Читать книгу Пламенная роза Тюдоров - Бренди Пурди - Страница 14
Глава 10
ОглавлениеЭми Робсарт Дадли Стэнфилд-холл близ Ваймондхэма, графство Норфолк, и поместье Сайдерстоун, графство Норфолк, сентябрь 1550 – май 1553 года
Следующие три года текли медленно, со скоростью улитки, ползущей по стеклу. И каждый раз тоскливое ожидание чуда вознаграждалось лишь короткими, проходящими в спешке, визитами Роберта. Он всегда привозил с собой дорогие подарки, думая, наверное, что щедрые подношения искупят его вину за постоянное отсутствие дома. Но его натянутая улыбка и потерянный вид ясно говорили о том, что, хоть телом он и со мной, его мысли на самом деле витают где-то далеко-далеко. Он прилетал домой, словно вихрь, и так же быстро испарялся, и я снова оставалась чахнуть в поместье одна.
Он никогда не приезжал на праздники, даже на Рождество. Говорил, что в это время особенно нужен при дворе, правда, всегда присылал подарки – щедрые и расточительные – абсолютно всем, даже слугам, но не удостаивал нас своим присутствием. Король и его отец рассчитывали на моего мужа, на его помощь в организации торжеств. Так что, пытаясь скрыть свое горе и улыбаясь, я из последних сил сдерживала слезы, чтобы не разрыдаться всем на потеху, и каждый год проводила канун Рождества и Нового года в полном одиночестве, без своего супруга.
Для проведения традиционной новогодней церемонии мы с отцом вернулись в Сайдерстоун – точнее, в те жалкие развалины, что от него остались; жителей там с каждым годом становилось все меньше. Закутавшись в меховые накидки, надев самую теплую шерстяную одежду и собрав всех слуг, работников и их семьи в укрытом снегом саду, мы развели огромный палящий костер, и кухарка сварила нам целый котел поярка – особого напитка, приготовленного из запеченных яблок, имбиря, мускатного ореха и сахара и названного так из-за белоснежной пены, напоминающей овечью шерсть. Мы торжественно подняли кубки, и как только церковный колокол пробил полночь, вознесли хвалу яблочным деревьям и стали петь им рождественские гимны, поблагодарив наши сады за те плоды, что они дарят нам. Мы просили Бога, чтобы зимняя нагота наших деревьев скорее сменилась ярко-зеленой листвой, а затем – и чудесными, ароматными бело-розовыми соцветиями, которые превратятся в свое время в сочные, спелые, алые фрукты. Музыканты заиграли плясовую, и мы танцевали, пили поярок и ели имбирные хлебцы до самого рассвета, после чего все разошлись по домам, чтобы как следует выспаться.
А в июне, после стрижки овец, мы устроили празднество с музыкой и танцами, на котором угощали всех яблочным сидром и сладкими вафлями с хрустящей золотистой корочкой, испеченными в специальных кованых формочках. Каждую из них украшало изображение покрытой роскошной, густой шерстью овцы, а по контуру шел витиеватый узор из знаменитых сайдерстоунских яблок. А еще мы подавали слугам сливки, чтобы те могли обмакивать в них вафли сколько душе угодно. Им это казалось воистину царским угощением, поскольку обычно наши работники довольствовались лишь собственными сливками из молока, что дают их собственные коровы. У меня на душе становилось радостно и светло, когда я видела, как их лица озаряют счастливые улыбки. Но мое сердце обливалось кровью, потому что Роберт так ни разу и не присоединился к нам во время празднований. Даже когда я улыбалась и хлопала в ладоши, когда мы смотрели на танцоров морески[15], пожирателей огня, акробатов и жонглеров, я не могла забыть о том, что мужа нет рядом, и тоска продолжала пожирать меня изнутри. А когда мы все вышли на улицу в полночь, распевая песни, с поярком в руках и подпрыгивая на ходу от зимнего холода, то отправились на вершину холма, где набили повозку соломой, подожгли ее и столкнули вниз, надеясь, что она остановится прежде, чем догорит сено; тогда эта народная примета сулила бы нам богатый урожай. Я всем сердцем хотела, чтобы Роберт был сейчас здесь, рядом, и чтобы после шумного веселья мы с ним занялись любовью, и я уснула бы в его крепких объятьях, а не забылась беспокойным сном в одиночестве в своих покоях.
