Читать книгу Двенадцатый год - Даниил Мордовцев, Даниил Лукич Мордовцев - Страница 9

Часть первая
6

Оглавление

Фридланд, Смоленск, Бородино… Страшно и скверно звучат эти имена и в русской памяти, и в русской истории… Страшно и скверно звучат они на человеческом языке… словно гремят – на языке войны.

Две великие армии сошлись на берегах маленькой жалкенькой речонки Алле, впадавшей в такую же жалкенькую речонку Прегель у Фридланда. Одною армиею, большею, командует великан мира, апокалипсический страшный зверь, – ведет он ее на борьбу со всем миром. Другую армию, меньшую, ведет против апокалипсического зверя полумертвец, полуразвалина – это русский полководец Беннигсен. В предыдущей битве он трупом лежал под деревом, в обмороке, а когда приходил в сознание, то командовал шепотом… Шепот – перед ревом пушек! Полководец в обмороке – против Наполеона!

И теперь, накануне 2 июня 1807 года, у Фридланда, с глазу на глаз с страшным Наполеоном, русский полководец, больной, изнемогающий, ищет себе ночлега! Но на этом, на правом берегу «паршивой речонки» Алле, как назвали ее солдаты, нет ночлега – ни одной лачужки. А там, по ту сторону, Фридланд – там можно найти и покойную постель русскому стратегу, противнику Наполеона, – Наполеон, которому седло служит постелью.

– Здесь наши позиции сильнее, чем на том берегу, – докладывает Багратион.

– Что ж, батюшка, околевать мне здесь прикажете! – сердито отвечает Беннигсен.

Нечего было делать, надо было покоряться воле главнокомандующего, которому недоставало постели. Только Платов не вытерпел и со свойственным ему народным юмором заметил:

– Да мои атаманцы, ваше превосходительство, из-под самого Бонапарта достанут вам постельку, тепленькую, – только прикажите, мигом выкрадут.

Беннигсен раздражительно махнул рукой, и войска получили приказ двигаться за Алле.

Как ни тяжела эта адская переправа после усиленной гонки, после бессонных ночей и дождя, хлеставшего двое суток, но солдатик выносит все, как он стоически выносит и самую жизнь свою. Да и что была бы его жизнь без шутки? Хлеба нет, сухарей нет – зато есть шутка: сапог нет на ногах – зато во рту присказка. Шутка – это солдатский приварок.

Речку большею частью приходилось переходить вброд.

– Эй, Заступенко, скидай портки! – кричит статный фланговый товарищу, который, засучив штаны, осторожно шагает по воде, выискивая, где помельче было. – Скидывай скорей!

– На що их сжидатъ, коли я сегодня ще не ив? – отвечает хладнокровно Заступенко.

Солдатики хохочут. И они ведь ничего не ели – ну и смешно… До портков ли тут?

– Как на что? Портками карася либо рака поймаешь – ну и сварим ушицу, поужинаем.

– Овва! Зараз сама юшка зробиться.

– Как? Как, из твоих штанов разве?

– Та так. Вин нам такого жару задаст, що сама оця гаспидска ричка закипит и сама юшка из рыбы зробиться: тоди бери ложку та прямо из рички и иж… От побачите.

– Ай да хохол!

– То-то хохол! Тоди вси без штанов будемо…

Товарищи хохочут дружно, залпом.

– Молодцы, ребята! – раздается знакомый солдатикам голос. – Перебрались уж…

Солдатики встряхиваются – перед ними Багратион, любимец их, тоже шутник большой.

– Ты что, Лазарев, без сапог? – обращается он к статному фланговому, который острил над хохлом, над Заступенком: – Куда девал сапоги?

– Да мы все без сапог, вашество.

– Как без сапог?

– Точно так, вашество. Были у нас сапоги, да только все казенные.

– Так что ж?

– Без подошов, значит.

– Как без подошов?

