в сентябре да октябре. «Детей не возят… Не возят… Не возят…» Стон летит по стране.

Разве не будет болеть и болеть родительское сердце?

Теперь уже совершенно ясно: нет в селении хотя бы начальной школы – людям здесь не жить. Уйдут, потому что детей учить надо. Сначала останутся одни старики, потом – конец. А ведь земля вокруг остается: угодья, фермы – все обжитое.

Начальные школы надо всемерно сохранять и держать их хотя бы для одного-единственного ученика.

Сельская школа – это один из китов, на которых стоит деревня. А теперь она в положении нерадостном. В школе не хватает учителей. Директор мыкается между сельсоветом, колхозным начальством и районо, не зная, какая из этих нянек поможет ему заткнуть очередную дыру с ремонтом, топкой и многими другими делами.

А сельский учитель? Тысячу раз говорено… Но где квартиры его? Чем ему кормиться?

Вы видели, чтобы рядом и вместе с сельской школой строили учительские квартиры? Я – нет. По-прежнему, как и много лет назад, мыкается молодой сельский учитель по углам.

В бытность мою сельским учителем «крепкий» директор совхоза Петро Трохимович держал в совхозном доме пустые квартиры, но учителям их не давал. «Мне доярки нужны. Нехай на ферму идут, дам ключи». Его верный помощник, секретарь парткома, завидев учителя в совхозной конторе, громогласно произносил: «Идут нахлебники… Опять чего-нибудь просют».

Дорогие мои, ну как же вам втолковать, что без хорошей школы не будет ни доярок, ни трактористов, ни вас, хорошие мои. Директор совхоза, главный агроном, главный инженер, любой специалист, снимающий угол. Бывает такое? Улыбаетесь. Горькая эта улыбка. Что же мы с учителем делаем…

Учитель в жилье не должен зависеть от «мудрого» Петра Трохимовича. Учительский городок при сельской школе – не утопия, а необходимость. А их даже не проектируют. А ведь когда-то было такое. При школе – квартира учителя, при больнице – врача.

А чем кормиться учителю? Сельские магазины пусты. В них и хлебом не всегда раздобудешься. На собственной шкуре все это испытал, кормясь печеньем да пряниками. Но это один, молодой, крепкий. На всего лишь год. Вытерпел. А всю жизнь? А с семьей, с детьми? Кто подаст? Петро Трохимович?

«В школьный интернат молока не давать. Государству сдаем» – вот его сказ. И не давал. Будто колхозные коровы существуют лишь для городских детей.

Про какого уж тут учителя речь! У сельского учителя выход один: строить или покупать свою хату, обзаводиться живностью. И разрываться между поросенком, коровой, огородом и учительством.

Несовместимо это. Не будет учителя.

Как-то по Центральному телевидению показывали учителя, который кроме своего основного дела триста гусей для колхоза вырастил. И обещал вырастить пятьсот. Тележурналисты славили его с серьезным видом. Но боже! Какой из него учитель?! Это же птицевод.

Собственный хлеб учительский – нелегок. Оставаться в деревне всезнающим и мудрым человеком, светом деревенским – непросто. Уж до гусей ли?..

Да и какой, скажите, уважающий себя человек согласится жить по воле и милостям Петра Трохимовича? Он – уйдет. И никакие «педагогические десанты» не помогут. Улетят на тех же крыльях, что и прилетели. И веди потом речь, куда деваются учителя. И почему в педагогический не идут те, кого хотелось бы там видеть.

Учителю нужно дать квартиру, благоустроенную, возле школы, с теплом и светом. И обеспечить его достойным хлебом-солью, дабы у него времени осталось для единственного своего труда.

И ведь это не розовые мечты. Учитель в городе – гражданин, со всеми равный. За что же сельскому такая печаль?

И только ли учителю?

А как чувствуют себя врачи, фельдшера? От хорошей ли деревенской жизни бегут они? У них тоже семь нянек, да доброго призору нет. Те же заботы: жилье, питание, помещение для работы.

Ведь сельская медицина тоже всецело зависит от «доброго» или «недоброго» председателя колхоза. Квартиры из его рук, строительство и ремонт, мебель, питание – чего ни коснись. А каково ему, врачу, ходить да выпрашивать себе кусок мяса да литр молока, себе и детям. Или обзаводиться скотиной. Тут уж вовсе во мне все восстает. Я вспоминаю записки известного хирурга, как он настраивал себя на операцию, на трудный день, как руки тренировал. И вижу хирурга сельского, который чистит у скотины, корм задает свинье, спешит, а рядом жена его – тоже врач – доит и прочее. Не дело это. И потому бегут врачи из села – ничем не удержать.

И Елена Федотьевна, хозяйка наша, порою криком кричит, а зубов не может полечить; глаза плохо видят, очки надо, наверное. А кто поможет? До райцентра обыденкой не обернешься. Собрался на час, рассчитывай на неделю.