Никогда не был мой муж и на празднике тыкв, который мы устраивали каждый год в большом зале в канун Дня всех святых; медленные, торжественные и неспешные танцы сменялись быстрыми и оживленными, мы передавали друг другу светильники, воспроизводя фигуры танца, сложные, как прическа придворной модницы, состоящая из множества тонких косичек. Отец не принимал участия в таких балах, оставаясь на верхней галерее или же наблюдая за нами с верхних ступенек лестницы.
Но бывали и хорошие времена, хотя и нечасто, поскольку отъезды Роберта становились с каждым годом все более длительными и домой он возвращался все реже и реже. В конце концов его визиты и вовсе свелись к парочке коротких встреч в год, во время которых он успевал разве что поздороваться и тут же попрощаться со мной.
Однажды он прислал мне несколько заколок для волос в виде гроздей винограда, изготовленных из самоцветов: чудесные кисточки из гладких, округлых аметистов и изумрудов с серебряными листочками, усеянными бриллиантовыми каплями росы. Это украшение было таким красивым, таким особенным и неповторимым! А когда он прислал мне весточку о своем скором приезде, я готова была встретить его во всеоружии. Он только приблизился к лестнице, весь мокрый и потный после долгой езды верхом, а я уже ждала его наверху, украсив волосы драгоценными гроздями винограда и надев новое платье из нежно-зеленого шелка и расшитые серебряными виноградными лозами с зелеными и золотыми ягодами верхние юбки и подрукавники цвета молодого вина. Не произнеся ни слова – да в этом и не было никакой нужды, – Роберт подхватил меня на руки и унес в нашу опочивальню, прямо в постель. Из комнаты мы не выходили до восхода следующего дня.
На следующий вечер он засиделся допоздна у огня, и когда я пришла к нему в легкой газовой ночной рубашке, с распущенными волосами, и положила голову ему на колени, он остался недвижим, продолжая задумчиво смотреть на пламя, как будто мыслями был далеко, очень далеко отсюда. Кого же он видел в танцующих огненных язычках? Быть может, Елизавету с волосами, подобными пламени? Неужели эти извивающиеся, потрескивающие огненные создания напоминали ему о ней, сияющей, как костер, взмывающий к небу? Видел ли он в нашем камине ее – в оранжево-желтом наряде, с пылающими волосами, развевающимися в неистовом танце? Уверена, так и было, но я прикусила язык и ничего не стала ему говорить. Я не хотела рушить этот редкий момент покоя и мира и омрачать его ссорой. Я хотела, чтобы он целовал меня и ласкал, а не повышал на меня голос, выкрикивая нечто нелицеприятное. Поэтому я уселась рядом с ним и положила голову ему на колени, но когда рука его бездумно потянулась погладить мои волосы, мне вдруг подумалось: а что, если вместо золота урожая он видит сейчас перед собой ее пламенные волосы? Были ли они близки? Вдруг всю ту радость, что мы испытываем, занимаясь любовью, он делит и с ней? Была ли я хоть чуточку особенной, осталось ли в нашей с ним супружеской жизни хоть что-то, чего нет у прочих? Или же теперь я делю с Елизаветой абсолютно все, вернее, лишь подбираю объедки с ее роскошного стола? На все эти вопросы у меня не нашлось ответов, да я и не была уверена, что так уж сильно хочу их знать. Мне даже не было известно, что причинит мне большую боль – знание всей правды или же неведение, разрывавшее мой разум на части, словно лютующий голодный лев, которого мне иногда удавалось усмирить ударом хлыста, а иногда – нет. В любом случае эти вопросы не давали мне покоя, тихонько порыкивая мне на ухо или оглушая меня громким ревом. Они требовали ответов, мое любопытство хотело насытиться хоть на краткий миг.
