Читать книгу Семь или восемь смертей Стеллы Фортуны - Джульет Греймс - Страница 3

Часть 1
Детство
Смерть № 1
Ожоги (Когнитивное развитие)

Оглавление

Деревня Иеволи как бы вползает по склону на плато сравнительно небольшой горы в сердце Калабрии. Плато, к слову, самое высокое в этих краях, а деревня никогда не была велика. Детство Стеллы пришлось на годы максимального расцвета Иеволи; но и тогда там, в каменных домишках, как бы стоящих плечом к плечу, насчитывалось от силы человек шестьсот. Надеюсь, прочитав о Стелле «особенная», вы не вообразите себе деревенскую блаженненькую. Стеллу в течение жизни многие недооценивали – но все они в этом раскаялись, кто раньше, кто позже.

Итак, Стелла была особенная; а почему? Ну, во-первых, из-за имени; вряд ли женщина не столь крутой закваски сдюжила бы подобное имя. Стеллу нарекли в честь бабушки, что, конечно, правильно; а все-таки в данном конкретном случае следовало дважды подумать. Стелла и при этом Фортуна – «звезда счастья» или даже «счастливая звезда»; не преступление ли – так назвать малышку? Похвальба – вернейший способ привлечь внимание Дурного Глаза; имя «Стелла Фортуна» буквально накликивает беду. Не знаю, верит ли читатель в сглаз; в любом случае трудно не согласиться, что Стеллиных проблем хватило бы на семерых.

– А выкарабкивалась я сколько раз? – говаривала Стелла своей мнительной и совсем не строгой матери, Ассунте.

Выделяли Стеллу Фортуну не только имя, но и внешность. К шестнадцати годам, к тому времени как Стелла собралась в Америку, краше ее не было девушки во всей деревне. Особенно хорош был бюст: груди колыхались, когда Стеллу разбирал смех, и подпрыгивали, когда Стелла бежала вниз по улочке к деревенской площади; подпрыгивали, говорю я, оказывая на парней буквально гипнотическое воздействие. Груди Стелла унаследовала от матери. Тине, младшей сестре, пышность привалила только в области бедер – тоже, к слову, очень недурно и далеко не всем дается. Однако вернемся к Стелле. Щечки у нее были круглые и гладкие, со смуглым блеском, точно спелые оливки; а губки небольшие, сочные и соблазнительные, как инжирная мякоть. Вообще Стелла представляла собой этакий фруктовый салатик из мужских представлений о плотской привлекательности. Правда, шрамы Стеллины никто не отменял – шов в форме полумесяца на лбу и другие швы на предплечьях. Но даже и шрамы могут казаться сексуальными, когда известно их происхождение – а в деревне вроде Иеволи всем все известно. Однако Стелла, неосознанно провоцирующая, оставалась абсолютно недоступной. Стоило ей выйти на вечернюю прогулку, вся деревня затаивала дыхание – а Стелла, казалось, этого вовсе не замечала. Выпуклости и вогнутости ее тела ну никак не вязались с холодом ее же больших темных глаз – это дезориентировало самоуверенных мужчин и развязных юнцов. И тем и другим на орехи доставалось от беспощадной, острой на язык насмешницы Стеллы.

Для нее самой собственная привлекательность ровно ничего не значила. Стелла давно решила, что замуж не пойдет, и не старалась понравиться. Чем шокировала добрую и послушную Четтину: и впрямь, как можно столь жестоко крушить надежды соискателей? Никто тогда не знал и даже подумать не мог, что сестрам суждено стать кровными врагами на целых тридцать лет, – ибо в детстве и юности, да и долго после они были лучшими подругами. К ним, неразлучным, даже потенциальные женихи подкатывали по двое.

– Неужто ты не можешь быть полюбезнее! – упрекала Четтина, округляя глаза в священном негодовании. Даром что младшая, она тревожилась за Стеллу не меньше, чем мама сестер, Ассунта. И неудивительно, при Стеллином-то хроническом невезении. – Смотри, стервой прослывешь!

– Брань на вороте не виснет, – отмахивалась Стелла.

Не то чтобы она гордилась своей внешностью – в доме даже зеркала не было, Стелла себя толком и не видала, – но ей очень льстило, что она в деревне самая красивая. Просто Стелла высоко ценила власть – любую; а какой властью могла располагать бедная девушка, да еще на юге Италии, да еще в сельской местности, да еще в период меж двух страшных войн? Только властью, которую дает привлекательность.

В-третьих, Стелла имела острый ум и ловкие руки. Стелле нравилось превосходить других – и ей это во многом удавалось. Например, она лучше всех шила и вязала; ее шелковичные черви давали больше всего шелка, и каштанов она собирала больше всех за день работы в саду дона Манкузо. Стелла также имела способности к арифметике и могла очень быстро считать в уме; обладала отличной памятью, по каковой причине ее было невозможно переспорить – она ловила оппонента на слове (зачастую на том слове, которого сам оппонент уже и не помнил). Стелла любила животных. Стоило ей взяться кормить негодных кур, как те начинали исправно нести яйца. Вот со стряпней у нее не ладилось – так она и не стряпала. Тут что важно? Важно знать свои слабые места и не тратить время попусту, да и продукты не портить, особенно когда есть на кого переложить неприятную обязанность. Очередной признак ума и деловой сметки, а также заботы о собственной репутации. От матери Стелла унаследовала собранность, от отца – тотальную недоверчивость. Комбинация получилась необычная: с одной стороны, Стелла могла работать как лошадь, с другой – никому не позволяла на себе ездить. Стелла всегда добивалась своего. Поистине, такую особу лучше иметь в друзьях, чем во врагах.

В-четвертых, Стелла уродилась упрямой. Упрямство в чести у калабрийцев, зато в Штатах оно обеспечило Стелле немало проблем. Жизнь гнула, ломала, унижала Стеллу Фортуну – Стелла Фортуна лишь становилась нетерпимее, отражала удары с нарастающей активностью, горячее ненавидела компромиссы. Боролась с собственными слабостями и презирала слабости чужие. Исключение она делала единственно для матери.

К шестнадцати годам, к отъезду из Иеволи, Стелла успела трижды побывать на волос от смерти и нажить свои знаменитые шрамы. Сейчас расскажу об этих трех недо-смертях. В семье о них говорят с придыханием, и каждая имеет несколько пафосное название: «атака баклажанов», «свинопопрание» и «заколдованная дверь». По-моему, иеволийские недо-смерти – самые загадочные из всех; но это и нормально, с учетом обстоятельств места (горная деревушка) и времени (первая треть прошлого столетия). Там и тогда колдовством веяло буквально ото всего; современность вытравила все мистическое из наших жизней, а заодно и из смертей.


На протяжении двух столетий деревня Иеволи оставалась тайной. Как и в большинстве деревень Калабрии, жили здесь бедно; как и большинство деревень Калабрии, Иеволи изначально строили на принципах труднодоступности. Никаких дорог для связи с другими населенными пунктами – только ослиные тропы, петляющие в непролазных зарослях мимозы и омелы. Иеволийцы имели немного – но в «набор» входила безопасность – закрытость для захватчиков, чужаков, для всего остального мира. Открыты они были только для своих – но зато уж нараспашку. Да еще разбойники, бродившие в горах, время от времени похищали козу или обчищали до нитки запоздалого путника; дополнительный резон не покидать деревню.

Мужчины в Иеволи почти поголовно были contadini – поденщиками; двигались вслед за солнцем с поля на поле, лишь бы землевладелец платил. Своей земли они не имели. Поденщик зарабатывал ровно столько, чтобы семья сводила концы с концами, – конечно, при условии, что провизию добывает жена, трудясь в огороде, разбитом на склоне горы, а дети выходят в поле, едва начинают мало-мальски соображать.

Непонятно и удивительно, как деревни вроде Иеволи вообще держатся на земле, чем они цепляются; и, однако, практически вся Калабрия состоит именно из таких селений. Улицы столь круто лезут в гору, что и ты по ним буквально лезешь, только что не на четвереньках. Так сделано специально – для защиты. Ибо в течение двух тысячелетий Калабрия не принадлежала сама себе. Сначала явились римляне – и вырубили под корень леса; затем византийцы сделали весь регион православным; их сменили североафриканские сарацины, навязавшие ислам; норманны понастроили замков и перекрестили Калабрию в католицизм. Были еще династии – Бурбонов, Анжуйцев и Габсбургов, а закончилось все итальянцами. Каждая волна захватчиков порабощала местное население, мародерствовала, пировала, рушила, уничтожала оливковые и лимонные рощи, проливала на плодородную почву кровь – и семя. От пиратов, насильников и любителей жирной земли калабрийцы скрывались высоко в горах. Постепенно это стало для них образом жизни – лепиться на горных склонах, даром что угроза малярии и сарацин давно минула. А то как сказать – кто их разберет, поди пойми.

Калабрийского типажа как такового не существует, по разнообразию лиц можно судить о разнообразии побывавших в Калабрии захватчиков. Непохожи друг на друга и местные диалекты, и кухня. В пейзаже норманнские замки перемежаются с руинами греческих храмов, построенных лет за триста до Рождества Христова. Чуждая архитектура нимало не трогает калабрийцев. Они живут себе и живут – сами по себе, не принадлежа никому, не будучи хозяевами в своем родном краю.


Понять Стеллу Фортуну невозможно, не разобравшись сначала в судьбе ее матери. В этом отношении Стелла похожа на большинство женщин. Для нее, упрямицы с каменным сердцем, мать была дороже всего на свете. Впрочем, Ассунту все любили и называли святой – каждый, кто ее помнит, это подтвердит. Да-да, такие остались, ибо итальянские горы по-своему куют характеры и закаляют сердца. Кто однажды снес удар судьбы, живет потом еще очень долго.