Известны ли сии заботы жителям городским? (Вовсе не в укор им говорю.) Глядишь, как зимою и в осенние хляби ожидают попутку, а потом трясутся в кузовах да на тракторе болящие селяне, добираясь в район, сердце кровит. А им каково?

И чего ни коснись, все достается нашей Елене Федотьевне нелегко. Взять топку. Давно уже топят в селе печи углем, и все печи деланы под уголь. Но если в райцентре (во всяком случае, нашем) заплатил 25 рублей и привезли тебе угля, то Елена Федотьевна с весны выглядывает: не едут ли «левые» торговцы. Уголь у них обычно плохой и дорогой. Но куда деваться? Сто двадцать рубликов отдай. Потому что колхоз тебе угля не привезет. Во всяком случае, не было еще такого.

Руки у Елены Федотьевны, как говорит она, «одне и некудовые». Устала она огромный дом свой мазать и белить. Пошелевать бы его. Да где взять шиферу, лесу или железа? Мучается она долгое лето с керосинками. А ведь газовые плиты с баллонами в райцентре на складах лежат. Но кто бы привез?

Во всем нужда у Елены Федотьевны. Одеться, обуться. И ведь не финские сапоги или дубленку она просит. Ей бы серый ватник, в каком она всю жизнь отходила. Нету их. Говорят, в райцентре шьют, в быткомбинате. Но доберись до него.

Домашние тапочки, халат, бельишко, платок на голову, очень удобные, глубокие калоши, валенки – где взять? Когда и работал магазин, их там сроду не бывало. А уж теперь…

А по хозяйству… Гвозди и краску, топорище, бруски для косы, напильники пилу точить, выключатели, патроны, чайник – это я вспоминаю, чего Елене Федотьевне, как говорит она, «кричи нужно».

А ведь тем, кто помоложе, нужно и приодеться. Спасибо цыганам да армянам. Они – не коопторг. По бездорожью, зимой и летом везут они на хутор хорошие свитера и кофты, платья и рубашки, красивые скатерти и покрывала, яркие ситцы, сапожки, туфли – все модное, прямо из московских магазинов. Но цены берут известные. Спасибо им и за то, потому что Елене Федотьевне и землякам ее ничто даром не дается. Любой пустяк – для них проблема.

Сломанный приемник с проигрывателем молчит пятнадцать лет и теперь до веку. Телевизор «Рекорд» еще дышит. А вот дочка ее, Наталья, цветной телевизор так и не успела поглядеть. Семь лет он уже молчит. Свозили в райцентр за сорок пять верст, вроде там показывал, а дома – ни в какую. Так и плюнули. В такую даль да по ухабам – он вовсе разорится. Ведь тонкий организм, не для сельских дорог.

Дороги сельские… Вот одна из главных причин, одна из главных бед сельского хозяйства.

Опять пример собственный. Почти четыреста верст от города до райцентра по новой московской трассе пролетает «Икарус» за четыре часа. Почитаешь газетку, полюбуешься на пейзажи – приехали. До хутора осталось тридцать верст. И вот тут беда горькая. Теоретически на хутор можно доехать дважды в день на автобусе. Но я лишь, по-моему, единожды за добрый десяток лет так легко к хутору добрался. Сел на автостанции и через полчаса возле кузни вылез: «Здравствуйте». Великое счастье, если по грейдеру автобус ходит – это спасение. Семь километров – не расстояние. Но практически автобус ходит лишь летом, да и то в добрую погоду, не в дождь. Остальное время висит на автовокзале беленький листок: «Ввиду бездорожья отменяются рейсы…» И, почитай, весь район от белого света отрезан.

А будь добрая дорога! Сколько беды с плеч! Тысячи статей написаны, экономистами досконально подсчитано, сколь разорительны сельские дороги и как быстро окупятся новые. Да и нам ли считать ее цену. Дороги – кровеносные артерии недужного ныне сельского организма. Без них селу чахнуть, и никакие припарки тут не помогут.

Российские проселки – обидный, нелепый атавизм прошлого века – справлялись с тележным и санным ходом. Тяжелая машина сломала им хребет. И по разбитым колеям далеко не уедешь.

Тут другого выхода нет. Надо строить дороги. Немедленно, невзирая ни на какие затраты. Всякие новые вложения в сельское хозяйство должны начинаться с дорог, иначе они бессмысленны. По старым артериям нельзя гнать свежую кровь.

Ко всем прочим заботам нельзя забывать, что сельский человек, работает ли он в колхозе или совхозе, находится в положении, мягко говоря, специфическом. Он работает с двойной тягой.

