Читать книгу Море Микоша - Дарья Сергеевна Тоцкая - Страница 6

Часть I. Колыба
Глава 4. Сорокадневный дождь

Оглавление

Микош бросил ненавистные простыни и стал готовиться к похоронам. Пришло, хоть он этого не хотел втайне, все село, и даже Языкаста Ярослава пришла, будь она во веки веков не ладна.

А за ней Хвидорчуки, Божейки, какой-то дальний родственник Середульного, который ростом до спинки стула еще не дорос, и ноги у него в сапогах болтались, как пестик в ступе, но будто бы уже серьезный и сразу с будущей женой (черт их разберет, этих правильных селян, сызмальства у них все как должно, как правильно). Пришел цирюльник, крепко скроенный венгр Шандор с какой-то мудреной фамилией, пришли евреи Шмильц, а в народе – Марамушськие, пришел еще один дальний отпрыск Середульного по имени Юда, у которого морщины на лбу уж разлеглись плетями Сойферова запуста, пришел процентщик Цаль, то ли венгр, то ли румын, то ли еврей, – хотя он-то клялся и божился, что родился здесь, в горах, а значит, гуцул; пришли Хрумчаки всем семейством, дородные, будто коровы, несущие двойню, пришли братья Хота́р, что все никак не могли разделить отцовский участок и даже хату перегородили тыном напополам, пришла старуха Хавка с заячьей губой, которая всем рассказывала, что лесной пан-Чуга́йстр37 наградил ее не человечьим ртом, а луговым цветком, но Микошу отчего-то не верилось, что цветы, даже неуродившиеся, могут быть столь безобразны. Пришел Бе́дзир Тугота вместе со своими одиннадцатью детьми, никто из которых не умер в прошлый голод, не был задавлен лесом на вырубке и не унесен поветрием, пришла баба Турма, не разрешавшая резать из своей отарки ни одного ягненка, даже неуродившегося, пришел Пструг38 с вечно выпученными от какой-то неведомой болезни глазами, и оттого похожий на форель, выходящую в село из своего озера по большим праздникам или на поминки, пришел ладный парубок Полиг, которому все девчата на вечерницах заглядывали в глаза, будто народившемуся красному дню, пришел Мольфа́р39 – его уж точно никто не звал, но и прогонять не стал бы, ибо какое-то зло ведь должно присутствовать в такой миг среди добрых людей, будто бы не хватило за этим Полорогого и безымянного Ниц, явившегося (если о нем можно было так сказать) с неведомым свертком под волчьим пальто и как обычно ни с кем не здороваясь.

Но больше всего гуцульский народ удивился, когда сошла дочь кузнеца Бажа́на, она спустилась прямиком с небес на облаке, окруженная золотыми стрелами, выкованными ее отцом.

Все пришли, и даже сверх меры, с полонин спустились дикие люди, они привели с собой диких козлов и косуль, принесли к столу дятлов и куропаток, и фазанов, и кашу из дикой кашицы, подсоленную глазками болотной мошкары. Микош искал среди них незабудковые глаза, но не нашел, или, напротив, нашел слишком много.

Они все входили и входили в их с матерью небольшую гражду (и как все поместились?), отчего стало казаться, что это и не гражда вовсе, а какое-то глубоководное озеро, в которое ушатами вываливали рыбу. Наконец, калитка стала открываться все реже, все реже подрагивала, пока, наконец, совсем не замолкла, все были в сборе. Микош достал из кожаной сумки сопилку и хотел было уже играть на ней, как заметил, что та некстати лопнула по боку. Он легонько подул в нее, почти не надеясь, что старая его подруга зазвучит как прежде, и опасения его подтвердились. Звучали ладно теперь только верхние две ноты, а вместо нижних выходил негромкий сип, который тут же рассеивался густым туманом у земли, не позволяя наигранному разлетаться птицами. Но Микошу в то утро удалось достичь уже той степени болезненного безразличия, что принялся как должно играть на рассохшейся сопилке, а вместо мелодии у него выходили только короткие жалобные вскрики ночной иволги.


