Читать книгу 1984 - Джордж Оруэлл, George Orwell - Страница 5

Часть первая
Глава 5

Оглавление

В буфете с низким потолком, глубоко под землёй, очередь на обед продвигалась медленно, но неравномерно. Помещение уже было заполнено людьми, шум стоял оглушительный. От жаровни за прилавком валил пар от тушёного мяса с кислым, отдающим металлом запахом, который всё же не заглушал пары джина «Победа». В дальнем конце комнаты был небольшой бар, практически окно в стене, где можно было купить джин – десять центов за большую порцию.

– Как раз его-то я и ищу, – раздался голос за спиной Уинстона.

Он обернулся. Это был его друг Сайм, который работал в Департаменте Исследований. Возможно, слово «друг» было не совсем подходящим. В наши дни друзей не бывает – бывают товарищи. И всё же есть некоторые товарищи, которые приятнее, чем другие. Сайм был филологом, специалистом по Новоязу. На самом деле он был одним из огромной команды экспертов, которая теперь занималась составлением Одиннадцатого Издания Словаря Новояза. Сайм был крошечным существом, меньше Уинстона, с тёмными волосами и большими глазами навыкате, которые одновременно были и печальными, и насмешливыми и которые, казалось, что-то пристально искали в твоём лице, когда вы разговаривали.

– Хотел спросить, нет ли у тебя каких-нибудь лезвий для бритья, – сказал Сайм.

– Ни одного, – ответил Уинстон с поспешностью виноватого. – Я всё обыскал. Они просто исчезли.

Все спрашивают насчёт бритвенных лезвий. На самом деле, у него было два, которые он приберёг. Лезвия были дефицитом вот уже несколько месяцев. Всегда были периоды, когда в Партийных магазинах не было тех или иных необходимых вещей. Иногда это были пуговицы, иногда шерсть для штопки, иногда шнурки; в настоящий момент – бритвенные лезвия. Их возможно было достать, если вообще такая возможность существовала, промышляя более или менее тайно на «свободном» рынке.

– Я уже шесть недель пользуюсь старыми лезвиями, – солгав, добавил Уинстон.

Очередь сделала ещё один рывок вперёд. Когда все остановились, он повернулся и опять оказался лицом к лицу с Саймом. Каждый взял жирный металлический поднос из груды в конце прилавка.

– Ты вчера ходил смотреть, как повесили заключённых? – спросил Сайм.

– Я работал, – безразлично ответил Уинстон. – Думаю посмотреть потом в кино.

– Ну это совсем не то, – сказал Сайм.

Его насмешливый взгляд скользнул по лицу Уинстона.

– Знаю я тебя, – сказал он, а глаза, казалось, говорили: Я вижу тебя насквозь. Я очень хорошо понимаю, почему ты не пошёл смотреть, как повесили тех заключённых.

По своим убеждениям Сайм был ярый ортодокс. Он любил поговорить с отвратительным злорадным удовлетворением о воздушных налётах на вражеские деревни, о судах над идеологическими преступниками и их признаниях, о казнях в Министерстве Любви. Разговаривать с ним было возможно только если увести его от этих тем и вовлечь, если удастся, в разговор об особой терминологии Новояза, где он был авторитетен и интересен. Уинстон повернул голову немного вбок, чтобы уйти от испытующего взгляда больших тёмных глаз.

– Хорошо их вешали, – сказал Сайм, предаваясь воспоминаниям. – Думаю, если б они им ноги связали, то это всё бы испортило. Ну а главное, это в конце, когда язык торчит уже изо рта, и синий такой… прямо ярко-синий. Вот что меня особенно привлекает.

– Пожалуйте, следующий! – прокричала пролетарка в белом фартуке с половником.

Уинстон и Сайм подсунули свои подносы. На каждый был быстро брошен порционный обед – металлическая миска с розовато-серой тушёнкой, ломоть хлеба, кубик сыра, кружка кофе «Победа» без молока и одна таблетка сахарина.