Ассунта родилась в Иеволи аккурат на праздник Успения блаженнейшей из дев, Пресвятой Марии, Матери Господа нашего, 15 августа 1899 года. Отсюда ее имя – по-итальянски «Успение» будет «Assunzione». Она была чрезвычайно религиозна, из тех женщин, что читают дополнительную молитву на случай, если муж помолиться не потрудился. Впрочем, таких женщин в Иеволи жило множество; подозреваю, они встречаются и до сих пор. Мать Ассунты, Мария, строила воспитание на всепоглощающей вере в Господа нашего Иисуса Христа и в Царствие Небесное, где Ассунта непременно окажется, если только будет поступать, как велит падре. И Ассунта выросла не просто послушной прихожанкой – она выросла истинно верующей. Случалось, на мессе (особенно лет в двенадцать-тринадцать, когда гормоны играют) Ассунта воображала исстрадавшееся сердце Пресвятой Мадонны и начинала всхлипывать. Эмоциональность у нее зашкаливала, наличие свидетелей никак на ней не отражалось, с возрастом Ассунта стала только слезливее. Прилюдные проявления эмоций, эти слезы размером с горошину, и побудили Стеллу поклясться себе самой, что она-то плакать не будет. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Клятву Стелла держала сорок восемь лет. Была и вторая причина для клятвы, о ней ниже.

Почему Ассунта вышла за Антонио Фортуну в четырнадцать лет – очень рано даже по тогдашним понятиям? Потому что отец ее внезапно умер, оставив семью в стесненных обстоятельствах. Не важно, что contadino всю свою жизнь вкалывает на padrone, – владеет он лишь парой собственных рук, а умирая, не имеет, что завещать жене. Приданое Ассунты было ничтожно; оно бы окончательно истаяло, продолжай Ассунта жить при матери. С какой стороны ни глянь, Ассунту, для ее же блага, следовало поскорее «приписать» к другому дому. К мужнину.

Да и созрела она для замужества. В четырнадцать Ассунта производила впечатление солидной, вполне взрослой – не в последнюю очередь благодаря вышеупомянутому пышному бюсту, который унаследовала от нее Стелла. Ассунта казалась готовой к вынашиванию и вскармливанию младенцев. Лицо ее, раз увидев, уже не забывали – глаза в форме перевернутых полумесяцев, налитые щеки. Словом, девочка для своих лет была на диво спелая. Соседки, забегая к вдовствующей Марии, невольно прикидывали, за кого бы из местных просватать Ассунту; или, может, ей следует выйти за парня из Галли, Полверини или Маркантони, где как раз подыскивают невесту родственнику синьоры такой-то или такой-то.

В конце концов Ассунта обвенчалась с парнем из Траччи, селения в часе ходьбы на юг от Иеволи. Семнадцатилетний каменщик Антонио Фортуна явился в Иеволи, чтобы строить школу. Ассунта его сразу приметила и частенько, идя по воду, видела обедающим с другими рабочими в церковном дворике, под единственным толстенным, древним деревом. Антонио, в свою очередь, провожал Ассунту жаркими взглядами. Он ей нравился. Он действительно был привлекателен – рослый, широкоплечий, что называется, справный; да еще эти его волосы, целая шапка блестящих смоляных кудрей. Нравилось Ассунте и внимание Антонио, хотя платочка она ему не подарила, о нет. Не так ее воспитывали. Она парней стеснялась, а энергию расцветающей женственности была приучена направлять в нужное русло – иными словами, думать о непорочности Пресвятой Девы и молиться, молиться, молиться. Что до песенок о любви, Ассунте нравилось их петь, но с лирическими героинями она себя не ассоциировала.

О смазливом каменщике она матери не говорила – да и что было говорить? Ровным счетом нечего. Все случилось само собой, как оно обычно случается. Один из рабочих сболтнул своей жене, что Антонио Фортуна, сын Джузеппе Фортуны, пялится на Ассунту, младшую дочку покойного бедняги Франческу Маскаро. Жена в разговоре с Марией упомянула парня из Траччи – и вот вам результат. Потому что стоит только облечь мысль или желание в слова – и запускается процесс материализации. Ассунта и Антонио словечком не перемолвились, зато все кому не лень твердили им, каждому по отдельности, о другом, и вышло, будто между молодыми уже все решено. Без их участия.

Вот вам и весь процесс жениховства. Негусто; однако Ассунту охватило восторженное волнение. Почти всю зиму она, дрожа и торопясь, шила приданое, воображая себя посреди собственной кухни, в окружении пухлых детишек, и внизу живота у нее заранее все трепетало – Ассунте и боязно было, и в то же время хотелось расстаться с невинностью. Помолвка длилась недолго – парней как раз начали призывать в армию. Когда Антонио отпустят на побывку – бог весть; ну так и тянуть со свадьбой не след. Ассунта и Антонио обвенчались в феврале 1914 года, через три месяца после того, как впервые заговорили друг с другом.


В день свадьбы погода была нехарактерная для Иеволи – с горного плато под названием Сила принесло снегопад. Покуда Ассунта карабкалась в гору, к церкви, ее сестра Розина держала над нею вышитую салфетку (часть приданого), чтобы уберечь от снега черное подвенечное платье. Градины падали в корзинку с печеньем мустачьоли, которую несла девятилетняя сестра Антонио, Марианджела; когда девочка стала раздавать печенье, гостям казалось, оно посыпано крупной солью.

Первую брачную ночь молодые провели в новом жилище – арендованном. Антонио снял подвальный этаж каменного дома в третьем ярусе над виа Фонтана. Дом лепился к скале над оливковой рощей, на улицу вела узкая деревянная лестница. Условия аренды включали следующий пункт: домовладелица, вдова Марианна Фацио, будет активно привлекать Ассунту к уборке и работе в саду. Окурить жилище от сглаза не представлялось возможным. Дымоход отсутствовал, для проветривания служили большие окна, которые открывались прямо на хозяйский курятник и на хлев с парой пятнистых коз.

В первую ночь новобрачная задыхалась – спертый воздух был пропитан запахом куриных перьев. Ассунта долго не могла уснуть, водила пальцем по влажной неоштукатуренной стенке и дивилась, до чего это чудно́ – вот она лежит рядом с храпящим мужчиной, а кругом все непривычное, и тени, и очертания; да еще и саднит внутри.

Среди ночи молодых разбудил вопль со двора. Казалось, кричит человек – но в то же время и не человек. Ассунта и Антонио подхватились, смущенные после первой близости. Антонио неуклюже натянул штаны, нашарил спички, долго не мог зажечь лампу.

Вопль повторился прежде, чем молодые добрались до двери. Не сразу, а лишь через два удара сердца, которые последовали с бесконечным промежутком, различила Ассунта причину вопля. Снег все еще валил, и в мутной завесе проступил труп пятнистой козы, и пар над трупом, и два волчьих силуэта, две длинные серые морды. Не иначе, из лесу волков выгнал снегопад. Они появлялись в деревне лишь в крайних случаях, когда не могли дольше выносить муки голода. Пасти у них были алые, глазки маленькие, блестящие, носы острые. Между двумя парами – волчьей и человечьей – желировался туман, и снежинки ложились на серый мех, не думая таять.

Антонио, глава семьи, единственный мужчина в доме, будто окаменел. Может, со страху, а может, просто растерялся. Ассунта, которая не боялась волков (хорошо это или плохо, один Бог ведает), ухватила железную кочергу, поднырнула под мужнину руку и босая выскочила на снег.

– Прочь пошел! – выкрикнула Ассунта, бросаясь к волку, тыча в него кочергой.

Волк выгнул хребет, заворчал, однако отступил.

– Прочь! – повторила Ассунта, чем задала тон всему своему замужеству. Ибо в последовавшие пятьдесят пять лет Антонио Фортуна почти никогда не было рядом, если требовалось «прогнать волков».

Молодым повезло – козьи вопли разбудили соседей. Мужчины похватали топоры да лопаты и бросились на выручку. К тому времени как волков удалось прогнать, не было недостатка в свидетелях удивительной сцены: Ассунта в вышитой сорочке и Антонио в одних штанах, с голым торсом, оба босые, кругом снег – и волки, нарушившие святость брачной ночи. Кто-то предположил, что эта пара серых – лишь часть большой стаи. Антонио с Джино Фрагале, который жил в двух домах от вдовы, взялись разделывать погубленную козу, Ассунта же загнала кур в кухню и долго оттирала с камней козью кровь, имея в распоряжении только снег да щетку. Не хватало, чтобы запах снова привлек хищников. Остаток брачной ночи Антонио и Ассунта провели, слушая, как скребутся в кухне запертые куры.


Через восемь месяцев после свадьбы Антонио Фортуне пришлось отправиться в Катандзаро, где формировалась воинская часть. Еще летом в Иеволи нагрянул вербовщик и переписал всех мужчин призывного возраста. Молодая итальянская нация создавала армию с целью вновь обрести утраченные позиции – те самые, которые, как читатель помнит, она имела шестнадцать столетий назад, покуда вестготы не захватили Рим. Впрочем, ни о событиях древности, ни о масштабах нового катаклизма, уже терзавшего Европу, Ассунта не имела ни малейшего понятия.

Уходя, Антонио письма писать не обещался. Нет, грамоту он разумел, но писанины не жаловал. Ассунта же не умела ни читать, ни писать. Понимала одно: муж вернется к ней, если уцелеет; а вот когда случится возвращение, ведомо одному Господу Богу.