Фабричный, заводской, а в общем городской, человек ходит на работу для того, чтобы обеспечить себе и семье на жизнь: хлеб-соль и приварок, одежду, обувку. Отработал семь-восемь часов – отдыхай. Есть, конечно, магазинные заботы, домашние – они везде. Но малой металлургии на дому он не заводит, домашней фабрики по производству… у него нет. Отработал свое – отдыхай. В государственном доме, с водой и теплом.

А у крестьянина? У него так не получается. Он в полную силу отрабатывает свой урок на общественной земле, но продуктов с этого стола – за исключением хлеба – не получает. Ни мяса, ни молока, ни овощей. «Интернатским детям молока нету. Государству надо сдавать», – говорил незабвенный Петро Трохимович. Не он такое придумал.

Крестьянин издавна и посейчас, отработав урок общественный, вынужден силою обстоятельств в тот же день отработать еще один урок, теперь уже обеспечивая лично себя и свою семью продуктами питания. Сюда входит: корова, овцы или козы, свинья, всякая птица, а также огород с картофельником, сад, сенокос, помещения для скота, собственное жилье, орудия и инструмент для всего этого.

Это обстоятельство – «двойная рабочая тяга» – и есть, на наш взгляд, основная причина ухода работника из села.

Говорят, что такое положение создалось не сейчас, было оно и ранее, и это, дескать, специфика сельского хозяйства.

Да, так было ранее. И крестьянин на селе держался. Но как? Принудительно. Старого, слава богу, не вернуть, и жалеют о нем лишь «волевые» руководители типа Петра Трохимовича.

А новые песни о крестьянской душе, которая, мол, без собственной грядки и буренки затоскует, – эти песенки с двойной фальшью. Во-первых, нет своего, а все общее. А во-вторых, селянин и теперь живет на земле и землей. И не скука, не порывы души заставляют доярку и тракториста, вернувшись с работы усталыми, от земли и скотины общественной, вновь идти в огород и к скотине, теперь уже личной. Не порывы души, но обстоятельства. Повторю: крестьянин вынужден кроме труда общественного ежедневно работать еще и на себя, добывая продукты питания. Вынужден.

«Землю попашет, попишет стихи», – предвещал поэт.

Нет, пока что не получается. «Землю попашет», а потом снова «землю попашет». А уж потом до «стихов» ли…

В этом мне видится основная причина ухода людей с мест насиженных. Люди хотят жить лучше. Они видят тому пример в городском житье с определенным рабочим днем, с двумя выходными и отпуском (последних селяне практически лишены работой на себя). И потому уходят.

И если старики не сумеют уйти, то детей выталкивают, не жалея сил и средств. Город берет. Город до людей тоже жаден. Работу он дает не в пример легче.

А если добавить все то, что говорили мы выше: нелады сельской школы, сельской медицины, сельской обслуги, то станет ясно, что уход людей из села – явление естественное. Спросите любого ушедшего из села. Ответят вам следующее: «детей надо подымать», «здоровье некудовое», «пожить хоть по-людски». Ответы одинаковые.

Сейчас на селе зарабатывают порою неплохо. Придите в бухгалтерию колхоза, и вам с удовольствием покажут ведомости, где скотник получает по 200–300 рублей. Немногим поменьше доярка, телятница. Но высокой зарплатой отток из деревни не остановить. Как говорится, не в деньгах счастье. Не только в них. Тем более что деревенский рубль менее весом, чем городской.

И к тому же попробуете посчитать, за сколько часов эти рубли и сотни заработаны. Ведь рабочий день механизатора, скотника, доярки – немереный. Мы это знаем прекрасно. Не семь часов работает тракторист, а световой день. Не семь часов доярка. А с пяти-шести утра, от первой дойки, до восьми-девяти вечера. Пусть и с перерывами. Вот и считайте тут деньги. 200 рублей, 300 рублей… Много это или, наоборот, мало?

Да к тому же счастье не в деньгах, а в жизни. И от жизни деревенской, не больно сладкой, уходят и уходят люди. И уходят те, в ком прежде всего нуждается село. Уходит молодежь – крепкие руки, уходят хорошие работники, специалисты. Бездельник да пьяница с места тронется ли? Где его ждут? Умные, работящие руки везде нужны. И потому так катастрофически не хватает сейчас на селе образованных специалистов: механиков, электриков, кузнецов, слесарей, плотников – из породы тех. кто «блоху подкует».

Взять такой наглядный пример. Стоят на селе, почитай, возле каждой фермы, сенажные башни. А иной раз по две. Стоят мертвые. Спросил я у журналистов сельхозотдела областной газеты: видели ли они постоянно действующую сенажную башню. Ответили: единожды. Вот так. И это огромная сельскохозяйственная область. Руководители хозяйств отвечают одинаково: «Не идет у нас».

Во всем мире идет, а у нас – нет. Не в российской глупости тут дело. Стрелка барометра показывает: с техническими специалистами на селе беда, коли уж с сенажной башней нельзя совладать.