Когда Кастард родила первых своих котят, хоть я и удивлялась и радовалась, затаив дыхание, узрев чудо рождения мяукающих и дрожащих малышей, крошечных настолько, что они с легкостью помещались у меня на ладони, я почувствовала укол зависти. Я всем сердцем хотела стать матерью. Но как же я могла воплотить свою мечту в жизнь, если муж почти все время находился далеко от меня и приезжал домой крайне редко? Каждый раз у него находились новые отговорки, из-за чего он никак не может послать за мной и забрать меня во дворец. И когда гордая мать принесла мне всех своих детенышей на колени, чтобы я приласкала ее, похвалила и восхитилась ее котятками, я отчаянно завидовала ей, хоть она и была всего лишь кошкой. Пока Кастард грелась в своей корзинке у огня и вылизывала свой маленький выводок, я взяла на руки Оникс, которая, как и я, никогда еще не была матерью, и стала гладить ее по холеной черной шерсти, заслушавшись ее мурлыканьем. Я улыбалась сквозь слезы: котята пробуждали во мне горькую радость, согревая мое сердце любовью и причиняя ему нестерпимую боль.
Я оставалась в Стэнфилд-холле уже так долго, что многие и позабыли о том, что я замужняя женщина; и те, кому довелось побывать на моей свадьбе, и те, кто пропустил то пышное торжество, называли меня Эми Робсарт, как будто я и не выходила замуж. Мне и самой порой казалось, что день моей свадьбы был лишь прекрасным сном, который развеялся с первыми лучами рассвета. Мне приходилось смотреть на кольцо, которое я носила на левой руке, чтобы вспомнить о том, что я – чья-то жена. Обращения «Эми Дадли» или «леди Дадли» и вовсе были чужды моему слуху, и когда я слышала одно из них, то даже не сразу понимала, что речь идет обо мне; я чувствовала себя обманщицей, притворщицей, прикрывающейся чужим именем, на которое не имею никакого права. Несколько раз я даже поймала себя на том, что при знакомстве представляюсь именно Эми Робсарт, а не Дадли. Когда я произношу свое настоящее имя, то неловко краснею, а язык мой заплетается на каждом слоге, так что я все время чувствую себя дурочкой, иногда злюсь, особенно если вижу жалость в глазах собеседника. Злюсь на себя – и на Роберта. Быть может, я пошла против благословенной судьбы и мне не суждено было становиться леди Дадли? Или же мне и вовсе уготовано было остаться на веки вечные Эми Робсарт?
Меня охватил страх, я никак не могла его преодолеть или избавиться от его холодных объятий, как бы сильно ни старалась забыться, уйти с головой в работу. Его клыки и когти вонзались все глубже в мою плоть, оставляя шрамы и кровоточащие раны. Страх поселился в моем сердце и в моей голове, я просыпалась в холодном поту среди ночи, чувствуя, что нервы напряжены до предела. Я стала такой чувствительной, что готова была удариться в слезы из-за любого пустяка. Нередко я не могла встать с постели утром, потому что ворочалась и рыдала всю ночь, думая о своем одиночестве. Но чаще я все же заставляла себя подняться, пусть это и означало, что слуги и родичи снова увидят меня уставшую, неповоротливую, с мешками под глазами и путающимися мыслями. Я шла за овцами на пастбище, садилась на камень, прятала лицо в ладонях и заливалась горькими слезами. Но совсем скоро мне становилось так больно, что я не могла больше даже плакать. Боль отравила мое тело и стала частью меня, и я не помнила даже, каково это – жить на свете без нее.