Йой Марiчку, йой Марiчку

Iз мiсте́чка Зва́ли,

Сли́зи ли́ше ма́ють р́оси,

Як те похова́ли.


Музыка звучала у него внутри отдельно от звуков, которые ему на самом деле доводилось издавать при помощи сломанной сопилки, он будто не слышал или не хотел слышать того, что было на самом деле.


Йой Марiчку, йой Марiчку,

Ко́сицi крива́вi

Уплiтаєш’ся у ко́су,

Як те похова́ли40


Это теперь что такое на поминках вместо трембиты играет? – Настороженно спросила Хвидорчучка, чудом избежав слова бесы при усопшей. В глазах ее удивительным образом слились и гнев, и отвращение даже к тому, кто, по ее мнению, глумился над заведенными порядками, но была и жалость к испорченному инструменту, и глухое понимание чужого горя, но не слишком глубокое, не настолько, чтобы оцепенеть вместе с ним. Не в той мере, чтобы росы в ее светлой душе заплакали человеческими слезами…

Стол накрыли прямо во дворе гражды под сливой, то и дело ронявшей с порывами налетавшего ветра паршу старой коры в распиваемую палинку и калгановку. Последнюю, меж тем, употреблял только Пструг, все еще надеявшийся вылечить какую-то свою хворь и при случае каждому хваливший горькую настойку как первейшее средство. Глаза его, по-жабьи выпученные, понятное дело, от целебного корня назад не закатывались, а лишь приобретали с годами какое-то выражение, будто он не добрым селянином себя считал, а застоявшимся тестом в кадке.

Ветер усиливался, коры сыпалось все больше, пили все чаще.

– Йой, Лiна! – Провозгласила протяжно Хвидорчучка. «Йой, до́бра була́», – донеслось ответом со всех сторон и тут же заглушилось звоном опускаемых на стол чарочек. «Или не была?» – Долетело с порывами ветра откуда-то со стороны Ниц, но никто, как водится, не обратил на него никакого внимания.

Хвидорчучка прикладывалась к палинке так часто, как только требовалось общим ритмом застолья, тем напоминавшее какое-то чудовищное, фантасмагорическое море, волнами вливавшееся во внутренности селян по их же воле. И в то же время Хвидорчучка с опаской продолжала вслушиваться в нестройный бред Микошевой сопилки, словно опасаясь, что та вдруг возьмет и взбунтуется и, скажем, попереубивает половину села. Скоро ее тревога передалась и Божейке, та перестала сверлить черным взглядом место, где отсутствовала пани Беата (бес ей в селезенку, где носит?) Они переглянулись понимающе с Хвидорчучкой, и вот уже хруст огурца у Божейки получался не залихватский, а осторожный, вслушивающийся.

– Так ба́нуш41, бануш-то будет или нет сегодня? – Взмолился процентщик Цаль, не в силах поспевать за гуцулами в питие и все перебирая от нетерпения под столом сапогами, намазанными каким-то диковинным средством для блеску. Поговаривали, что за этим делом он ловил даже и мучил зайцев.

Хвидорчучка отмахнулась от Цалевых слов, будто поймала и выбросила под стол муху. Налетевший ветер бросил ей еще коры в крепкий напиток, поворошил сорочку на лежавших валунами грудях и принес с собой откуда-то с гор мысли странные и горькие, будто осевший на нёбе дым сжигаемых листьев. И отчего-то ей стало казаться, что она одна до этого додумалась:

– Вот бы похоронить до того, как сорокадневный дождь с небес спустится.

И все принялись поднимать головы кверху, намереваясь по одному только виду облаков предсказать, когда придет немилосердная плюта.

А она уже спускалась с полонин к похоронам, ветер дернул старую сливу во дворе еще раз и нещадно, и черные, как смерть черные небесные овцы подползали все ближе к селу.