Сенажную башню – вон какая дура! – отовсюду видать. А сколько «башен» поменьше, невидных, которые не идут у нас? Ведь много. Кормоцехи, кормозаводы, механизация ферм, огромные лежбища годной, но ржавеющей сельскохозяйственной техники. Все, все просит умных рук. А где они? Как их привлечь, чем?

Мне кажется, что увлечение городским раем кончается. Приток людей в город обусловлен лишь несравненно лучшими условиями тамошней жизни.

Но многие уже понимают, что жить лучше не в городской кутерьме, а у леса, поля, чистой речки и прочего. И если создать нормальные условия, то потянутся из города и учителя, и врачи, и рабочие умелые люди. Многих призовет туда сердечная память.

А сельский житель перестанет испуганно озираться и прикидывать, когда и куда ему убегать.

3

Мать плохо спала, поднялась чуть свет, и тревожили ее не вселенские заботы, а дрова.

– Хоть бы ныне вам Господь помог, – говорила она, провожая нас в контору.

– Привезем… – успокаивали мы. – Сегодня-то дадут трактор.

– Это бы хорошо… А вот соседи уж месяц не могут привезть. Все выписанное у них, а трактора не дают. И бабка Амочаева жалилась. Можа, вам, ребята, лошадей попросить? Съездили бы два раза.

– Не проедешь на лошадях. На плотине застрянем.

В конторе нас встретили весело.

– Ну как? Привезли дрова и еще захотели?

Лишь управляющий, увидев нас, завздыхал, начал сокрушенно головой качать.

– Во какой… Не приехал? А я ж ему наказал: обязательно. – И начал он звонить в Дубовку, разыскивая не ведомого нам Николая: – Николай! Ты чего делаешь? Понятно. Цепляй тележку и приезжай сюда. Силос? – недолго подумал управляющий. – Ладно, нехай пока сеном кормят. А к после обеда ты приедешь. В общем, давай. В одиннадцать будь здесь.

К одиннадцати мы в контору не пришли. Товарищ мой воспротивился. Напрасно я понукал его и принуждал, он стоял на своем:

– Не придет к одиннадцати. Раньше часу не будет.

С великим трудом вытянул я его к двенадцати часам.

Конечно же никакого трактора не было. Ни подле кузни, ни у конторы, и дубовская дорога была пуста.

А в конторе сидел народ. Нынче поехали за хлебом, и теперь уже собиралась очередь, бабы да старики пенсионеры. Ефремыч, однорукий Гаврила Яковлевич, бывший пчеловод, он вроде бы и не старел, и Фомич, старый ветфельдшер, совсем плохой, с одышкой. Бабы вязали платки, хлебные мешки под себя подложив. Неторопливо переговаривались.

– Ныне на чем поехали?

– На лошадях.

– Не скоро теперь…

– Не скоро. Баба… Трюшком… Да и упряжь ныне какая. Там порвется да там.

– На тридцать лошадей одну упряжь дали, и ту Максимов забрал.

– Гляди, еще перевернется. Колея-то ныне вся под технику. На санях плохо.

Товарищ мой прав был: трактор приехал в час. И покатили мы за своими дровами. Кое-как притулились за невысоким бортом тележки и подались.

Дорога была нелегкой. В первый раз застряли мы еще пустые тут же, на выезде из хутора, на плотине. Добро, что гусеничный трактор оказался рядом. (С Елены Федотьевны – магарыч.)

Потом обратный путь, долгий, с тяжелым возом. Рыхлый снег, а под ним – незастывшие хляби. Становились то там, то здесь. Легенький наш «Беларусь» крутил стертой резиною, с трудом схватывая дорогу.

На подъеме, на выезде из Летника, застряли намертво. Мучались, мучались, пока не разгрузили тележку. И уже пустой вытянули ее на ровное и тягали к ней дубовые дрова снизу. Устали, взмокли. Озябнув, нахохленно сидели на возу, пугаясь каждого бугорка и падинки. И трактору помогая сердцем: «Давай, родной…»

И снова застревали, прыгали на землю, под колеса подкладывали и подкапывали, переходили на длинный трос, дергали, «серьгу» поломали.

Но добрались и с вечерней синевой разгрузились. И тут уж вздохнули спокойно.

На другой день пилили и кололи, а скоро подошел отъезд. Провожала нас мать со слезами.

– Спаси Христос… И управу спасибо, и трактористу спасибо, и вам… Теперя мне зима не страшна. Теперя я…

И не пустые то были слова. Я вспомнил, как позапрошлой зимою, в январе, на Крещение, одна из соседок матери, тетка Таиса, каждый божий день тащила и тащила на себе вязанку дров из займища. Каждый день. В займище снегу по пояс, мороз. А куда деваться!

Говорю вам…

Подняться наверх