Ассунта, на шестом месяце беременности, провожала Антонио до железнодорожной станции в Феролето, самом крупном населенном пункте в их краю, что находился в долине. Мария вела ослика, навьюченного солдатским мешком. Прощание было не из поэтических: Антонио поцеловал жену в обе щеки, подхватил мешок и скрылся в вагоне. Ассунта не расстроилась – за восемь месяцев брака она уже поняла, что муж у нее не романтичный, а похотливый.

Мать и дочь стояли на платформе, покуда поезд, направлявшийся в далекий город Катандзаро, не скрылся из виду. Ассунта беззвучно плакала – слезы ручьями лились из немигающих глаз и мочили платье на выпуклом беременном животе. Причиной слез было облегчение – отныне на неопределенный срок Ассунта не обязана удовлетворять гастрономические и сексуальные аппетиты мужа. На большом сроке беременности это ее очень утомляло. Ассунту мучила совесть. Падре после исповеди сказал: «Дочь моя, тебе следует раскаиваться за подобные чувства» – вот Ассунта и раскаивалась.


Дитя родилось 11 января 1915 года. Ассунта проснулась с болью в животе, а когда прибирала возле очага, у нее отошли воды. Подтирая за собой, Ассунта прикидывала, как будет лучше – поспешить ли ей к матери? Но тогда она вряд ли сумеет вскарабкаться обратно на виа Фонтана, чтобы родить в своем доме. Колебалась она долго, стояла, будто в ступоре; по счастью, Мария и Розина сами вздумали ее проведать. Такова деревенская жизнь: если тебя целый день нигде не видно, кто-нибудь непременно обеспокоится и нагрянет с визитом.

Итак, Ассунтины мать и старшая сестра живо нагрели воды и развесили над кроватью пучки мяты – от сглаза. Они водили Ассунту кругами по комнате, они помогли ей облегчиться и напоили ее ромашковым отваром для расслабления мышц и снятия нервного напряжения. Ближе к вечеру, когда схватки сделались интенсивнее, Розина сбегала в церковь за сестрой Летицией, крайне благочестивой и знавшей толк в родовспоможении, даром что не рожавшей. Сестре Летиции сравнялось семьдесят пять лет, и чего она только не перевидала. Были в ее практике младенцы, которые идут ножками вперед, были младенцы, едва не удушенные пуповиной, а иногда вместо ожидаемого одного ребенка на свет появлялась двойня. Даже выговор сестры Летиции, гортанный, как у всех северянок, успокаивающе действовал на роженицу, да и на все ее семейство.

Ассунта боялась умереть – ведь таких случаев сколько угодно. Мария и Розина ничего не боялись – на все Божья воля. Ассунта знала, что и ей следует верить в Божий промысел, но у нее как-то не получалось, и она, страшась смерти, страшилась еще и своего неверия. Впрочем, роды прошли без осложнений. Дитя – здоровенькая пухленькая девочка с черным пушком на головке, с большими светло-карими, как у Антонио, глазами – причинило матери не более страданий, чем определено Господом на женскую долю.

Антонио, уходя в солдаты, оставил распоряжение, как наречь его дитя. Если мальчик – быть ему Джузеппе, в честь отца Антонио; ну а если девчонка – пусть будет Маристеллой, в честь его же матери. Малютке не минуло еще и часа от роду, как Ассунта сократила «Маристеллу» до «Стеллы».

– Звездочка моя ясная, – шептала Ассунта – потому что имя Стелла было легко и приятно произносить и потому что очень уж славная у нее получилась дочурка.

Мария и Розина прочли над новорожденной заговор от сглаза. Как я уже упоминала, обе женщины истово веровали во Христа Спасителя, однако отличались практичностью. А с этой точки зрения почему бы не подкрепить крестную силу толикой древнего колдовства?


В мае 1915 года, когда в Ассунтином огороде цвела пурпурными и желтыми цветами фасоль, пришло известие – Италия вступает в войну с Австрией. Стелле сравнялось четыре месяца. Она была на диво пухленькая, из тех младенцев, у которых шейки не видно, а румяная улыбчивая мордашка словно бы сидит прямо на плечиках. Разумеется, все деревенские кумушки восхищались этой мордашкой и не упускали случая чмокнуть либо слегка щипнуть круглую щечку. Молодая мать не догадывалась, как скоро военные лишения и нужда сгонят благословенный младенческий жирок.

– А сколько она продлится, война? – спросила Ассунта своего брата Николу, услыхав от него страшную весть.

Ответа брат не знал. Самого его в армию не призвали – по возрасту. Николе было уже тридцать пять, его и Ассунту разделяли четыре младенца, которых Мария родила мертвыми. Но из Иеволи служить отправились семнадцать юношей – целое поколение; ни одна семья не осталась неохваченной.

В июне, в тот день, когда Стелла сама, без помощи своей расцветшей после родов матери, сумела принять сидячее положение, пришло письмо от Антонио. Ассунте его прочел брат, Никола. «Нас отправляют на север, к австрийской границе», – сообщал Антонио. Письмо было как минимум месячной давности.


Настоящий голод длился целых два года. Тяжелее всего была зима 1916/17, когда в долине реки Исонзо, где шли жестокие бои, зарегистрировали снеговой покров глубиной восемь метров. Весны почему-то вовсе не случилось, зима плавно перешла в 1918 год. Впервые в истории снег на спорных вершинах растаял, открыв целые батальоны трупов, что пролежали замороженными восемнадцать месяцев.

В Иеволи и окрестностях лето на задалось – собрали только половину обычного урожая пшеницы. Уплатив натурой военный налог, Ассунта села и заплакала. Ах, если бы отданное ею зерно чудесным образом отправилось на австрийскую границу, к Антонио! Увы, глядя вслед сборщику налогов, что укатил по направлению к Пьянополи в ослиной повозке, Ассунта не могла отделаться от ощущения, что этот человек – просто очередной разбойник, только вместо ружья он вооружен бумажкой с королевской печатью.

Из-за неестественно, нехарактерно холодной погоды в Ассунтином огороде почитай ничего не росло. Картошка уродилась чуть ли не с горошину, помидоры не вызрели – так и усохли на кустах. Голодное лето сменилось голодной осенью. Ходили слухи, что некоторые хозяйки соскребают со стен штукатурку и смешивают ее с остатками муки; но в жилище Ассунты стены были неоштукатуренные, да и само жилище не ей принадлежало.

За свои семнадцать лет Ассунта подобного голода не знала, не ведала. Без денег, без отца, без мужа, без возможности заработать или повлиять на погоду, заставить плодоносить свои огородные посадки она чувствовала себя беспомощной, как дитя. Каждый следующий день казался хуже предыдущего – таким ужасным, что думаешь: страшнее и не выпадет. Однако новое утро приносило еще больший кошмар.

Стелла уже встала на ножки. Это была робкая и совсем не плаксивая девочка, с благодарностью съедавшая самые невообразимые блюда, которые стряпала Ассунта. Сегодня – давленые вареные бобы; завтра – отвар из бобовых стручков; послезавтра – жаренный в оливковом масле лук без крошки хлеба. Отвары из сосновой коры и горьких горных трав; недозрелые апельсины, украденные из чужого сада и томленные в воде до размягчения кожуры. Еще Ассунта варила каштаны (их немного осталось после осеннего сбора); сама пила чуть пахнущую каштанами воду, а Стелле давала мякоть. Часто, слишком часто она вовсе обходилась без еды, бурчание в собственном животе считая доказательством, что bambina получила все и больше пожертвовать ей нечего.

Ассунта выбивалась из сил, но не впустую – ее девочка подрастала. Вскоре платьице стало ей мало, а материи на новое взять было неоткуда. Тогда Ассунта сшила вместе два старых кухонных полотенца, и первые шаги Стелла сделала в платье, которым раньше вытирали стол. Бедствовала вся деревня, не одни только Ассунта с дочерью. Исчезали домашние животные, даже те, которых в обычное время не едят, – например ослы; а ведь, как поется в старинной песне, калабрийцу ослик милее жены. Не пережила войну в том числе и старая ослица Марии. Не представляю, чтобы сама Мария или ее жалостливая старшая дочь зарезали и съели несчастную животину; однако не мне судить, я-то ведь никогда не голодала.

Но вот минули темные времена, и иеволийцы вознесли молитвы Господу. Одна за другой вдовы и осиротевшие матери сменили свои алые нижние юбки – pacchiana[2] – на черные, траурные.

Война с Австро-Венгрией длилась до 3 ноября 1918 года. Весть о мире привез некий глашатай, что проделал путь из Никастро, заглянув последовательно во все населенные пункты региона. К закату на каждой колокольне звонили в колокола, и окрестности отзывались молитвами – благодарственными и заупокойными. Из иеволийцев погибли одиннадцать человек – чудовищная цифра для небольшой деревни. В семье Анджело и Франческины, что жила на полдороге к Пьянополи, погибли пятеро – все три сына и два племянника, один со стороны мужа, другой со стороны жены.

Ассунта и Розина взяли маленькую Стеллу и отправились в Феролето встречать поезд, возвращавший солдат по домам. О времени прибытия поезда известно не было; на всякий случай женщины тронулись в путь с рассветом. На сей раз без ослика, на котором могла бы ехать Стелла; так что полдороги девочка протопала на своих крепеньких ножках, а дальше ее несла Ассунта.