– Вон там, под телеэкраном есть столик, – сказал Сайм. – Давай по дороге прихватим джина.


Джин им подали в фарфоровых кружках без ручек. Они пробрались через до отказа заполненное людьми помещение и составили все с подносов на металлический стол, в одном углу которого кто-то уже оставил лужицу от тушёнки – вонючую жидкую массу, своим видом напоминавшую блевотину. Уинстон поднял свою кружку джина, задержался на секунду, чтобы собраться с духом, и проглотил маслянистого вкуса содержимое. Проморгавшись, чтобы прогнать набежавшие на глаза слёзы, он внезапно обнаружил, что голоден. Он начал глотать полными столовыми ложками тушёнку – скользкую жижу с кубиками розоватого пористого вещества, которое, вероятно, имело какое-то отношение к мясу. Пока оба не опустошили миски, ни один из них не разговаривал. За столиком слева от Уинстона, немного позади, кто-то говорил быстро и много, перекрывая общий шум в помещении и отрывисто тараторя, что напоминало кряканье утки.

– Как продвигается Словарь? – спросил Уинстон, повышая голос, чтобы его было слышно при таком шуме.

– Медленно, – ответил Сайм. – Сейчас работаю над прилагательными. Дух захватывает.

При упоминании о Новоязе он сразу же просиял. Оттолкнув в сторону миску и, взяв свой ломоть хлеба одной изящной рукой и кусок сыра – другой, он нагнулся над столом, чтобы можно было говорить не крича.

– Одиннадцатое Издание – определяющее, – сказал он. – Мы придаём языку окончательную форму. Именно такую форму, в которой все будут разговаривать только на нём, и никак иначе. Когда закончим, люди, типа тебя, должны будут заново переучиваться. Ты полагаешь, осмелюсь высказать такую мысль, что главная работа состоит в изобретении новых слов. Однако ничего подобного! Мы производим деструкцию слов – разрушаем огромное количество слов, сотни слов каждый день. Мы сокращаем язык, оставляя лишь скелет. В Одиннадцатом Издании не будет ни единого слова, которое устареет к 2050 году.

Он с жадностью набросился на свой хлеб и, откусив, проглотил пару больших кусков. После этого он продолжил разговор со страстностью педанта. Его худое тёмное лицо стало подвижным, из глаз исчезло насмешливое выражение, и появилось иное, почти мечтательное.

– Как это прекрасно – деструкция слов. Конечно, самые большие потери у глаголов и прилагательных, но есть и сотни существительных, от которых тоже надо избавляться. И это не только синонимы – есть ещё и антонимы. В конце концов, какое оправдание для существования может быть у слова, которое просто означает понятие, противоположное какому-то другому слову? Слово уже в самом себе содержит противоположность. Возьмём, к примеру, «хорошо». Если у нас есть такое слово как «хорошо», то зачем нам слово «плохо»? «Нехорошо» – здесь прекрасно подходит. Даже ещё лучше, так как обозначает строгую противоположность первому слову, чего нельзя сказать о другом слове. Или, опять-таки, если вы ходите использовать более сильный вариант слова «хорошо», какой смысл иметь в наличии целую цепочку неопределённых и бесполезных слов, типа: «отличный», «прекрасный» и все прочие? «Плюсхороший» – включает все значения, или «дубльплюсхороший», если вам захотелось чего-нибудь посильнее. Конечно, мы уже сейчас используем эти формы, но в окончательной версии Новояза ничего другого и не будет. В результате понятие о добре и зле будет выражаться всего шестью словами, а в реальности, – всего одним словом. Чувствуешь, какая красота, Уинстон? Изначально это, конечно, была идея Б.Б., – добавил он, поразмыслив.

При упоминании о Большом Брате на лице Уинстона промелькнуло выражение вялого энтузиазма. Тем не менее Сайм тут же определил, что энтузиазма у Уинстона недостаточно.