– Точно так, вашество, – без подошов… Как обули мы их да пошли в дело – подошвы и отвалились совсем да и сапоги развалились… Так мы их, вашество, и побросали: так-то, босиком, и драться способнее, ногам вольготнее.

– А на голодни зуби, ваше проходительство, где лучче дратысь, – вставил свое слово Заступенко.

– Что такое? – удивился Багратион, попросту болтавший с солдатиками.

– Да хохол, вашество, говорит, что голодный солдат храбрее сытого, – поясняет Лазарев.

– Потому вин храбриший, що исти хоче…

Солдатики опять смеются. Смеется и Багратион.

– А вы, верно, очень проголодались? – говорит он.

– Очень, ваше проходительство.

– Ну, значит, хорошо драться будете.

– Будемо, ваше проходительство.

Но в это время где-то грянула пушка, за ней другая, третья, четвертая…

– Ну, дьяволы! И договорить не дали! – огрызнулся храбрый Лазарев, видя, как Багратион понесся по рядам только что перебравшегося через реку войска.

Канонада все разгоралась более и более, охватывая полукругом оба крыла нашей армии. Точно с неба или из под земли раздался этот грохот, а самих французов не видать да и ружейных залпов не слышно.

– Да где они, черти? – слышится в рядах солдат. – И стрелять не в кого.

– Береги пулю, будет в кого, – утешает старый солдат.

– Та се вин нас так лякае, бисив сын, – поясняет Заступенко.

– Он теперь себе кашу варит, так вот и пужает, чтоб мы ему не мешали, – замечает Лазарев.

– А димонив сын! Черти б зъили его батька с квасом!

– Ударимте на него, ребятушки, отымем у него кашу, – предлагает смельчак.

– Нельзя, не приказано.

А канонада не умолкает. Заступенко прав был, говоря, что француз только «так лякает». Наполеон действительно открыл канонаду под Фридландом на рассвете для того, чтоб под ее пугающим прикрытием дать время своим войскам занять выгодные позиции и успеть отдохнуть до формальной битвы.

Если б Заступенко имел хорошую зрительную трубу, то он увидел бы в едва мигающей дали, на небольшом холме, кучку людей на конях, а среди этой кучки маленького, немножко пузатенького человечка с нахлобученною на лоб треугольною шляпою, на которую не походила ни одна шляпа в мире. Заступенко увидал бы, что этот человечек, поднося к глазам зрительную трубу, показывал рукою то по тому, то по другому направлению: то он показывал иногда на него, на самого Заступенко, то на его соседа Лазарева, и особенно вон на ту ворону, испуганно каркающую над русскими пушками, взвозимыми на возвышение. Ух, как каркает проклятая ворона, не к добру!.. Если б Заступенко, наконец, мог слушать и понимать французскую речь, то он услыхал бы, как этот маленький человечек в треугольной шляпе, показывая рукой на Заступенка и обращаясь к окружающим его маршалам, говорит:

– Заступенко (то бишь: «неприятель», да это все равно), Заступенко хочет, кажется, дать битву… Сегодня счастливый день, годовщина Маренго[9]. А знаешь, Заступенко, что за Маренго? Вот сегодня узнаешь.

Маленький человечек, окруженный свитою, состоящею из маршалов и генералов – Сульта, Ланна, Мюрата, Леграна и других, объезжает свои войска и осматривает как свои, так и русские позиции. А русский главнокомандующий давно нашел свою позицию, покойную постель в Фридланде, и покоит на ней свое разбитое болезнями тело. Дурной, роковой признак!.. Беннигсен не знает даже, что он очутился лицом к лицу с главными силами Наполеона, да и никто этого не знает. Знает все один только Наполеон, потому что он везде сам, везде носится его маленькое тело с большою головою, прикрытою треугольною, небывалого фасона шляпою, всюду заглядывает его зоркий глаз, и силы, и движения неприятеля ему так же ясны всегда, как движения шашек на шахматной доске. Это действительно бог, или, вернее, демон войны.