Втайне Ассунта боялась встречи с мужем. Она – вот кошмар – не помнила его в лицо. Под предлогом развлечь Стеллу, что устроилась у матери на бедре, Ассунта пела ей песенки; но то был способ самой не разреветься. На железнодорожной станции толпились женщины и старики, почти все в черном. Дожидаясь поезда, Ассунта водила Стеллу по мощеной площади, нависавшей над долиной, – казалось, с площади очень удобно вести военные наблюдения. Мать и дочь заглядывали в мастерские и лавочки, и Стелла лепетала вежливо, как ее научили: «Buon jurno». Растроганные лавочники посмеивались и называли девочку умницей, Господом благословленной.

Поезд прибыл вскоре после того, как в церкви Святой Марии отзвонили десять утра. Поезд шел всю ночь и целый день и целую ночь накануне, из Триесте в Рим, затем в Неаполь, и на каждой станции останавливался, высаживал пассажиров и выгружал гробы. Последних ветеранов он довез наконец и до Калабрии, самого отдаленного от военных действий региона. На перрон вышли уроженцы Феролето, Пьянополи и бесчисленных мелких деревушек. Ужас вновь охватил Ассунту: который из этих мужчин – Антонио? Каждый солдат подходил под характеристики ее мужа, но ни один не выглядел в точности как ее муж.

Неизвестно, сколько бы Ассунта простояла, таращась на толпу, если бы находчивая Розина не выкрикнула домашнее прозвище Антонио:

– Тоннон!

Через минуту к ним уже двигался человек в форме. Не тот Антонио, с которым Ассунта венчалась, а словно бы его тощий старший брат. Черты лица у этого, нового Антонио заострились, и справным его сейчас уже никто не назвал бы. По крайней мере, на лице, шее и руках не было шрамов; а вечно шелушащиеся верхние краешки ушей (последствия обморожения) едва ли стоило принимать в расчет.

– Антонио, – произнесла Ассунта. Попыталась улыбнуться и вдруг зарыдала. В войну, вспоминая мужа, она не думала о нем как о красавце – но вот он перед ней, настоящий красавец, живой, невредимый, даром что отощал, а в янтарных глазах тлеет темный огонь. Муж к ней вернулся – при таком-то количестве вдов! Да простит ее Господь за то, что она радовалась отсутствию Антонио.

Он расцеловал ее в щеки – сначала в левую, затем в правую. Больно кололась многодневная щетина. Он спросил о Стелле:

– А это моя дочь?

И приложился к ее щечке и произнес веско:

– Маристелла, дочь моя.

Девочка отвернулась, спрятала личико на материнской груди. Розина засмеялась, потянула Антонио за рукав – дескать, а свояченицу поцеловать разве не надо?

– Стелла просто стесняется. Не привыкла, – объяснила Розина зятю. – Она тебе очень рада. Так ведь, звездочка моя? – (Стелла покосилась на тетушку, однако на отца глядеть явно не желала.) – Ты, Тоннон, у нее все утро с язычка не сходил. Только и слышно было: нынче я увижу папочку, где мой папочка. Верно я говорю, Стелла?

Верно, еще бы. Обычная тетушкина спасительная ложь.


Как семья, все трое – Антонио, Ассунта и Стелла – прожили пять дней.

В день возвращения Антонио обедали в доме Марии, с Розиной, Николой и его семьей. Антонио молча ел и много пил, а когда шли домой, тяжело опирался на Ассунтину руку. Едва они переступили порог своего жилища, Антонио запер дверь и толкнул Ассунту на кровать. Задрал ей подол и вошел в нее, даже не сняв штанов, только приспустив их. Ассунта была к этому совершенно не готова, и сам акт занял куда больше времени, чем ей помнилось. Придется, значит, заново привыкать к положению мужней жены.

Ассунта терпела молча, страдая не столько от сухой неготовности собственного тела, сколько от мысли, что на них с Антонио смотрит дочь. Ей следовало остановить Антонио – но как она могла, после трех с половиной лет его отсутствия, после всего, что он снес, после столь долгого воздержания? Нет, это ее супружеский долг. Ассунта привыкла жить солдаткой, ей и в голову не приходило, что обслуживать мужа придется на единственной кровати – той самой, где спит Стелла. Неужто так теперь все время будет? Ассунта отвернулась к стене, только бы не видеть круглых, непонимающих Стеллиных глаз.

Кончив дело, Антонио отключился. Ассунте пришлось повозиться, прежде чем она его разула. Вечер она провела за уборкой и уговорами «сидеть тише мышки», обращенными к Стелле. В уговорах этих, впрочем, не было ни малейшей нужды – Антонио не разбудила бы и пушка.

Весь второй день Антонио проспал. Соседи подходили к дому, им хотелось обнять Антонио, осенить его крестным знамением, потолковать о погибших ребятах, порасспросить об общих знакомых – Ассунта никого не впустила. Прикинула, как тяжелы будут мужу подобные разговоры, подобное внимание. Заперла дверь, затворила ставни. Пускай видят, что у них неприемный день. Конечно, не все визитеры отличались деликатностью – некоторые стучали. Таким Ассунта шептала, приоткрыв верхнюю часть двери:

– Завтра приходите. А лучше послезавтра.

И стряпала. Муж ведь голодным проснется, так чтоб сразу его обслужить. Ни хлеба, ни муки не было. Ассунта варила похлебку из морщеной картошки и сушеных фруктов. Маленькая Стелла следила за матерью исподлобья. Понимала сложность задачи.

На третий день отоспавшийся Антонио был готов тронуться в путь.

– Собирайся, – велел он жене. – Мы пойдем в Никастро.

Деньги у него имелись – немного, правда. Антонио получил пособие за военную службу. И точно знал, на что его потратить.

Был четверг, и для начала декабря довольно тепло. Ассунта не представляла, что им делать в Никастро; но теперь, вновь мужняя жена, могла ли она перечить? Всеми ее действиями отныне руководил христианский долг.

– Отведу Стеллу к маме, – покорно сказала Ассунта.

– Нет, Маристеллу мы берем с собой, – возразил Антонио. Явно что-то серьезное задумал. – Давай, собери ее.

– Как же она пойдет? Маленькая еще, не сдюжит ведь, – пролепетала Ассунта.

Путь до Никастро занимал чуть ли не три часа, Ассунта во всю свою жизнь была в этом городе только дважды. Ей представились широкие бульвары, обсаженные пальмами, и толпы незнакомых мужчин в барах на главном проспекте. Жуткое место для маленькой девочки!

– Я ее на руках понесу, – сказал Антонио.

Он задумал сделать семейный портрет. Общее фото стало его навязчивой идеей еще там, в заснеженных Альпах. У некоторых парней были такие фото, и они их показывали, так что к концу войны Антонио отлично представлял, как выглядят чужие жены, и весьма смутно – какова с лица его собственная жена. И укрепился в мысли: раз имеешь семью, имей и доказательство ее наличия.

Фотограф принял семью Фортуна даже и без предварительной записи. Впрочем, Антонио и не знал, что нужно записываться, да и как бы он мог записаться? Персонажи, подобные Антонио и его жене, были фотографу не в новинку – то и дело появлялись они в мастерской, вооруженные лишь слухом, что здесь «личность на память делают». В условиях, когда одним парням забривали лбы, а другие плыли через океан искать счастья, каждому требовалось материально подкрепить визуальные образы, хранимые в голове. Вот почему, несмотря на всеобщее обнищание, мастерская процветала.

Многие клиенты фотографа были бедны, даже лучшие их костюмы выглядели сомнительно. Не беда: в мастерской имелся целый шкаф приличной одежды – четыре женских платья разных размеров и цветов, два мужских костюма-тройки, включая шляпы, и куча детских штанишек, рубашечек и платьишек – ибо сниматься приходили семьи многодетные. За аренду отдельная плата не взималась. Фотограф хотел польстить своим моделям, насколько это было в его силах. А то ведь некоторые хулят готовое фото – на зеркало, можно сказать, пеняют. Антонио и Ассунту он научил, как принять достойные позы, и посоветовал отвлечь и успокоить девочку – снимок будет сделан всего один.

На проявку, объяснил он, понадобится неделя. Антонио может заплатить полцены сейчас и полцены после, забирая фотографию. А может заплатить сейчас полную цену плюс еще немного за доставку, но тогда пусть приготовится к более длительному ожиданию – не потащится ведь фотограф в горы ради одной фотографии, верно? Вот накопится несколько снимков, чтобы путешествие окупилось, – тогда и принесет. Антонио выбрал половинную предоплату. Не таковский он был человек, чтоб деньгами швыряться, когда можно сэкономить, пусть даже на собственном удобстве.


На следующий, четвертый день семья Фортуна отправилась в Траччи, к родителям Антонио. Тронулись сразу после обеда. Предварительно Ассунта упаковала подарок свекрови – горшок для квашения, купленный в Никастро. Горшок был из знаменитого фарфора, что делают в Сквиллаче, – белый, расписанный цветами и листьями в синих, зеленых и охристых тонах. Планировалось, что они у свекрови и заночуют. Ассунте этого не хотелось. До Траччи всего час ходу; можно бы и домой вернуться. Если сразу после ужина выйти, вполне успеешь. К сожалению, в окрестностях пошаливали бандиты, да и ветер с наступлением сумерек делался гнилым, гиблым. Еще надует холеру ее деточке. Лишь дурные люди шастают по горам в потемках, вдыхают заразу, чтобы после других заражать. Ассунта не такая.