– Ты не можешь оценить Новояз по достоинству, Уинстон, – заметил он почти что с грустью. Даже когда ты на нём пишешь, то всё ещё думаешь на Староязе. Я время от времени читаю некоторые вещи, которые ты пишешь в «Таймс». Они хороши – но это переводы. В глубине души ты предпочитаешь оставаться в Староязе, со всей его неопределённостью и разными оттенками в значениях. Ты не схватил красоту деструкции слов. А знаешь ли ты, что Новояз – единственный язык в мире, словарь которого становится меньше и меньше с каждым годом?

Уинстон, конечно же, этого не знал. Он улыбнулся, надеясь, что одобрительно, не решаясь открыть рот. Сайм откусил ещё один кусок хлеба тёмного цвета, быстро его прожевал и продолжил:

– Как это ты не видишь, что у Новояза одна цель: сузить мыслительный процесс? В конце концов мы сделаем мыслепреступление практически невозможным, потому что не будет существовать слов, с помощью которых можно будет выразить его смысл. Любую необходимую концепцию можно будет выразить одним конкретным словом, значение которого будет жёстко определено, а все его побочные значения искоренятся и будут забыты. Уже сейчас, в Одиннадцатом издании, мы недалеки от этой цели. Но процесс будет продолжаться ещё долгое время и после того, как мы с тобой умрём. С каждым годом слов будет всё меньше и меньше, и диапазон сознания будет понемногу сужаться. Конечно же, даже сейчас нет никаких оснований для совершения мыслепреступления. Это всего лишь вопрос самодисциплины и контроля реальности. Но в конце концов даже в этом отпадёт необходимость. Революция победит окончательно, когда язык станет совершенным. Новояз – это Англосоц, а Англосоц – это Новояз, – добавил он с чувством загадочного удовлетворения. – Приходило ли тебе когда-нибудь в голову, Уинстон, что к 2050 году, и это самое позднее, не будет в живых ни одного человека, который смог бы понять наш с тобой теперешний разговор?

– Кроме… – начал было Уинстон неуверенно, но тут же остановился.

У него чуть было не сорвалось с языка «Кроме пролов, но он вовремя себя одёрнул, так как не был до конца уверен, что такое замечание не будет в некотором роде неортодоксальным. Однако Сайм догадался, что Уинстон хотел сказать.

– Пролы – не люди, – беззаботно заметил он. – К 2050, а возможно, и ранее, из реальной жизни исчезнет Старояз. Будет уничтожена вся литература прошлого. Чёсер, Шекспир, Мильтон, Байрон – все они будут существовать только в новом варианте, на Новоязе. Практически, они не будут заменены чем-то иным, они будут превращены в нечто противоположное тому, чем они были всегда. Изменится даже Партийная литература. Даже лозунги. Как может остаться лозунг «свобода – это рабство», если будет упразднено само понятие свободы? Изменится процесс мышления в целом. Фактически, не будет существовать самой мысли, как она существует в нашем современном понимании. Ортодоксальность означает отсутствие мышления, отсутствие необходимости мыслить. Ортодоксальность – это бессознательность.

Недалёк тот день, подумал Уинстон с неожиданной твёрдой уверенностью, когда Сайм испарится. Он слишком умен. Слишком ясно он всё видит и говорит слишком понятно. Партия таких людей не любит. Придёт день, когда он исчезнет. Это написано на его лице.