Я наблюдала за тем, как матушка-природа меняет времена года, словно опостылевшие наряды. То она наряжается в белый мех горностая и бриллиантовые морозы зимы, затем сменяет свой снежный наряд яркими, весенними цветами, после чего облачается в солнечный желтый и почивает в блаженной дремоте, прикрыв волосы старой соломенной шляпой, и наконец, словно капризная придворная дама, которая никак не может решить, выбрать ей туалет бронзового, коричневого, золотого, оранжевого, красного, рыжего или желтого цветов, примеряет их все по очереди, один за другим, бросая те наряды, что ей не понравились, прямо на землю и оставляя деревья совсем нагими. Затем снова вспоминает о белых своих мехах… Я чувствовала, как Роберт ускользает от меня, все больше и больше отдаляется, но я ничего не могла сделать, чтобы остановить его; каждый раз, когда мы с ним виделись, он казался еще более далеким и чужим, будто стоял на вершине самой высокой горы, а я блуждала у ее подножия и звала его, приложив руки ко рту, подпрыгивала на месте и махала руками, отчаянно пытаясь привлечь его внимание. Все мои старания неизменно оказывались тщетными, мои призывы он пропускал мимо ушей.
Гонца за мной он так и не прислал. Впрочем, сама мысль о том, что меня представят ко двору, одновременно пугала меня и вызывала восторженный трепет. Я написала ему в очередном письме о том, что вечно у него находятся разные отговорки и слова «позже» и «не сейчас» мне уже слишком хорошо знакомы. Уже тогда я поняла, что муж мой никогда не назовет мне точный срок, а если и назовет, как это изредка случалось, то наверняка забудет о нем и снова не приедет; у него всегда находились более важные дела.
В первый год после его отъезда я попросила мастера Эдни сшить мне прекрасное платье цвета синего льда, украшенное серебристым кружевом и тончайшими серебряными нитями так, что шелк лишь проглядывал сквозь изящную вязь, словно вода из-под молодого льда. Нарядные рукава в форме колокольчика следовало оторочить белым мехом. Отец подарил мне к этому туалету чудесное ожерелье из опалов. Но мне так и не довелось покрасоваться в этом наряде перед королем.
На следующий год я решила, что лучше выберу что-то поярче, скажем, алое платье, напоминающее о том, какими румяными были когда-то мои щеки. Рукава для этого платья я велела оторочить медно-золотым мехом, который так замечательно подходил к моим волосам. И в этом наряде мне не было дозволено предстать перед королем.
На третий год я обзавелась новым платьем – сшили мне его из желтого, словно любимые мною лютики, дамаста. Юбки и рукава были нежно-зеленого цвета, цвета молодых побегов, только-только появившихся из земли после зимней стужи. Король Эдуард не увидел меня и в этом туалете.
После этого я утратила всякую надежду. Я не могла больше смотреть в глаза нашему портному и даже не заикалась о том, что меня собираются представить ко двору; я больше не верила в то «позже», что вечно сулил мне Роберт.
Я все же наряжалась в эти чудесные платья, но теперь – не для короля и даже не для собственного мужа; я носила их исключительно для себя, стараясь при этом не вспоминать повод, по которому они были сшиты, и не впускать глубоко в душу разочарование из-за отсутствия мужа. В этом браке горя оказалось больше, чем радости, а все нарушенные мужем обещания числом превышали те, что он все же исполнил. Я ненавидела себя за пустые надежды, которые питала каждый раз, когда Роберт писал мне что-то либо или передавал на словах, но мне слишком сильно хотелось верить ему, хотя каждый раз я и понимала, что он снова обманет меня. Я ненавидела себя за то, что позволила ему обрести надо мной такую власть. Я злилась на себя за то, что позволяла надежде расцветать в моем сердце, словно волшебный цветок, хотя и знала, что Роберт растопчет, сожжет, уничтожит это мое чувство.
Что было еще хуже – я не знала, когда ему вздумается навестить нас, а потому мне всякий раз приходилось терпеть эту брезгливую ухмылку, что играла под его шелковистыми черными усами, которые он отрастил несмотря на то, что они мне совсем не нравились. Я терпела заносчивость, высокомерие и презрение в его глазах, появлявшиеся неизменно, когда он видел меня в поле, румяную, босоногую, с подобранным подолом платья и в старой соломенной шляпе, прикрывающей от солнечных лучей мои распущенные спутавшиеся волосы. Часто при подобных внезапных встречах пот струился по моему лбу и образовывал темные влажные пятна под мышками на моем старом, выцветшем голубом полотняном платье. Рядом со мной обычно сидел Нед Флавердью с толстой бухгалтерской книгой, над которой мы склонялись вдвоем, не разгибая спин, чтобы подсчитать мешки с шерстью, состриженной с нашего стада. Отец в последнее время ходил с трудом, да и болезнь начала уже постепенно лишать его разума, хотя большую часть времени он по-прежнему оставался собой, моим любимым и добрым батюшкой, которого я упрашивала остаться в тени и просто следить за нашей работой.
