Читать книгу Горшок золота - Джеймз Стивенз - Страница 5
Книга I
Явление Пана
Глава II
ОглавлениеК одинокому домику в сосновом бору иногда приходили люди – посоветоваться о предметах, чересчур темных даже для таких непревзойденных светочей вразумления, как приходской священник и таверна. Подобных посетителей всегда принимали тепло и с закавыками их разбирались мгновенно, ибо Философы любили показывать мудрость и не стеснялись проверять ученость свою – как не боялись они, в отличие от премногих мудрецов, что обеднеют или чтимы станут меньше, ежели выдадут свое знание. Водились у них вот такие любимые максимы:
Сперва сгодись дать, а уж потом сгодишься взять.
Знание – рухлядь через неделю, а потому сбагри его.
Короб сперва опорожни, тогда и пополнить сможешь.
Пополнение есть успех.
Мечу, лопате и мысли никогда не позволяй ржаветь.
Впрочем, Седая Женщина и Тощая Женщина мнений придерживались вполне противоположных, и максимы у них водились другие.
Тайна есть оружие и друг.
Мужчина – тайна Бога, Сила – тайна мужчины,
Утехи Телесные – тайна женщины.
Обретя многое, сгодишься обрести большее.
В коробе место всегда найдется.
Искусство упаковки – последнее поучение мудрости.
Кожа с головы врага твоего есть успех.
При таких-то противоположных мнениях казалось вероятным, что посетителей, явившихся за советом к Философам, жены их потрясли и заворожили б, однако женщины оставались верны своим личным взглядам и знаниями своими делиться не соглашались ни с кем, кроме людей высокопоставленных, а именно: полицейских, барыг[7] и советников округа либо графства; впрочем, даже с таких взимали они большую цену за сведения, а также премию с любых барышей, обретенных благодаря их советам. Незачем и говорить, что тех, кто искал их помощи, в сравнении с теми, кто искал ее у мужей их, было куда меньше; едва ль неделя проходила без того, чтоб не возникал средь бора какой-нибудь человек с бровями, свитыми в растерянности.
Эти люди были мальчику с девочкой глубоко интересны. После таких посещений дети удалялись потолковать о них, старались запомнить, как те люди выглядели, как разговаривали, какие у них повадки и походки, как нюхали они табак. Погодя детям стали любопытны и головоломки, с которыми обращались к родителям, а также ответы и указания, какими родители проясняли те головы. Долгими упражнениями выучились дети сидеть совершенно беззвучно, чтобы, когда разговор добирался до самого интересного, о них полностью забывали, и соображения, от каких в противном случае взрослые уберегли бы их юность, стали в беседах у этих детей обычным делом.
Когда исполнилось детям по десять лет, один Философ собрался помирать. Созвал всех домочадцев и объявил, что пришло время проститься с ними всеми и намерен он преставиться как можно скорее. На беду, продолжил он, здравие его давно не было таким добрым, как нынче, но это, конечно, не преграда для намерения, ибо смерть зависит не от нездоровья, а от множества других предпосылок, подробностями коих он никого обременять не станет.
Жена его, Седая Женщина из Дун Гортина, рукоплескала его решимости и добавила, уточняя, что, дескать, самое время супругу ее что-нибудь предпринять; жизнь, какую вел он, – скучна и неприбыльна; стибрил он женины тысячу четыреста проклятий, а проку в них не нашел; наградил ее ребенком, в котором проку не нашлось ей; и в общем и целом чем скорее он помрет и бросит болтать, тем скорее возрадуются все, кому есть до всего этого дело.
Другой Философ, раскуривая трубку, отозвался кротко:
– Брат, величайшая из всех добродетелей – любопытство, предел же всякого желания – мудрость, а потому поведай нам, как ты достиг, пошагово, этой похвальной решимости.
На это Философ ответил:
– Я обрел всю мудрость, какую способен выдержать. В пределах целой недели не посетило меня ни единой новой истины. Все, что прочел недавно, знал я и прежде, а все, о чем думал, есть обобщение старых докучливых мыслей. Перед моими глазами нет более горизонта. Пространство сузилось до мелочности моего большого пальца. Время – часовой тик. Добро и зло – два сапога пара. Лицо жены моей одно и то же вовеки. Желаю играть с детьми, но вместе с тем не хочу. Твои беседы со мной, брат, все равно что нытье пчелы в темной келье. Сосны пускают корни, растут и умирают. Все вздор, прощайте.
Друг ответил ему:
– Брат, это всё веские соображения, я и впрямь отчетливо постигаю, что пришло время тебе остановиться. Я бы отметил – не дабы восстать против взглядов твоих, а лишь для поддержания интересной беседы, – что есть по-прежнему знания, каких ты пока не впитал: пока что не знаешь, ни как играть на бубне, ни как обращаться с женою твоей обходительно, ни как вставать поутру первым и приготавливать завтрак. Выучился ли ты курить крепкий табак так, как я? Умеешь ли танцевать при луне с женщиной из сидов? Понимать теорию, что стоит за всем на свете, недостаточно. Теория есть не более чем подготовка к практике. Открылось мне, брат, что мудрость может не быть пределом всего. Доброта и радушие, вероятно, превосходят мудрость. Не возможно ли, что окончательный предел есть веселость, и музыка, и танец радости? Мудрость – старейшая на свете. Мудрость – сплошь голова и никакого сердца. Узри же, брат: тебя сокрушило весом твоей головы. Ты помираешь от старости, а сам все еще дитя.