Уинстон покончил со своим хлебом и сыром. Он развернулся на стуле немного в сторону, чтобы выпить кружку кофе. Слева от него мужчина с пронзительным голосом продолжал нещадно разглагольствовать. Сидевшая спиной к Уинстону молодая женщина, которая, возможно, была секретаршей говорившего, слушала его и, как казалось, с готовностью соглашалась со всем, что тот говорил. Время от времени Уинстон улавливал реплики, типа «Думаю, вы абсолютно правы», «Я с вами так согласна», изрекаемые молодым и довольно глупым женским голосом. Однако второй голос ни на минуту не останавливался, даже когда говорила женщина. Уинстон знал этого человека на вид, но о нём он знал только, что тот занимал важный пост в Департаменте Беллетристики. Это был человек лет тридцати, с мускулистым горлом и большим подвижным ртом. Он немного закинул голову назад, и свет падал на него под углом, из-за чего очки его отсвечивали, а потому казались Уинстону двумя пустыми дисками без глаз. Это немного пугало ещё и по той причине, что в речевом потоке, изливавшемся изо рта этого человека, невозможно было различить почти ни одного слова. Только один раз Уинстону удалось ухватить фразу: «полная и окончательная ликвидация Голдстейнизма», которая вылетела очень быстро и казалась одним целым, совсем как набранная одной сплошной линией, так как всё остальное было всего лишь шумным кря-кря-кря. Но несмотря на невозможность расслышать то, что говорил этот человек, никаких сомнений в общем содержании его речи не возникало. Он, естественно, порицал Голдстейна и требовал более жёстких мер против мыслепреступников и саботажников; он, естественно, изливал свой гнев на Евразийскую армию с её зверствами; он, естественно, восхвалял Большого Брата или героев Малабарского фронта, – какая разница, что именно. О чём бы ни шла речь, можно было не сомневаться, что каждое слово в ней было чисто ортодоксальным, чисто по Англосоцу.

Пока Уинстон смотрел на это безглазое лицо с быстро двигающейся вверх-вниз челюстью, у него возникло странное ощущение, будто это не человек, а какой-то манекен. То, что он говорит, исходит не от мозга, а из горла. То, что он говорит, состоит из слов, но, по сути, это не речь; это неосознанно издаваемый шум, сходный с кряканьем утки.

Сайм на минуту замолчал, обводя кончиком ложки контуры лужицы на столе. Голос с другого стола продолжал кряканье, которое можно было различить, несмотря на окружающий шум.

– Есть в Новоязе слово, – сказал Сайм, – не уверен, знаешь ли ты его. Это УТКОЯЗ, кряканье, наподобие утиного. Это одно из тех интересных слов с двумя противоположными значениями. Применительно к оппоненту – это оскорбление, а применительно к тому, с кем ты согласен, это – похвала.

Несомненно, Сайм испарится, снова подумал Уинстон. Он подумал об этом с налётом грусти, хотя и прекрасно знал, что Сайм его презирает и слегка недолюбливает, и вполне способен донести на него как на мыслепреступника, если у него найдётся для этого повод. Было в Сайме что-то не то, что-то едва уловимое. Сайму чего-то недоставало: осмотрительности, отчуждённости, некоторого рода спасительной тупости. Нельзя было сказать, что он неортодокс. Он верил в принципы Англосоца, он почитал Большого Брата, он радовался победам, он ненавидел еретиков, – и всё это не просто с искренностью, но с неустанным рвением, с новой информацией, к которой рядовые члены Партии доступа не имеют. И всё же слушок о дурной репутации всегда витал над Саймом. Он говорил вещи, которые лучше было бы не говорить, он читал слишком много книг, он был завсегдатаем кафе «Под каштаном», которое часто посещали художники и музыканты. Не было такого закона, даже неписанного, запрещающего часто посещать кафе «Под каштаном», и всё же было в этом кафе нечто, предвещающее дурное. Старые, дискредитировавшие себя лидеры Партии частенько там раньше собирались, пока не попались во время чистки. Говорят, сам Голдстейн частенько там бывал, да уж не один год прошёл с тех пор. Судьбу Сайма нетрудно было предугадать. И всё же факт оставался фактом, что, если бы Сайм хоть на три секунды смог проникнуть в секретные мысли Уинстона, он тут же сдал бы его в Полицию Мысли. Так сделал бы каждый, если уж на то пошло, но Сайм – вернее всего. Одного рвения тут недостаточно. Ортодоксальность должна быть в подсознании.

Сайм поднял глаза:

– Вот идёт Парсонс, – сказал он.