– Счастливый день, годовщина Маренго!

И эти слова императора-полководца вместе с громом пушек облетают всю великую армию, и великая армия наэлектризована, она дышит отвагой и уверенностью в победе.

Стойка и бессапожная, голодная русская армия. Все равно умирать: приказало начальство, ну – и баста. А может, коли кто уцелеет и хлебца достанет, сухарика погрызет, щец похлебает… Куда щец! Да из-за щей русский солдатик с голыми руками на пушку пойдет, без рукавиц черта задавит…

А там все бум да бумм! А стрелять не в кого… Животы подвело…

Но вот заговорили и ближние пригорки, кусты, высокая зеленая рожь. Есть в кого стрелять, есть на кого идти… Словно огненным кольцом обвились французы вокруг левого русского крыла, это их стрелки сыплют свинцовым горохом, чтобы дать возможность развернуться коннице и пехоте… Развернулись, налегли всею массою, давят; в русских рядах то там, то здесь у солдатиков подкашиваются резвы ноженьки, закатываются ясны оченьки. Места упавших заступают их товарищи, смыкаются плотнее, идут лавою… Взять бы эти проклятые, горластые пушки, которые выкашивают целые ряды босоногих и обутых героев, заставить бы их замолчать, и тогда на штыки, врукопашную, как на кулачки, улица на улицу, лава на лаву… Так нет! Шибко, смертно бьют проклятые… «Ох, смертушка!» – слышится страшный возглас. «Умираю, братцы!»… «Стой! Не выдавай, ребята! Понатужься!..»

И отчаянно натуживается мужицкая грудь, как натуживалась она и над сохой в поле, и над цепом на току, и с серпом и косой на барщине, – не привыкать ей натуживаться… Так нет! Не обхватишь всей его силищи, – несосметная она, дьяволова!

– За мной, ребятушки! – кричит Батратион с саблею наголо. – Заткнем глотку вон той проклятой старухе… Вперед!

Ему хочется завладеть одной из самых губительных неприятельских батарей, действия которой производят страшные опустошения во всем левом крыле армий, и он ведет своих молодцов в атаку, прямо в адскую пасть этой батареи.

– «За мной!»

– Вперед, братцы! Дружнее! не выдавай! – вторят ему офицеры команд, и также сверкают жалкими клинками сабель.

Идут нога в ногу, штыки наперевес, – лавой прут вперед босые и обутые ноги… С криком «ура!» бросаются на «чертову старуху», но подкашиваемые словно серпом, не выносят адского огня, оставляя впереди и позади себя сотни трупов, распластанных, разметанных, иногда труп на трупе…

– Нет, братцы, – невмоготу… ох, смертно бьет!

И снова расстроенные ряды смыкаются, а пока они переводят дух, вперед несется кавалерия, стонет земля под конскими копытами, как лес веют в воздухе разноцветные значки, храпят лошади, что-то стонет и разрывается в воздухе – и небо разрывается, и земля разверзается… А оттуда все напирают и напирают новые силы… Ад, чистый ад!

Огненное и дымное кольцо охватывает уже и правое крыло русской армии:… Вот-вот отрежут самый Фридланд, возьмут Беннигсена вместе с его ночлегом и постелью…

Он только теперь узнает, что против него вся армия Наполеона.

«Погиб! Все погибло! – стучит у него в мозгу, в сердце, во всем теле… Он падает головой на стол, на карту, на которой плохо изображена топография местности, где теперь идет битва, и стонет не то от боли, не то от отчаяния. – Пропала слава Прейсиш-Эйлау… пропала моя слава… Андрей Первозванный…» Ему вспоминается этот орден, пожалованный ему за Прейсиш-Эйлау… Непостижим человеческий ум: вспоминается ему и то, что он сегодня во сне ел гречневую кашу… Он стонет…

– Велите отступать! – хрипло говорит он стоящим около него адъютантам. – Нас отрежут.