– Брат, – отозвался Философ, – голос твой подобен нытью пчелы в темной келье. Если в преклонные дни мои опущусь я до боя в бубен, до беготни за какой-нибудь ведьмой в лунном сиянии, до стряпни тебе завтрака в серое утро, значит, и впрямь пришло мне время помирать. Прощай, брат.
С теми словами Философ поднялся, сдвинул всю мебель к стенам, чтоб посередке возникло свободное место. Затем снял башмаки и плащ, встал на носки и стал кружиться с необычайной скоростью. Через несколько мигов движение сделалось устойчивым и стремительным, и послышался от Философа звук, будто гуденье проворной пилы; тот звук опускался все ниже и ниже и, наконец, стал непрерывен, и наполнилась хижина дрожью. Через четверть часа движение заметно увяло. Еще три минуты оно было попросту медленным. Еще через две минуты Философа вновь стало видно, а затем он поколебался туда-сюда, после чего осел на пол грудой. Полностью мертв, на лице – безмятежное блаженство.
– Бог с тобой, брат, – произнес оставшийся Философ, раскурил трубку, сосредоточил зрение на самом кончике своего носа и принялся глубоко созерцать афоризм, добро ли есть все – или же все есть добро. В любое другое время он бы забыл и о хижине, и о том, что не один тут, и о покойнике, но Седая Женщина из Дун Гортина сокрушила его созерцание, потребовав совета, что же следует предпринять дальше. Философ с усилием отвел взгляд от своего носа, а ум – от максимы.
– Хаос, – сказал он, – есть первейшее состояние. Порядок – первейший закон. Непрерывность – первейшее осознание. Покой – первейшее счастье. Наш брат усоп – хороните его. – Вымолвив это, он возвратил взгляд к носу, ум – к максиме и погрузился в глубинное созерцание, где ничто не задерживалось на том, что не сущее, а Дух Изощрения вперялся в головоломку.
Седая Женщина из Дун Гортина взяла из табакерки щепоть и заголосила по мужу:
– Был ты мне муж, а теперь ты мертв.
Мудрость – вот что убило тебя.
Слушал бы ты мудрость мою, а не свою, – был бы по-прежнему напастью моей, а я б оставалась счастлива.
Женщины сильнее мужчин – они не помирают от мудрости.
Они лучше мужчин, потому что не ищут мудрости.
Они мудрее мужчин, потому что знают меньше, а понимают больше.
Мудрые мужчины – воришки, они крадут мудрость у соседей.
Было у меня тысяча четыреста проклятий, припас мой невеликий, а ты обманом украл их и оставил меня порожней.
Украл мою мудрость, сломала она тебе шею.
Потеряла я свое знание, но сама-то жива, вою над твоим телом, а тебе то знание было невмочь, то мое малое знание.
Не выйдешь ты больше в сосновый бор поутру, не побродишь во тьме среди звезд. Не посидишь в печном углу в суровые ночи, не ляжешь в постель, не встанешь опять, не сделаешь ничего отныне и ввек.
Кто теперь соберет шишек, если огонь притухнет, кто назовет мое имя в пустынном доме, кто рассердится, если не кипит чайник?
Покинута я, одинешенька. Никакого мне знания, никакого мне мужа, и сказать-то мне больше нечего.
Тощей Женщине из Иниш Маграта она сказала учтиво:
– Будь у меня что получше – тебе бы предложила.
– Спасибо, – отозвалась Тощая Женщина, – вышло очень славно. Давай теперь я? Мой муж созерцает, и нам удастся допечь его.
– Не хлопочи, – ответила Седая, – я за пределами всякой радости, да и к тому же почтенная женщина.
– Нет и впрямь ничего превыше этой истины.
– Я всегда все делаю правильно и вовремя.
– Последней буду на белом свете, кто с этим поспорит, – прилетел душевный ответ.
– Вот и славно тогда, – произнесла Седая Женщина и принялась стаскивать с себя башмаки. Вышла на середку горницы и встала на носки.
– Приличная ты и почтенная, – проговорила Тощая Женщина из Иниш Маграта, после чего Седая Женщина принялась кружиться все быстрее и быстрее, пока не сделалась чистым пылом движения, и через три четверти часа (ибо очень крепка была) стала она замедляться, все более зримая, закачалась, а после упала подле супруга, и блаженство у нее на лице едва ль не превосходило мужнино.
Тощая Женщина из Иниш Маграта чмокнула деток и уложила их спать, следом похоронила двух покойников под подом очага, а затем с некоторым усилием отвлекла своего супруга от созерцаний. Когда стал он способен воспринимать обыденное, она изложила ему подробно все, что случилось, и сказала, что в этой несчастной скорби винить стоит лишь его одного. Он ответил:
– Яд производит противоядие. Конец сокрыт в начале. Все тела разрастаются вокруг скелета. Жизнь есть исподнее смерти. В постель не пойду.
7
Стивенз, на протяжении всего романа напитывая повествование ирландским духом, вводит здесь понятие gombeen man, происходящее в английском языке от ирландского gaimbín – меняла, барыга, мелкий спекулянт.