Пока шли к Траччи, Ассунта мысленно проговаривала все, что скажет свекрови. Мать Антонио она едва знала. Во время войны Маристелла Каллипо лишь однажды удосужилась проведать невестку и внучку. Визит был не из приятных. Свекровь производила впечатление суровой и замкнутой женщины, из тех, что всю жизнь, даже на праздники, носят черное, не являясь вдовами. Ассунта понимала, что это есть достойное подражания проявление особой набожности, – однако подражать почему-то совсем не хотелось. Мало того – Маристелла Каллипо и дочерям позволяла только черное. При мысли о семье мужа Ассунте воображалось что-то вроде вороньего гнезда – мать и дочери, даже малышка Анджела, в одинаковых мрачных платьях и длинных покрывалах, какие они надели на Ассунтину свадьбу.

Три года спустя после этой свадьбы Ассунта, Антонио и маленькая Стелла пришли в Траччи в разгар дневной сиесты. Стоял декабрь 1918-го. Все окна, все двери были заперты. Сквозь ставни проникали только приглушенные кухонные шумы: позвякивание посуды, скрип усердно оттираемых полов и столешниц.

Антонио долго стучался в родительский дом, долго ждал под дверью. Наконец появилась Маристелла-старшая – женщина лет сорока, высокая, с глубокими морщинами на лбу и с подозрительным прищуром. С тех пор как Ассунта видела свекровь в последний раз, полуседые ее волосы стали совсем белыми.

– Вернулся, значит, – произнесла Маристелла Каллипо вместо приветствия. Подставила сыну щеку для поцелуя и жестом пригласила гостей в дом, а сама немедленно взялась за отложенное шитье.

Хорош материнский прием, думала Ассунта. Сын, родная кровиночка, три с половиной года на войне провел! Неужто Маристелла Каллипо не тревожилась, неужто не молилась о нем каждый божий день, как она, Ассунта?

Дом родителей Антонио был старой постройки. Даже в те времена он считался старым, даже тогда подобных домов уже не делали, боясь скверной вентиляции. Потолка Ассунта могла бы коснуться, просто вытянув руку, – он буквально лежал на головах. Единственное окошко глядело на улицу. На кровати, которая занимала добрую половину комнаты, сидела девочка с младенцем на руках. В девочке Ассунта узнала Марианджелу, сестру Антонио; сейчас ей, верно, лет тринадцать. Антонио чмокнул ее в щеку, погладил дитя по головке и пошел в сад поздороваться с отцом.

Ассунта развернула бумагу, протянула подарок старшей Маристелле, которая отвлеклась от своего шитья ровно на столько времени, сколько требуется, чтобы поставить горшок на полку. Желая заполнить неловкую паузу, Ассунта произнесла:

– Видели, матушка, как выросла моя Маристелла?

Настал черед Стелле покрасоваться – но она почему-то дичилась. Тиская обеими ручонками подол платьишка, Стелла упорно глядела в пол.

– Ну же, Стелла, поздоровайся с бабушкой, – ободрила Ассунта. – Подойди, не бойся. Это твоя дорогая nonna. Поцелуй ее, доченька.

Стелла послушалась, протопала к столу, и Маристелла Каллипо нагнулась к ней, подставила щеку под влажные детские губки. Поцеловав бабушку, Стелла бросилась обратно к матери.

– А знаешь, в честь кого тебя нарекли Маристеллой? – продолжала Ассунта. – В честь бабушки – вот этой бабушки, папиной мамы.

Чтобы скрыть смущение, Стелла принялась сосать пальчик. Маристелла Каллипо как-то неуклюже дернула рукой – помахала, или что? Ассунту вдруг пронзила острая жалость к этой женщине, столь скованной даже с родной внучкой.

– А это, – продолжала Ассунта, беря Стеллу за плечики и разворачивая к девочке на кровати, – твоя тетя Марианджела. Ну-ка, скажи ей: здравствуйте, тетушка!

– Ciao, Zia, – произнесла Стелла.

Марианджела улыбнулась. Волосы у нее были сальные, лоб и подбородок в прыщах, но глаза – большие, темные – показались Ассунте очень красивыми.

– А малышку как зовут? – спросила Ассунта, про себя определив возраст девочки – месяца три-четыре, не больше.

– Анджела, – отвечала Марианджела.

– Почти как тебя! – воскликнула Ассунта. Не странно ли, что у сестер такие схожие имена? И снова обратилась к Стелле: – Видишь, доченька, какая славная bambina? Это твоя другая тетя, Анджела. Забавно, правда – у тебя, такой маленькой, есть совсем крошечная тетушка!

Да, Стелла тоже находила это забавным. Она даже отважилась рассмеяться, правда, сразу спрятала личико в материнской юбке. Ассунта положила ладонь дочери на темя; машинально отметила, что головка у нее горячая.

– Не надо дичиться, милая. Скоро твоя тетя Анджела подрастет, и вы с ней будете вместе играть.

– Не как меня, – внезапно заговорила Марианджела. – Ее назвали Анджелой в честь моей умершей мамы.

Ассунта опешила. Взглянула на свекровь – может, объяснит? Но Маристелла Каллипо уткнулась в свое шитье.

– Твоя мама умерла? – эхом повторила Ассунта.

– Да, когда я была совсем маленькой. – Ассунту сверлил взгляд огромных темных глаз. – Мне было только три года. Но я помню маму. Немножко, самую чуточку, а все ж таки помню.

Ассунтина свекровь резко поднялась, швырнула шитье на кровать и вышла, хлопнув нижней частью двойной двери. Разговор явно был ей не по нраву.

– Я не знала, что твоя мама умерла, – пролепетала Ассунта. – Мне очень жаль. – Марианджела молчала, и Ассунта решилась уточнить: – Отчего она умерла?

Марианджела потупилась, уставилась на свою крошечную сестренку.

– Она умерла при родах. Ребенок тоже умер.

– Ах, бедняжки! И она, и тот малыш, и ты.

Про себя Ассунта думала: значит, Марианджела дает понять, что Маристелла Каллипо ей не мать, а мачеха? Не следует ли отсюда, что она приходится мачехой и Антонио? Не этим ли объясняется холодный прием?

На ум пришла любимая поговорка Марии: «I guai da pignata i sapa sulu a cucchjiara cchi c’e vota» – «Про непорядок в горшке знает только ложка, которая варево размешивает». Иными словами, в каждой семье свои тайны. Мария наверняка пожурила бы Ассунту – незачем лезть в чужие дела. Но ведь Ассунта, выйдя за Антонио, влилась в его семью – значит, их дела теперь имеют к ней прямое отношение, разве нет?

И Ассунта осторожно спросила:

– А где твои братья?

– Должно быть, на дворе играются.

– Я про старших говорю.

Ассунта имела в виду двоих подростков; хорошо бы еще их по именам вспомнить. Теперь ей казалось странным, что Антонио избегал разговоров о своих братьях.

– Старшие работают, да?

Марианджела ответила лишь после долгой паузы и как бы с неохотой:

– О прошлый год они в Америку поехали. Матушка боялась, что их в солдаты заберут, как Тоннона.

Ну вот, пожалуйста: уже и «матушка». А кто несколько минут назад говорил, что Маристелла ей не родная мать? Может, Марианджела с головой не в ладах? Или сама толком не знает, где мать, где мачеха?

Дальше Ассунта расспрашивать не стала.

Время тянулось бесконечно. Визит совпал с днем святого Николы, и, к облегчению Ассунты, все семейство отправилось на длинную праздничную мессу. По возвращении Маристелла поставила кипятиться большой горшок и взялась готовить пасту из остатков драгоценной муки. Кажется, думала Ассунта, свекровь таки прониклась мыслью, что возвращение сына – и впрямь событие знаменательное, достойное хорошего ужина. К закату Маристелла Каллипо резала тесто на тонкие полоски и крутила из них gemelli, и все же перспектива вкусно поесть не утешила Ассунту. Не надо ей пасты, лучше бы им с Антонио пораньше откланяться, лучше бы Стелле ночевать дома, в Иеволи!


Ночь у свекрови тянулась бесконечно. Ассунта глаз не сомкнула. На одной кровати разместилась вся семья: Марианджела у стенки, затем младенец, далее Маристелла-старшая, свекор, Антонио и, наконец, Ассунта. Ей пространства почти не было, она шевельнуться боялась – как бы на пол не упасть. Что касается Стеллы, малышка всю ночь вертелась на материнской груди. Младшим братьям Антонио, Луиджи и Эгидио, пришлось спать на полу.

Ассунта не привыкла, чтобы в одной постели лежало столько народу. Матрас, как ей казалось, сроду не проветривали – он был сырой, пропитанный вонью немытых тел и нестираного белья. Еще за ужином Ассунта обнаружила у себя на лодыжке блоху и всю ночь не могла отделаться от ощущения, что постель кишит паразитами. Однако ей ничего не оставалось, кроме как лежать тихо и терпеть укусы и ждать, пока рассветет и можно будет пойти домой.

Примерно за час до зари, в мутной зимней мгле, которая еще не утро, но уже и не ночь, захныкала маленькая Анджела. От стенки послышалось «агу-агу», затем – характерный шорох, с каким обнажается женская грудь, наконец – удовлетворенное чмоканье младенца, едва различимое сквозь булькающий храп Маристеллы-старшей. Тринадцатилетней Марианджеле крохотная Анджела, оказывается, доводилась не сестренкой, а дочерью.


Наутро, едва забрезжило, Ассунта и Антонио тронулись в обратный путь. Ассунта почти бежала – так ей хотелось скорее домой, скорее снять оскверненное общей постелью платье, скорее проверить, на нацепляла ли Стелла вшей да блох.

На полпути к Иеволи Ассунта, набравшись храбрости, выдала:

– Я не знала, Антонио, что твоя матушка скончалась, когда ты был еще ребенком.