Но и отступать уже нельзя, некуда: одно отступление – в могилу.

На правом русском крыле едва ли еще не страшнее, чем на левом и в центре… Кавалерийские полки так и тают от адского огня неприятельских батарей… Наполеон знает хорошо тактику смерти: чугунными ядрами он разрешетит сначала все полки врага, смешает конницу и пехоту, насуматошит во всех частях армии и тогда пускает своих цепных собак, своих гренадер, свою старую армию, и эти псы страшные окончательно догрызают обезумевшего врага.

– Счастливый день! – то и дело повторяет он. – Годовщина Маренго! Браво, моя старая гвардия!

И несутся по армии эти ядовитые слова, и зверем становится армия…

– Vive l’empereur![10] – то там, то здесь воют эти бешеные псы в косматых шапках, и резня идет неумолимая, неудержимая.

Бессильно стучит об стол жалкая голова Беннигсена… «Отступать – спасаться…»

– Бейте отступление! – кричит адъютант Беннигсена, подскакивая к Горчакову[11], который командует правым крылом.

– Кто приказал? – сердито раздается охриплый голос последнего.

– Главнокомандующий.

– Скажите главнокомандующему, что для меня нет отступления… Я не хочу отступать в могилу… Я продержусь здесь до сумерек: пусть лучше останется в живых хоть один солдат, но пусть он умрет лицом к врагу, а не затылком… Доложите это главнокомандующему!

Отправив назад адъютанта, Горчаков пускает в атаку кавалерию… Ужасен вид этих скачущих масс: топот копыт, лошадиное ржанье, невообразимое звяканье оружия и всего, что только есть у кавалерии металлического, звенящего, бряцающего, – все это заставляет трепетать невольно врага самого смелого… Но и это бессильно заставить умолкнуть горластые пушки, рев которых еще страшнее кажется тогда, когда ядра их падают в живые массы людей, вырывают целые ряды их, мозжат головы и кости у людей, у лошадей, ломают деревья, взрывают землю и засыпают ею живых и мертвых…

И Дурова несется в этой массе бушующего моря… Вот ее истомленное, бледное личико с пылающими от бессонницы и внутреннего пламени очами… Ты куда несешься, бедное, безумное дитя!

До половины выкашивают адские пушки из этой массы скачущих людей. Поля, пригорки, ложбины устилаются убитыми и искалеченными лошадьми, размозженными и расплюснутыми людьми… Вон стонет недобитый… Вон плачет искалеченная лошадь… лошадь плачет от боли! Бедное животное, погибающее во имя человеческого безумия и человеческого зверства! Тебе-то какая радость из того, что победят твои палачи? Да и тебе, бедный солдатик, какая радость и польза от того же? О! Великая польза!..

Из конно-польского уланского полка, в котором находилась Дурова, легло более половины. Перебиты начальники, перебиты офицеры, полегли лучшие головы солдатские… Почти уничтоженный полк выводят из-под огня, отдохнуть, оглядеться, промочить окровавленною водою Алле пересохшие глотки…

– Красновата вода-то, – говорит Лазарев, нагибаясь к речке, чтобы напиться. Удивительно, как сам он остался цел, находясь под самым адским огнем и ходя в штыки несколько раз, чтобы одолеть «чертову старуху» – батарею: он весь в пороховой саже, в грязи, в крови…

– Та се ж юшка, – лаконически замечает Заступенко, которого и тут не покидает шутка.

– Не уха, а клюквенный морс, братец.

Дурова посмотрела на воду и в ужасе всплеснула руками: вода действительно окрашена клюквенным морсом – солдатскою кровью! И они ее пьют, несчастные!