Что-то в его тоне, казалось, добавило к сказанному: «этот непроходимый дурак». Парсонс, пузатый мужчина среднего роста со светлыми волосами, с похожим на лягушачье лицом, который проживал вместе с Уинстоном в жилом комплексе «Победа», и правда, прокладывал себе путь через всё помещение. В свои тридцать пять он уже нагулял жировые складки на шее и талии, однако движения его оставались по-мальчишески резвыми. У него была внешность маленького мальчика, выросшего до больших размеров. Ощущение это было настолько сильным, что, хоть он и носил предписанный правилами комбинезон, невозможно было не представить его одетым в синие шорты, серую рубашку с красным галстуком Агентов. Воспроизводя в памяти его образ, ты всегда представлял себе ямочки на коленках и закатанные рукава на пухлых руках. Парсонс, и в самом деле, неизменно переодевался в шорты, как только совместный поход или иная физическая активность давала ему возможность оправдать подобное действие. Он поприветствовал их обоих радостным «Приветик, приветик!» и сел за стол, распространив густой запах пота. Всё его розовое лицо было покрыто каплями жидкости. Его способность к потению была уникальной. В Общественном Центре по тому, какой мокрой была ракетка, всегда можно было сказать, что именно ей Парсонс играл в настольный теннис. Сайм извлёк полоску бумаги с длинным столбиком слов и, зажав между пальцами чернильный карандаш, занялся их изучением.

– Только посмотри на него, и в обеденные часы работает, – сказал Парсонс, слегка подтолкнув Уинстона локтем. – Скажи, как увлечён! Что у тебя там такое, старина? Видно, не для моих мозгов. Так? А тебе Смит, старина, я сейчас объясню, почему я тебя преследую. Всё из-за взноса. Ты мне забыл сдать.

– Это какой взнос? – поинтересовался Уинстон и автоматически полез за деньгами.

Около четверти зарплаты каждый должен был отдавать по добровольным подпискам, которые были столь многочисленны, что отследить их было трудновато.

– На Неделю Ненависти. Ну ты знаешь, общедомовой фонд. Я казначей в нашем здании. Мы прилагаем совместные усилия – собираемся устроить грандиозное зрелище. Сажу я тебе, если старые здания «Победы» не вынесут больше всех знамён на всей улице, так это не по моей вине. Ты мне обещал два доллара.


Уинстон нашёл и передал Парсонсу две помятые грязные бумажки; этот факт Парсонс записал в маленькую записную книжечку аккуратным почерком малограмотного человека.

– Между прочим, старина, – сказал он, – я тут слыхал, что этот мой сорванец запустил в тебя из рогатки. Я ему за это хорошую головомойку устроил. Прям так и сказал ему, что заберу у него рогатку, если ещё раз так сделает.

– Думаю, он был немного расстроен, что не пошёл посмотреть на казнь, – сказал Уинстон.

– Ну да… так что я хочу сказать – ведь это говорит о правильном настрое. Правда? Ох и озорные они сорванцы, оба! Вот настырные! Только и думают что об Агентах. Ну и о войне, конечно. Знаешь, что моя дочурка устроила в прошлую субботу, когда её отряд был в походе по дороге на Бёркхамстед? Она взяла с собой ещё двух девчонок, они улизнули ото всех и всё время после обеда выслеживали странного мужчину. Шли за ним по следу два часа, прямо через лес, а потом, когда вышли в Амершам, передали его патрульным.

– Зачем они это сделали? – спросил Уинстон, в некотором роде захваченный врасплох.

Парсонс торжествующе ответил:

– Дитё моё удостоверилось, что это вражеский агент – может, к примеру, с парашютом забросили. Да дело-то вот в чём, старина. Как думаешь, что её в первую очередь навело на эту мысль? Она обнаружила, что ботинки на нём – забавные какие-то. Она сказала, что никогда раньше не видала, чтоб кто ещё такие вот ботинки носил. Так что все шансы – что он иностранец. Семилетка, а как соображает. Скажи?