Антонио устремил взор вниз, на оливковую рощу, и произнес с раздражением:

– Что ты несешь? Моя мать, слава богу, жива-здорова. Вчера тебе пасту стряпала – забыла уже?

Стелла обмякла в Ассунтиных руках, словно налилась тяжестью. Девочка дремала, приникнув к материнской груди, – еще бы, она ведь тоже всю ночь бодрствовала. Ассунта взяла ее поудобнее и предприняла вторую попытку удовлетворить свое любопытство:

– Как же так? Вчера Марианджела сказала, что малышку назвали в честь ее покойной матушки.

Ждать мужнина ответа пришлось долго. Наконец Антонио процедил:

– У нас с Марианджелой разные матери. Синьора, которую ты видела вчера, – моя родная мать.

Час от часу не легче. Выходит, у свекра была любовница? Выходит, Марианджела – незаконнорожденная? Антонио закрыл тему, распорядившись:

– Дай-ка мне ребенка, а то еле идешь с такой-то ношей. Этак мы и к обеду не доберемся.

Он забрал Стеллу и зашагал столь быстро, что Ассунте пришлось перейти на мелкую рысь.


Едва оказавшись дома, Ассунта сняла изгаженное Стеллино платьишко и уложила дочку в постель. Она бы и сама с радостью легла, да Антонио пошел за хворостом, и надо было приготовить ему обед – вернется-то он продрогший, захочет похлебать горяченького.

Весь день из Ассунтиной головы не шло открытие, сделанное у свекрови, – малолетняя золовка, кормящая грудью непонятно чье дитя. Вот нечестивая, думала Ассунта; да как она могла? Лишь пять лет назад, на свадьбе старшего брата, несла за невестой букетик, и такая была славная девочка, ну просто воплощенная набожность – а теперь? Отдаться мужчине невенчанной – чего уж хуже? Одна мысль о прелюбодеянии до брака страшила Ассунту. Она знала: это смертный грех, неизбежная гибель души, и Господь такого не простит. Ассунта трепетала от ужаса, хоть сама никогда, ни за что не свершила бы ничего подобного. Марианджела вдобавок опустилась столь низко в детском возрасте – всего в двенадцать лет! Сама Ассунта венчалась почти в пятнадцать, едва дозрев для этого жизненного этапа. А выпади ей такое бремя раньше? Разве она выдержала бы? В двенадцать лет у нее даже месячных не было. Как Марианджела дошла до жизни такой, как ее угораздило отбиться от семьи и от Бога?

Ассунту поташнивало – то ли от новых фактов о мужниной семье, то ли от мысли о тех фактах, которые ей пока были неизвестны. Хороши у них понятия о добродетели, ничего не скажешь! Вон, семя направо и налево разбрасывают! Ассунта старалась перебить мысли действиями. Для начала переоделась в другое свое платье, более новое, которое приберегала для церкви. Оставив спящую Стеллу одну, сбегала к цистерне, где копилась вода с горных вершин, выстирала в специальной канаве свою и дочкину одежду, тщательно оттерла о каменистое дно. От ледяной воды заломило пальцы. Мыла не было из-за нехватки оливкового масла – его в тот год использовали только в пищу, мыловарением не занимались. Ничего: главное, Антонио вернулся с войны. Теперь все наладится. Желая отогнать черные мысли, Ассунта несколько раз повторила вслух:

– Война кончилась. Новая жизнь начинается. Худшее позади.

Стелла, бедняжка, так и спала, даже позы не поменяла. Ассунта развесила одежду над куриным закутком. Снова сбегала к цистерне, принесла воды для стряпни. Помешала угли в очаге. Очистила пригоршню печеных каштанов, бросила в кипящую воду, добавила картошки, несколько кусочков сушеной груши, посолила. Наполнила блюдо сезонными фруктами – хурмой, и села к столу. От тревоги Ассунту потряхивало. Скоро вернется Антонио. Им предстоит учиться совместной жизни. Потому что жить бок о бок они будут, пока смерть не разлучит их. Опыт имеется, пусть и небольшой. Ассунте казалось, она уже потихоньку привыкает к новой версии своего мужа, который когда-то – да было ли это взаправду? – вызывал у нее искреннее восхищение.

О прежнем она размышляла под звон колоколов в церкви Богоматери – Радости Всех Скорбящих. Значит, прошло уже четверть часа. Дело не в одном Антонио, вдруг поняла Ассунта; она сама тоже изменилась. Теперь она – мать, и ей открыто знание, доступное лишь матерям, и нет для нее ничего дороже, ничего главнее, чем слышать легкое дыхание своего ребенка. Ради этих едва уловимых звуков пойдет она против мужней воли, не вспомнит о том, что бывают в жизни женщины романтика и плотское влечение, даже элементарные потребности организма. Да, такова теперь она, Ассунта. Однако это неправильно, это грех; чтобы оставаться доброй христианкой, она должна твердить себе, буквально внушать: желания мужа прежде всего. Раньше ведь это само собой выходило; раньше, до войны, муж заслонял Ассунте все и вся.

Пробило час дня. Ассунта взглянула на Стеллу. Спит мертвым сном. Не разбудить ли ее, не накормить ли? Она пощупала лобик малышки. Горячий он – или Ассунте только так кажется? Все эта спертая сырость в закопченном, полутемном доме свекрови! Лучше Стелле как следует выспаться.

Пришел Антонио, притащил хворосту больше, чем, по представлениям Ассунты, мог нести один человек. Хворост сложил во дворе, сел к столу, съел похлебку, не похвалив ее, но и не сказав, что она плоха. И снова ушел – должно быть, в кабак.

Ассунта перемыла посуду и попыталась разбудить дочь.

– Разве ты не проголодалась, звездочка моя ясная?

Стелла долго не разжимала век, а когда разжала, взгляд у нее был непонимающий, как у всякого не вовремя разбуженного ребенка.

– Давай-ка, золотко, я тебя похлебкой накормлю, – ворковала над дочерью Ассунта.

Она завернула девочку в одеяло (платьишко из кухонных полотенец еще сушилось после стирки) и с ней на коленях села к столу. Стелла капризничала, отворачивалась. В ротик ей впихнуть удалось всего пару ложек с разваренной картошкой. Ассунта посадила девочку на горшок (результат стараний был ничтожный) и отнесла обратно в постель, гадая, горячéе или нет сделалось маленькое тельце.

Заморосил дождь. Ассунта поспешила во двор, сняла белье с веревки, развесила над очагом. Ею постепенно завладевала тревога. Она взяла четки. Стараясь не частить, с трудом сосредоточивалась на образе Пресвятой Девы и Ее бесконечном милосердии. Ассунта прочла две трети молитв, когда явилась ее сестра Розина. Далее женщины молились вместе.

– Сдается мне, она захворала, – выдала Розина, пощупав Стеллин лобик. Поспешно прочла заговор от сглаза; отщипнула сушеной мяты от пучка, что болтался у нее на шее, и потрусила мяту над племянницей. Наипервейшее средство, ежели дитя спортили.

– Что мне делать? – спросила Ассунта.

Розина внимательно оглядела девочку.

– Малышей, бедняжек, вечно лихорадит. Не одно у них, так другое. Бог даст, к утру поправится звездочка наша. Покуда дай ей gagumil и выжди часа два. Если не полегчает, стало быть, за доктором надо будет послать.

– Лучше сейчас за доктором, – возразила Ассунта.

Ближайший доктор находился в Феролето, а до темноты оставалось часа два, не больше. Ассунта могла бы сама отнести дочь. Но не навредит ли девочке декабрьская предсумеречная промозглость? А если сбегать за доктором, оставив Стеллу в постели? Одному Богу известно, во сколько обойдется визит врача на дом. У Ассунты не было ни гроша. Значит, придется ждать Антонио, просить денег у него. Что за прок в планировании, пока муж не вернулся?

– Послушай, Ассунта. Сделай сперва, как я советую, а там увидишь, надобно тебе в Феролето или нет, – урезонивала Розина.

Миниатюрная, как девочка, она встала на цыпочки, крохотной ладошкой погладила младшую сестру по округлому плечу. Ладошка была так горяча, что Ассунта ощутила тепло даже сквозь ткань платья.

– Не заходись раньше времени, не то ошибешься. Выжди – и сама увидишь. Доктор никуда не денется.

Розина ушла, но вскоре вернулась с целебными травами и заодно привела Марию. Женщины приготовили отвар из ромашки, сушеной лимонной цедры и аниса – тот самый gagumil, на который возлагались надежды выгнать из Стеллиной крови неведомую хворь. Стелла села на кровати, послушно выпила лекарство, улыбнулась. Бабушка и тетушка спели пару любимых ее песен, потискали ее ладошки, пощипали пяточки. Однако девочка еле держала головку, и Ассунта, одев дочь в чистое и сухое платьишко, вновь отправила ее под одеяло. Мария и Розина оставались у Ассунты до прихода Антонио – вязали крючком и слушали шорох дождя. Но ввалился законный муж – и теща со свояченицей поспешно откланялись.

Ассунта подала Антонио все ту же каштановую похлебку, только сдобренную морковью и луком, сама села к столу. Ели в молчании. От Антонио разило перегаром; при других обстоятельствах Ассунта страдала бы от этого – но только не теперь. Тревога за дочь снивелировала отрицательные эмоции по поводу набравшегося мужа.

Перемыв посуду, Ассунта вновь пощупала Стеллин лобик. На сей раз не было никаких сомнений – у девочки сильный жар. Что за контраст с неопределенностью двухчасовой давности! Ассунта шумно вдохнула и решилась:

– Антонио, нам срочно нужно в Феролето. Стелла больна.