В это время она видит, что по полю, на котором только что происходила битва и которое теперь оставлено было живыми в пользу мертвых, валявшихся в том положении, в каком их застала смерть, – что среди этих мертвецов, по незасыпанному кладбищу скачет какой-то одинокий улан, но скачет как-то странно, без толку, то взад, то вперед. Лошадь его постоянно перескакивает через трупы, не задевая их копытами, или осторожно объезжает мертвецов.

Улан кружится, словно слепой или пьяный, то на секунду остановится, то поедет шагом, то поскачет…

Девушка подъезжает к нему, окликает издали:

– Улан! А, улан!

Молчит улан, продолжая кружиться. Она подъезжает еще ближе.

– Любезный! Земляк! ты что без толку скачешь?

Молчит, но как будто вздрагивает. Она к нему, но лошадь спасает своего седока, несется через трупы в открытое поле, к французам… Девушка дает шпоры своему Алкиду и перехватывает бродячего улана. Он шатается как пьяный, но сидит устойчиво.

– Ты что здесь делаешь, земляк?

Молчит. Глаза глядят безумно, лицо какое-то странное, на лбу кровь.

– Да говори же, что с тобой?

Улан бормочет как во сне:

– Стройся! Справа по три – марш!.. – Это бред безумного…

Тут только поняла девушка, что он ранен в голову и обезумел, но с коня не падает, словно прирос к седлу…

«Коли ты называешься улан, так тебе с коня падать не полагается, хоть ты жив, хоть ты убит, а сиди на коне… Улан падать с лошади не должен – ни-ни-ни боже мой! Падай вместе с конем – таков уланский закон… А с коня – ни-ни! Не роди мать на свете!» – вспоминаются девушке слова старого улана, ее дядьки Пуда Пудыча.

– Что у тебя голова? – спрашивает она несчастного.

– Это не голова, а ядро… Мою голову унесло, – бормочет раненый.

Морозом подирает по коже от этих слов… Его нельзя здесь бросить, он пропадет.

– Поедем со мной, – говорит она.

– Куда? Голову мою искать?.. Она укатилась – вот так: у-у-у!

– Мы найдем ее – поедем.

– Катится… катится… у-у-у-у…

Взяв за повод его лошадь, она тихо поехала к обозу, постоянно вздрагивая при безумном бормотании своего спутника.

– Ядро пить хочет… ядро кружится… ядро разорвет – берегись… у-у-у!

А там-то назади – боже мой! Страшно и оглядываться…

Кровавый день подходит к концу… Целый день битва, целый день гудят орудия, целый день умирают люди и все не могут все перемереть… Из «непобедимого» батальона Измайловского полка, из 500 человек, в четверть часа убито 400!

– Братцы мои! Родные мои! Детки мои! – словно рыдает Багратион, в последний раз обнажая свою шпагу. – Смотрите – это подарок отца вашего Суворова… Он смотрит на вас с высокого неба, смотрит на деток своих и плачет…

Он останавливается, утирает пот с усталого лица… Солдаты плачут, а иные крестятся…

– Братцы мои! Детки мои! Порадуем его, отца нашего, не дадим на позор нашу славу… ура!

Грянуло последнее, хриплое, по тем более страшное «ура!»… Последние силы понесены были в жертву страшному богу, но и они не спасли…

Кровавый день наконец кончился. На страницах истории написалось новое слово: «Фридланд».

9

Имеется в виду деревня в северной Италии, близ которой 14 июня 1800 г. французские войска под предводительством Наполеона одержали победу над австрийской армией. Следствием этой победы был мирный договор, по условиям которого Австрия лишалась территории на левом берегу Рейна и признавала вассальными по отношению к Франции итальянские республики.

10

Да здравствует император! (франц.).

11

Горчаков Андрей Иванович (1779–1855) – генерал от инфантерии. В 1812 г. командовал корпусом. Особо отличился в Шевардинском бою.

Двенадцатый год

Подняться наверх