Иногда кто-то успевал принести мне весточку о приезде Роберта, и я бежала ему навстречу. Как в те времена, когда он ухаживал за мной, я неслась по зеленой траве и радуге цветов, босая, с подобранными юбками, красными от ягод губами и корзинкой с ягодами в руках. Теперь же мой брезгливый муж, всегда одетый по последней моде, даже в дальний путь пускался в кожаном костюме, обшитом золотым галуном и украшенном золотыми же пуговицами, а потому непременно кривил губы и отстранялся от моих радушных объятий, как будто один только мой вид мог испачкать его роскошные одежды.
А я снова оживала, испытывала невыразимое счастье. И всякий раз я ждала от Роберта крепких объятий, но вместо этого разбивалась о каменную стену его груди, и радостный смех умирал на моих губах, потому что я видела, как он, нахмурившись, укоризненно смотрит на меня, и слезы выступали на моих глазах.
Кое-что я не могла уже изменить – с тех пор Роберт всегда, глядя на меня, видел лишь ту крепкую, босую и грязную простушку, что бежала к нему, запыхавшаяся и румяная, с которой ветер срывал шляпу и трепал ее высвободившиеся буйные кудри. Этот образ навеки отпечатался в его памяти, и изменить это я была уже не в силах. Даже когда я благоухала цветочными ароматами, надевала алые шелка, украшала нитями жемчуга шею и красиво укладывала свои золотые, завитые в локоны волосы, переплетая их розовыми цветами и жемчугами, он не мог забыть ту босую деревенскую замарашку.
Вскоре я поняла, что если бы проводила время в праздном безделье и наряжалась в роскошные туалеты, словно придворная дама, не знающая, чем бы ей заняться, и вечно сидящая у окна, надеясь на то, что супруг галопом прискачет во двор ее дома, если бы занималась лишь вышиванием и чтением книг, которые решила освоить, чтобы хоть немного приблизиться к Роберту, то печаль утащила бы меня ко дну, словно камень, повешенный на шею утопленному. Ожидание, пустые надежды и горестные стенания – я бы попросту не смогла этого пережить, если бы сидела и ничего не делала. Меня воспитывали иначе, я была убеждена, что праздность – от лукавого. Мне нужно было находиться повсюду, брать на себя всю посильную работу, ведь благодаря этому наступали те благословенные моменты, когда за бесконечной чередою дел я почти забывала. Я помогала слугам собирать яблоки для сидра или солить мясо на зиму – хотя позже Пирто и бранила меня за это, потому как соль портила мою кожу, оставляя на руках красные воспаленные пятна, и смазывала мои пальцы питательными маслами, чтобы они стали нежными, как прежде; я плечом к плечу со слугами давила в большом деревянном корыте деревянным же молотком черные, прогнившие лесные яблоки. Из них получают очень кислый сок, а сок этот мы использовали для мариновки запасов на зиму. Но все равно я вздрагивала порой, словно ребенок, проснувшийся в своей постели от раскатов грома в тишине ночи, осознавая вдруг, что многие часы не вспоминала о Роберте. Такими и были лучшие мои дни, которые изредка превращались в худшие, – когда Роберт неожиданно решал навестить свою супругу.