– И что стало с этим человеком? – поинтересовался Уинстон.

– Ну, этого я, конечно, сказать не смогу. Но я, вместе с тем, не удивлюсь, если… – и Парсонс сделал движение, будто прицелился из винтовки, а затем щёлкнул языком, имитируя взрыв.

– Хорошо, – рассеянно, не отрывая глаз от бумажной полосы, заметил Сайм.

– Конечно, мы не можем позволить себе так рисковать, – послушно согласился Уинстон.

– Так что я хотел сказать, ведь война идёт, – продолжил Парсонс.

Как будто в подтверждение этих слов с телеэкрана прямо над их головами выплыл зов трубы. Однако на этот раз это было не провозглашение военных побед, а всего лишь сообщение Министерства Изобилия.

– Товарищи! – выкрикнул молодой энергичный голос. – Внимание, товарищи! У нас для вас прекрасная новость! Мы победили в битве за производство продукции! Завершившееся сейчас возвращение к выпуску всех видов потребительских товаров показывает, что стандартный уровень жизни поднялся как минимум на 20 процентов по сравнению с прошлым годом. Сегодня утром по всей Океании проходят неудержимые спонтанные демонстрации: рабочие выходят из фабрик и контор и идут парадом по улицам со знамёнами, выражая свою благодарность Большому Брату за дарованную им счастливую новую жизнь. Вот некоторые из окончательных цифр. Продукты питания…

Фраза «наша счастливая новая жизнь» повторялась несколько раз. В последнее время это была одна из излюбленных фраз Министерства Изобилия. Парсонс, чьё внимание приковал звук трубы, сидел, слушая с некой отупелой важностью и назидательной скукой. Он не мог уследить за цифрами, но понимал, что они были причиной, вызвавшей удовлетворение. Он вытащил огромную грязную трубку, которая уже была наполовину забита обгоревшим табаком. При рационе табака в 100 грамм в неделю, нечасто выпадала возможность забить трубку полностью. Уинстон курил сигареты «Победа», которые держал строго горизонтально. Новый рацион начнётся только завтра, а у него осталось всего четыре сигареты. На какой-то момент он отключился от общего шума и стал слушать сообщения, звучавшие с телеэкрана. Оказалось, что состоялась даже демонстрация, где благодарили Большого Брата за то, что рацион шоколада подняли до двадцати граммов в неделю. А ведь только вчера, подумал Уинстон, было объявлено, что рацион должен быть СОКРАЩЁН до двух граммов в неделю. Разве возможно, чтобы они всё это проглотили всего лишь через двадцать четыре часа? Да, проглотили. Парсонс это запросто проглотил, с тупостью животного. Безглазое существо за другим столом проглотило всё фанатично, страстно, с яростным желанием выследить, осудить и испарить любого, кто выскажет предположение, что на прошлой неделе рацион составлял тридцать граммов. И Сайм тоже… в некотором роде более сложным способом, с привлечением двойномыслия, но тоже проглотил. Так что же это, он ОДИН обладает памятью?