Антонио приблизился к кровати, посредством собственной лапы проверил, насколько силен жар. Ассунту коробило от одного вида этих шершавых пальцев на Стеллином фарфоровом лобике. Сама Стелла даже не шелохнулась.

– Ну, лихорадит малость, – заключил Антонио. – Дело житейское. Если к завтрему не полегчает, схожу после мессы за доктором.

Ассунта крепко помнила сестрины слова: «Выжди – и сама увидишь». Она выждала. Она увидела. Сомнений не осталось: Стелле необходим доктор. Нужно бегом бежать в Феролето. Это намерение она и озвучила.

– Еще чего! – оборвал Антонио. – В этакий ливень! Да ты за окно погляди – ночь на дворе. Знаешь ведь, что в горах лихие люди озоруют.

– Отпусти меня, Антонио! Пожалуйста! – Ассунта теперь плакала навзрыд. Муж станет презирать ее за эти слезы – что за беда! – Отпусти за доктором! Я должна, я обязана! Я никого не боюсь!

– Доктор среди ночи из дому не пойдет! – рявкнул Антонио. – Думаешь, у меня денег куры не клюют, чтоб ночные визиты оплачивать всякий раз, как ей занеможется? С ума спятила, женщина?

Ассунта, как рыба, глотнула воздуха, утерлась рукавом.

– Где тебе уразуметь, когда ты ее под сердцем не носил! Я – мать, я знаю. Точно знаю! – Ассунта старалась, чтобы голос звучал потверже, чтобы не было этих истеричных ноток. – Моей дочери нужен врач.

– Ты – мать, Ассунта, это верно. А я – отец, и я тоже кое-что знаю. А именно, что наша дочь прекрасно подождет до утра.

– Но…

Кулак возник перед самым Ассунтиным носом. Нет, Антонио не ударил жену. Только припугнул, однако разговор был окончен. Антонио отвернулся, шагнул к очагу.

– Сядь, – сказал он уже мягче. – Отдохни. Маристелле к утру полегчает, вот увидишь. Если нет – я сам схожу за доктором.

Не представляя, что делать, Ассунта легла рядом с девочкой, прикрывая ее со спины, стараясь перетянуть на себя ее жар. Для верности она даже платьишко Стеллино задрала. Вот так: обнаженная детская спинка вплотную к материнскому животу. Стелла некоторое время лежала тихо, потом застонала и отодвинулась. Ассунта заплакала – почти беззвучно, сдерживая всхлипы, чтобы не потревожить дочь и не рассердить мужа. Слезы капали на матрас между ней и Стеллой; Ассунте казалось, они стучат, как дождевые капли по оконной раме, и впитываются в простыню со змеиным шипением.

Одни и те же образы мучили Ассунтин разум: опасная, кишащая бандитами дорога в Феролето, ливень, самодовольство Антонио, его напыщенное «А я – отец, и я тоже кое-что знаю». Какой он отец? Разве Антонио растил Стеллу? И откуда ему знать? Внушил себе, что он тут главный. Почему Ассунта испугалась, почему не нашла нужных слов? Лепетала, как несмышленыш, вспомнить противно. И почему не помчалась за доктором прежде, чем явился Антонио? Все, буквально все сделала неправильно! Но какие были у нее варианты? То-то, что никаких.

Ассунта помнила, как в ставни проник первый утренний луч, – ибо он был апельсинового оттенка. Значит, она не спала до зари, но заснула, едва занялась эта самая заря. Как она могла? Очень просто – сказались две бессонные, отравленные тревогой ночи подряд. Антонио разбудил жену, когда уже звонили к мессе. Первая Ассунтина мысль: проспала, сейчас десять часов, помолиться не успела. Не открывая глаз, по привычке, Ассунта вытянула руку. Пальцы наткнулись на ледяной Стеллин локоток.

Она резко села в кровати. Антонио своей лапищей стиснул ей плечо и произнес глухо, затравленно:

– Ассунта. Дочка наша… умерла.


Это была не та Стелла, что выжила семь (или восемь) раз. Это была Стелла Фортуна Первая, сестра и полная тезка нашей Стеллы. Та, которой выжить не удалось.


Есть одна теория – читателю с критическим складом ума может показаться, что она сама себе противоречит, – теория, говорю я, объясняющая, почему на Стеллу Фортуну Вторую так и сыпались несчастья. Кое-кто считает, все дело в том, что наша, выжившая, Стелла заменила собою умершую – как телесно, так и в смысле имени. Добрый католик в духов и всяких там призраков не верит и верить не должен – по крайней мере, так внушала себе Ассунта, читая дополнительную молитву.

Стелла Вторая жила как бы за сестру и принимала на себя все дурное, что причиталось Стелле Первой, – все, чего эта девочка столь счастливо избежала, вовремя покинув сей полный страданий мир. Проще помнить Стеллу Первую очаровательной малюткой, нежели воображать женщину, в которую она так и не превратилась, – реальную женщину вроде Стеллы Второй. Ибо порог зрелости женщина обычно переступает в весьма потрепанном виде. Стелла Первая могла быть бита мужем или застукана за прелюбодеянием; могла вырасти атеисткой или дурнушкой; склочной и сварливой бабой или отталкивающей лицемеркой; злюкой или тупицей; могла умереть чуть позднее, в отрочестве, к примеру. Чаша жизни, испитая до дна, всегда горька. На дне поджидают старческая немощь, обиды, разбазаренные шансы, обветшалые способности, непоправимые разочарования; наконец, одиночество. Гнусность реальности – вот что отделяет Первую Стеллу от Второй; ту, что умерла в три с половиной года, – от той, что, судя по всему, бессмертна.


Хоронили маленькую Стеллу в понедельник после обеда. На заупокойную мессу собралась вся деревня. На скамьях не осталось ни единого свободного местечка, и тем, кто припоздал, пришлось слушать стоя. Ассунту все любили, все скорбели вместе с ней – и все жалели ее молодого мужа, чудом избегшего смерти на полях сражений и встретившего дома новое горе.

Сама месса Ассунте не запомнилась. Единственное, что врезалось в память, – солнце. Падре произнес заключительное «Аминь», двери распахнулись, народ потянулся вон, заполнил церковный дворик – и в мутном декабрьском предвечерье Ассунта увидела, что солнце как раз начало погружаться в Тирренское море. Уже несколько часов над горами бушевала непогода, ветер швырялся ледяными брызгами, когда скорбящие плелись на кладбище, – но над морем, на западе, царило спокойствие, и густая морская синь была лишь слегка колеблема рябью.

Детский гробик несли Никола, брат Ассунты, Стеллин крестный, и сам священник, отец Джакомо, – хвост его сутаны волочился по грязи. Вообще-то полагалось нести шестерым, но гробик был столь мал и легок, что хватило и двоих. Его предусмотрительно обвязали веревками – вдруг Никола или отец Джакомо оступится, так чтоб крышка не отлетела, тельце не вывалилось. Ассунту вели под руки мать и сестра. Обе рыдали; Ассунта, вопреки ожиданиям, не проронила ни слезинки. Она держалась на одной силе воли. Знала: если только даст слабину – тут же и умрет.

К вершине горы маленькую Стеллу проводили сто человек. Кладбище представляло собой этакий городок, где все как положено: каменная стена, улочки, только вместо домов – склепы. Членов одной семьи хоронили вместе, даты рождения и смерти писали в столбик на общей табличке. Фортунам в Иеволи умирать не случалось, так что Стеллины останки отправились в новый, пустой склеп. Там Стелле предстояло дожидаться остальных.

Стоя перед склепом, Ассунта и Антонио принимали соболезнования. Буквально каждый обливался слезами, но целовал осиротевших родителей наскоро, давая дорогу следующему односельчанину. Нечего тянуть с церемонией. Незачем оставаться на кладбище, да и вообще на улице, когда окончательно стемнеет, – не то подцепишь заразу, от которой умерла малютка Стелла Фортуна.


За два дня до Рождества, после обеда, раздался стук в дверь. Ассунта, босиком и в платье, которое не снимала уже четверо суток, поплелась открывать. На пороге, в добротных кожаных ботинках, свежевыпачканных куриным пометом, стоял незнакомец. Впрочем, нет – где-то Ассунта его видела.

– Добрый день, синьора, – произнес мужчина.

Казалось бы, Ассунта должна узнать его по голосу. Она не узнала. Ее внимание сосредоточилось на кожаном ранце – вещи диковинной и явно дорогой.

– Здравствуйте, – отозвалась Ассунта и попыталась стряхнуть с себя ступор.

– Ваш муж так и не пришел, – говорил между тем чудной человек в кожаных ботинках. – А у меня тут неподалеку, в Маркантони, оплаченная доставка; вот я и решил заглянуть заодно и к вам. Для вашего удобства.

Терпение у Ассунты лопнуло. К чему притворяться любезной – сил вовсе нет.

– Куда это мой муж не пришел?

– Как – куда? За фотографией, синьора! Или вы позабыли?

Ну конечно! Фотограф из Никастро, вот это кто!

– Не нужна нам никакая фотография, – выпалила Ассунта.

Фотограф сглотнул, кадык у него дернулся, как поршень. Явно сердится. Ну и плевать.

– Нужна или не нужна – дело ваше, а расплатиться извольте. Ваш муж оставил только предоплату – пятьдесят процентов. С условием, что остальные деньги отдаст при получении.