Мне намного больше нравилось, когда он приезжал после наступления темноты; все домочадцы уже спали, и только я ждала своего мужа, лежа обнаженной под одеялом и распустив волосы так, чтобы они расплескались по всей подушке. «Мой златокудрый алебастровый ангел», – называл меня Роберт, и я чувствовала, что голос его дрожит от страсти. Хоть у меня и было бесчисленное множество прекрасных ночных рубашек, халатов и белья, от тончайших газовых, украшенных розовым или белым кружевом, до роскошных бархатных убранств, вышитых золотом и серебром, я всегда ложилась спать нагой, когда знала, что Роберт приедет. Он обрадуется, забравшись под одеяло, и бросится в мои объятия. Иногда он был со мной таким же нежным и пылким, как тот юноша, который когда-то решил подарить мне свое сердце. И тогда в моей душе снова зарождался слабый огонек надежды, разгоравшийся как раз в тот самый момент, когда он решал погасить мое пламя своими холодными словами – мол, ему уже пора и таков его долг придворного мужа – или даже простым мановением руки. Он никогда не понимал – или ему было просто все равно? – хоть я и пыталась донести до него эту мысль, заставить понять, что после каждого раза, когда он поступал так, мне становилось все сложнее верить и доверять ему. Он мог передумать в любую секунду – уже на рассвете, через два дня, две недели или даже через два месяца, так как же я могла знать, что у него на уме, чему могу верить? Он оставлял меня в смятении, я постоянно чувствовала себя потерянной и неуверенной, пытаясь докопаться до правды, – будто в жмурки играла. И хотя я всегда надеялась, что ему можно верить, и мечтала об этом, постепенно слова его утратили для меня всякий вес, его страстные обещания стали легче перышек, которые так легко могут взмыть ввысь, влекомые легчайшим дуновением ветра.
Я знала, что кое-что очень важное изменилось во время одного из его визитов на втором году нашей супружеской жизни. Опершись на его руку, я радостно проследовала за ним наверх, где с гордостью и восхищением показала ему новые роскошные парчовые постельные принадлежности – покрывало и полог для балдахина. Я их вышила собственными руками для своей – нашей – кровати золотистыми лютиками, пышным цветом расцветшими на зеленой поляне ткани. «В память о том дне, когда мы впервые любили друг друга там, на лугу», – пояснила я, прильнув к груди мужа в надежде на то, что он опустит меня на наше чудесное ложе.
Досадливо вздохнув, Роберт высвободился из моих объятий и ушел в другой конец комнаты, где устроился в кресле у огня и начал стягивать с себя грязные сапоги.
– Об этом можешь мне не напоминать, Эми! – буквально прорычал он, вскакивая, и бросил один сапог на пол с такой силой, что зазвенела серебряная шпора, а слякотные брызги полетели прямо на меховой коврик. – Трудно забыть того семнадцатилетнего мальчишку, которым я был… И то, как я думал членом, а не головой! Надо было покувыркаться с тобой на сеновале – и дело с концом! А я…
Он злобно засопел, плюхнулся в кресло и прикрыл веки. Пальцы его впились в подлокотники кресла так, что побелели костяшки; он как будто боролся с собой, пытался сдержаться, чтобы не натворить бед. Затем тяжело вздохнул и открыл глаза.
– Ты получила свое золотое кольцо, Эми, довольствуйся этим и прекрати ныть о том, о чем я с радостью позабыл бы. Между прочим, я терпеть не могу лютики – они такие… обыкновенные!
Из моей головы вдруг разом улетучились все мысли, как будто их унес сильный быстрокрылый ветер; я задыхалась, никак не могла прийти в себя, словно он ударил меня в живот. В теле моем схватились в чудовищной битве пламя и лед. В глазах потемнело, я утратила способность видеть! В кромешной тьме лишь цветные искры летали перед моими глазами, я до смерти испугалась – мне казалось, что я ослепла. Но я не могла произнести ни слова, не могла сказать Роберту, что чувствую, что со мной происходит, в моем горле словно закрылась незримая дверца, которая не давала сбивчивому потоку слов вырваться наружу. Когда Роберт увидел, как дрожат мои губы и как слезы струятся по моему лицу, он громко выругался, снова натянул сапоги и бросился прочь из комнаты, оглушительно хлопнув дверью.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
15
Мореска (мориска) – танец и песня эпохи Возрождения (преимущественно в Италии, реже в других европейских странах), гротескно представляющие мавров, т. е. старинных арабских завоевателей.