Невероятная статистика продолжала изливаться с телеэкрана. По сравнению с прошлым годом производилось больше продуктов питания, больше домов, больше мебели, больше кастрюль, больше топлива, больше пароходов, больше вертолётов, больше книг, больше детей, – больше всего, за исключением болезней, преступлений и умопомешательства. Год за годом и минута за минутой всё и вся со свистом неслось вверх. Сейчас Уинстон, совсем как только что делал Сайм, взяв ложку, возился в растёкшейся по столу бледной подливке, делая узор из её длинной полосы. Он горестно раздумывал о физической природе жизни. Всегда ли так было? Всегда ли еда была такого вкуса? Он оглядел буфет. Забитая людьми комната с низким потолком, со стенами запачканными от контакта с неимоверным количеством тел; отслужившие своё металлические столы и стулья, поставленные так близко друг к другу, что сидевшие соприкасаются локтями; погнутые ложки, щербатые подносы, грубые белые кружки; все поверхности жирные, грязь в каждой трещине; и кислый, смешанный запах плохого джина, плохого кофе, тушёнки с металлическим привкусом и грязной одежды. Внутри тебя и снаружи, прямо на твоей коже, поднималось что-то вроде протеста, разрасталось ощущение, что тебя обманывают по поводу того, на что ты имеешь право. Правда, у него не сохранилось воспоминаний о чём-либо сильно отличавшемся. Какое бы время он ни старался с точностью припомнить, достаточного количества еды не было никогда, никогда не было носков и нижнего белья без дырок, и мебель всегда была обшарпанной и покосившейся, комнаты – непрогретыми, поезда в метро – забитыми до отказа, дома – разваливавшимися на части, хлеб – тёмного цвета, чай – редкостью, кофе – отвратительного вкуса, сигареты – в недостаточном количестве, – дешёвого и в большом количестве не было ничего за исключением синтетического джина. И хотя понятно, что по мере того, как тело твоё стареет, для него всё становится хуже, но разве же не является признаком того, что это НЕЕСТЕСТВЕННЫЙ порядок вещей тот факт, что сердце твоё ноет от этого дискомфорта и этой грязи, и от этой нищеты, и от этих бесконечных зим, от этих липких носков, от этих вечно не работающих лифтов, от этой холодной воды, от этого жёсткого мыла, от этих разваливающихся на части сигарет, от этой пищи со странным противным вкусом? Разве чувствовал бы ты, что это невыносимо, если бы не было у тебя некоторого рода наследственной памяти о том, что когда-то всё было по-другому?

Он снова оглядел буфет. Почти все выглядели уродливо; и надень они что-то другое, не эти синие комбинезоны, всё равно они будут выглядеть уродливо. В дальнем конце комнаты маленький, странного вида мужчина, похожий на жука, сидел за столом один и пил кофе. Его маленькие глазки бросали по сторонам подозрительные взгляды. Как это просто, подумал Уинстон, если ты не берёшь себя в расчёт, верить, что физический тип, установленный Партией в качестве идеального: высокие мускулистые молодые люди и грудастые девицы, светловолосые, энергичные, загорелые, беззаботные, – существовал и даже доминировал. На самом же деле, насколько он мог судить, люди на Взлётно-посадочной Полосе Один были маленькими, темноволосыми и некрасивыми. Удивительно, каким образом такой именно жукообразный тип так быстро размножался в министерствах: маленькие коренастые мужчины, рано полнеющие, с короткими ногами, быстрыми суетливыми движениями и толстыми непроницаемыми лицами с маленькими глазками. Именно такой тип, казалось, процветал при партийной власти.

Объявление Министерства Изобилия завершилось ещё одним зовом трубы и уступило место режущей слух музыке. Парсонс, чей неопределившийся энтузиазм был разогрет бомбардировкой из цифр, вынул изо рта трубку.

– Определённо, Министерство Изобилия хорошо поработало в этом году, – сказал он, покачав головой со знанием дела. – Смит, старина, у тебя случаем нет каких-нибудь бритвенных лезвий? Не можешь мне дать?

– Нет ни одного, – сказал Уинстон. – Я сам уже шесть недель одним и тем же пользуюсь.

– Ну да ладно… Просто подумал, что ж не спросить у тебя, старина.

– Жаль, но нет, – сказал Уинстон.

Крякающий голос с соседнего стола, затихший было во время заявления Министерства, снова взялся за своё, ещё громче прежнего. Уинстон внезапно поймал себя на мысли о миссис Парсонс, с её жидкими волосами и пылью, застрявшей в морщинках лица. Через два года эти их детки донесут на неё в Полицию Мысли. Миссис Парсонс испарят. Уинстона испарят. О’Брайена испарят. А Парсонса, наоборот, никогда не испарят. И это безглазое существо с крякающим голосом никогда не испарят. Этих маленьких, жукообразных мужчин, которые безмолвно снуют по лабиринтам коридоров Министерства, и их тоже не испарят никогда. И ту девушку с тёмными волосами из Департамента Беллетристики, тоже не испарят. Ему казалось, что он инстинктивно чувствует, кто выживет, а кто погибнет, хотя определить, что именно необходимо для выживания, было непросто.