Божейка первой вскочила с места и завернула стоявшее перед ней блюдо рушником, понесла куда-то, то ли к себе домой, то ли диким людям на откуп. Пструг в предчувствии непогоды стал ежиться сильнее и выпучивать глаза, Цаль засобирался прочь, опасаясь за блестящие свои сапоги. И тут Ниц, не таясь, раскрыл сверток перед гуцулами – в нем оказалось множество всякой гадости, дождевых червей, пиявок и мелких лягушат. В тот же миг с небес закапали редкие капли, Хвидорчучка все смотрела на небо и шептала молитвы, прося у Божьей Матери закрыть вишневым ее, благостным подолом молодые вишни в ее саду. Сказанное ею перемежалось со все продолжавшимся стенанием сломанной сопилки.

Когда с застольем было покончено, Божейка подошла к Микошу и положила свою крепкую руку на дудку – не играй больше, Микоше. И так, подгоняемые ветром и налетавшей россыпью капель, гуцулы двинулись хоронить его мать.

Он сам не знал, зачем зашел в хату – проститься с ней, пока не подняли ее в последней постели – гуцулы так ведь и зовут гроб лiжком42. Все слова были сказаны при жизни, при ее болезни, а то, что друг другу они сказать не решились или не видели в том большого смысла, – он не проговорил бы и сейчас, над высохшим и мертвым телом.

Да и не мать это теперь покоилась в окружении четырех высоких свечей, то лежала Смерть. Зачем оставили ее в хате на целых три дня, портить некогда любимый дом, душить, убивать то доброе и легкое ощущение, которое пестовала мать, перемежая чисто убранные углы песнями и вышивками, и щавелевыми щами? Все это было безвозвратно погублено, в хате воцарился густой и темный дух, с каким ветер внезапно открывает дверь тьме.

Некогда проворные ее руки лежали поверх отекшего, оплывшего по болезни тела так, что напоминали куриные косточки, заключенные в плоть. Нос – будто клюв зяблика, глаза закрыты, и весь лик ее полнился одним каким-то выраженьем – «знаю, знаю», – а кожа цвета охры и земель вызывала отвращенье, как и до тошноты застывшие пряди до этого живых, лилейных, маргаритковых волос.

Хата с матерью теперь полнилась всякой нечистью и сбродом. Козел с большими рогами из сливовых ветвей и иссохших кукурузных листьев был молчалив, его разрисованная красным, затканная рожа красовалась не к месту пасхальной писанкой. Подле него, по правую руку, сидело белое, закутанное в простыню с прорехой, и Микошу вдруг вспомнилась дочь кузнеца Бажана, сошедшая на облаке, но то была лишь издевка над чистотой небес.

Меж сбродом восседали плакальщица, причитальщица и завывальщица – три старухи, попеременно исполнявшие свои роли. Все они держались за колени так, будто вот-вот собирались встать. А там, снаружи гражды, уже срывались первые льдины с небес, застучавшие резко и больно по крыше и ставням.

Баба, читавшая беспрерывно длинную и нужную молитву, закончила, и только тогда Микош понял, что все это время она читала ее. А после взялась за рушник, положенный во гроб, наскоро прикрыла им материн лик (наконец-то) и перекрестилась:

– И правда хоронить будем в сорокадневный дождь.

Свечи согласно заколыхались вместе с ней и выпустили Смерть из гражды, но прежде трижды ударили гробом о порог – так заведено.

37

Гуцулы верят, что хозяин леса показывается большим одиноко стоящим деревом или же огромным и заросшим шерстью человеком, который может или отпустить, или затанцевать до смерти.

38

Его прозвище, пструг, и есть форель по-гуцульски.

39

Колдун.

40

Ой Маричка, ой Маричка из городка Звалы, плачут только росы, с тех пор как тебя похоронили. Ой Маричка, ой Маричка, кровавые цветы заплетаешь себе в косу, с тех пор как тебя похоронили.

41

Если есть нечто более прекрасное, чем желто-горячий бануш из кукурузной крупы на костре, пересыпанной брынзой и шкварками, так это одно только солнце!

42

Именно так, лiжко – это и постель, и гроб.

Море Микоша

Подняться наверх