В этот момент резкий толчок вывел Уинстона из состояния задумчивости. Девушка за соседним столиком развернулась вполоборота и смотрела на него. Это была та самая, с тёмными волосами. Она смотрела на него сбоку, но с нескрываемым любопытством. Стоило ему поймать её взгляд, как она отвела глаза.

У Уинстона на спине выступил пот. Его охватил приступ безотчётного страха. Страх отступил почти сразу же, однако оставил после себя что-то вроде прилипчивого чувства неловкости. Почему она за ним наблюдала? Почему она его постоянно преследует? К сожалению, он не мог вспомнить, сидела ли она за этим столиком, когда он вошёл, или перешла сюда позже. Однако, в любом случае, вчера, во время Минуты Ненависти, она села прямо за ним, когда особой нужды в этом не было. Вполне вероятно, что настоящей её целью было слушать его и проверять, громко ли он кричит.

К нему вернулась мысль, посещавшая его ранее: возможно, она на самом деле не состоит в Полиции Мысли, но тогда она шпион-любитель, что представляет собой самую большую опасность. Он не знал, как долго она на него смотрела, но, возможно, минут пять, и не исключено, что он не контролировал черты своего лица должным образом. Ужасно опасно допускать такое; нельзя, чтобы твои мысли блуждали, когда ты в общественном месте или в зоне видимости телеэкрана. Тебя может выдать любая мелочь. Нервный тик, неконтролируемый беспокойный взгляд, привычка что-то бормотать про себя, – всё, что даёт возможность предположить, что ты отклонился от нормы, что у тебя есть, что скрывать. В любом случае, уже само по себе несоответствующее выражение лица (недоверчивый взгляд, когда, например, объявляют о победе) является наказуемым преступлением. В Новоязе даже слово для него было: ЛИЦЕПРЕСТУПЛЕНИЕ, так это называлось.

Девушка снова повернулась к нему спиной. Может, она и не преследует его в конце концов, может, то, что она садилась так близко к нему эти последние два дня, было просто совпадением. Его сигарета потухла, и он аккуратно отложил её на край стола. Ещё покурит её после работы, если табак не высыпется. Вполне вероятно, что человек за соседним столиком – шпион из Полиции Мысли, и вполне вероятно, что Уинстон из-за этого через три дня окажется в подвалах Министерства Любви, но остаток сигареты нельзя выбрасывать. Сайм свернул свою полоску бумаги и убрал в карман. Парсонс снова заговорил:

– Я тебе не рассказывал, старина, – начал он, со смешком отводя в сторону кончик трубки, – не рассказывал тебе про тот раз, когда мои сорванцы подожгли юбку одной торговке на рынке из-за того, что она заворачивала сосиски в плакат с Б.Б.? Подкрались к ней сзади с коробкой спичек и подожгли. Здорово она обгорела, думаю. Во хулиганы! А? Без ножа зарежут! Подготовку высший класс им теперь дают в Агентах. Лучше даже, чем в мои годы. Думаешь, чем их недавно снабдили? Ушными трубками для подслушивания через замочную скважину! Моя девчушка принесла одну такую домой как-то вечером. Опробовала её у двери в нашу гостиную и полагает, что расслышала в два раза больше, чем если бы просто приложила ухо к дырке. Конечно, понимаешь, это так, игрушка. А всё ж наводит их на правильную мысль. А?

На этот раз телеэкран издал пронзительный свист. Это был сигнал вернуться к работе. Все трое мужчин вскочили на ноги, чтобы присоединиться к толпе, штурмующей лифты; из сигареты Уинстона высыпались остатки табака.

1984

Подняться наверх