– Синьор, – начала Ассунта. К кому она обращалась – к фотографу или к Господу Богу, – она и сама не знала толком. – Последние деньги мы только что потратили на погребение нашей дочери. Вот этой, что на фотографии. Ясно вам?

Она хотела только одного – закончить разговор и снова лечь.

В фотографе человеческое сострадание неплохо уживалось с деловой сметкой – он просек, что в этом доме рассчитывать не на что.

– Примите мои соболезнования, синьора. И их материальное воплощение – фотографию. Платить не нужно. Это подарок. – Фотограф извлек из ранца коричневый конверт. – Пусть фотография останется на память о вашей девочке, да будет земля ей пухом.

С этими словами фотограф вручил конверт Ассунте, чуть приподнял шляпу и исчез.


Полагаю, фотография до сих пор где-то валяется – если только Стелла Вторая не уничтожила ее, движимая желанием перечеркнуть прошлое. Фотография врезалась мне в память, даром что последний раз я ее видела много лет назад.

Девятнадцатилетняя Ассунта глядит с фото женщиной куда более зрелой; причина тому – ее пышный бюст, а еще увядшее от лишений лицо. На Ассунте черное платье с длинными рукавами, а глаза – как у побитой собаки; выражение, знакомое каждому потомку эмигрантов, хоть разок заглянувшему в семейный альбом. Ассунта побаивалась сниматься, робела перед фотографом и едва понимала его инструкции. Антонио, в чужом жилете, застегнутом на все пуговицы, и с усами-спагетти, напротив, имеет вид водевильного отца семейства. Стелла Первая повисла между отцом и матерью – оба держат девочку, как держали бы четки. Стелла стоит на табурете, пальчики босых косолапых ножек поджаты по-птичьи – или, если развить религиозную метафору, они поджаты, как у распятого Христа. Фотография наводит жуть. Тот факт, что она черно-белая, лишь подчеркивает, насколько недетское выражение у маленькой Стеллы, как расфокусирован и тосклив ее взгляд, какие глубокие тени залегли под темными глазами. Впечатление, что бурная юность у Стеллы уже позади и она этому не то чтобы радуется – скорее испытывает облегчение.

Больше Антонио с Ассунтой никогда не фотографировали детей в ранние годы. Во-первых, из нежелания впустую тратить деньги; но главное, оба усвоили урок судьбы: не материализовывать то, что еще толком не обрело плоть. Ассунта всю жизнь терзалась мыслью: именно сделав портрет дочери с целью ее помнить, они с мужем подписали девочке приговор.


Смерть Стеллы Первой пошатнула истовую Ассунтину веру в Господа. Ассунта потеряла свет и смысл жизни, чудесную девочку, которой жертвовала всем. В Иеволи не было ребенка более обожаемого, более смышленого и славного. Ассунта отдавала Стелле последний кусок – лишь бы не угас этот свет в сыром полуподвале, лишь бы теплилась надежда на лучшее – на возвращение мужа с войны. Стелла была залогом этого возвращения. Смиряться с потерей Ассунта не желала. Выходит, она лишилась не только дочери – она, пусть на время, утратила и веру.

Ассунте внушали, что для крещеных младенцев рай куда лучше, нежели земная юдоль. Если Ассунта истинно верует – ей вовсе не о чем печалиться, ведь ее обожаемое дитя теперь испытывает несказанное блаженство. Раз Господь забрал девочку, стало быть, так надо. Господь лучше знает. Господь не ошибается.

Но все в Ассунте восставало против этого постулата. Ассунта гнала крамольные мысли – те не трогались с места. Стеллы больше нет, она утрачена навеки… Сколько осиротевшая мать ни молилась, смириться она не могла, утешения не находила. Ассунта стала страшиться собственной веры. Дальше – больше: Ассунта уже тайно раскаивалась, что крестила дочь, что ввела ее в лоно Церкви Христовой. Ловя себя на этом греховном раскаянии, Ассунта ужасалась: а ну как теперь и Стелле, и ей самой путь на Небеса заказан? Спешила прочесть молитву, исправиться, проникнуться – и все-таки лила бесконечные слезы по дочери.

До Иеволи дошли слухи об ужасном вирусе, что зародился в окопах и с солдатами, вернувшимися домой, расползся по всей Европе. Это только мнилось, что бедам конец! Нет, страшный последыш пан-европейской бойни довершал начатое. Про вирус, про смертоносный грипп, Ассунте объяснила сестра Летиция, придя помолиться за упокой младенческой души. Еще двое иеволийцев слегли с похожими симптомами – все указывало на то, что грипп принес с собой Антонио Фортуна.

– Перестаньте себя винить, – увещевала сестра Летиция. – Поверьте, если бы даже вы помчались в Феролето, если бы отнесли девочку к доктору, это ничего не изменило бы. Ровным счетом ничего. Ни в малейшей степени, – повторила она, потому что мы, итальянцы, любим повторять дважды, трижды и четырежды, да на разные лады. – Вы только подвергли бы опасности себя самое, притом совершенно напрасно. Вы могли получить воспаление легких – вспомните, какой шел ливень; над вами могли надругаться бандиты; у вас могли отнять не только честь, но и жизнь. Ваше дитя, которое отошло в мир иной тихо, дома, в чистой постели, могло принять страшную смерть от рук лихого человека.

В тот период борьбы за свою веру Ассунта часто задавалась вопросом: если Антонио притащил вирус, убивший Стеллу, как ей, Ассунте, простить мужа за то, что сам-то он уцелел на войне? Почему Антонио не пал заодно с теми одиннадцатью иеволийцами на плато Азиаго? Если бы он погиб, Стелла была бы жива.

Лежа в постели, Ассунта мысленно торговалась с Богом: забери, Господи, моего мужа, верни мне дочь. Переговоры ее убаюкивали. Много позже она сознается в своем грехе на исповеди, исполнит суровую епитимью. Однако до тех пор будет проигрывать сценарий, прискорбный для мужней жены – с целью дать выход яду, чтобы не отравлял реальность.


Начать сначала после того, что произошло, – невозможно; нет, невозможно.

– А ты не думай, – посоветовала Мария, сама потерявшая четверых детей – чудесных, крепеньких малюток, вся беда которых состояла в том, что они располагались во чреве пяточками или попкой вперед (сестра Летиция тогда еще не поселилась в Иеволи, а бестолковый врач умел принимать только классические роды). – Не думай. Зачни новое дитя. Другого пути нету.

Ассунта послушалась. Тем более что предложенный матерью путь оказался и самым легким. Не надо было даже с постели вставать, даже переодеваться в чистое. Да и не сама она тут решала. Антонио не привередничал – взял что дали. Ассунтино лицо распухло от слез, она его в подушку спрятала – не столько из смущения, сколько из отвращения к мужу. Век бы его не видеть. Антонио быстро смекнул, что так, не глядя в глаза, даже лучше. Он пристроился к жене сзади. Оба занятые в половом акте, супруги без помех думали каждый о своем. Сам же акт был омерзителен – без намека на любовь Ассунта предоставила мужу свое тело. Чувствовала она только сердечную боль – но иначе, увы, никак не смогла бы получить новое дитя.


Минул год. Ни Антонио, ни Ассунта не были прежними, теми, что во время венчания. У каждого за плечами остались собственные круги ада. Но они выдюжили. Ассунта снова трудилась в огороде и в доме, снова возносила молитвы Пресвятой Деве, тоже потерявшей дитя и потому способной понять Ассунтину боль. Сама же боль стихла, ибо Ассунта незаметно для себя переключилась на новую жизнь, зревшую у нее в утробе.

Война в корне изменила Антонио. Хотя ему сравнялся только двадцать один год, выглядел он много старше: волосы тронуты сединой, на лбу и вокруг глаз морщины – там, в альпийских ослепительных снегах, приходилось постоянно щуриться. На войне Антонио пристрастился к спиртному. В деревнях вроде Иеволи пьяных традиционно не жалуют. Отец семейства может пить вино целый день – но по чуть-чуть; мысль о появлении на людях в непотребном состоянии его страшит. Антонио, видевший худшее, легко нарушал это табу. Он пил, чтобы забыться и забыть.

Ассунта страдала и стыдилась. Корила мужа, спрашивала:

– Что скажут люди?

– Плевать на людей с их пересудами! – орал Антонио.

Если Ассунта продолжала его пилить, он с явным наслаждением доводил ее до слез. Это было нетрудно, учитывая Ассунтину природную слезоточивость и реакцию на повышенный голос.

– Уясни, Ассунта: никто не спросит богача, что люди скажут. От начала времен такого не случалось. От начала времен никто богачей не стыдил и не корил. Я-то чем хуже, а?

Такого за Антонио тоже раньше не водилось. Война распалила в нем ненависть к благородному сословию. На войне им и прочими парнями «от сохи» командовали офицеры – один другого благороднее, один другого трусливее. Жизни вчерашних крестьян в грош не ставили, гнали их на бойню тысячами, десятками тысяч. Теперь Антонио и в грош не ставил этих, с голубой кровью.

– Я этой страной и этим правительством ублюдков по горло сыт! Нам тут ловить нечего.

Он твердо решил эмигрировать. Парни из Никастро намылились в край под мудреным названием «Пенсильвания», чтобы прокладывать там железную дорогу. Антонио тоже выправил себе паспорт. Он уедет, непременно уедет весной, как только родится его сын.

Ассунта молча радовалась. Вот и пускай уезжает. Она клялась перед Богом любить своего мужа, и клятву не нарушит, не такая она женщина; но насколько проще любить Антонио, когда не делишь с ним кров (и кровать). Хорошо бы муж убрался уже сейчас, не дожидаясь родов. Все еще сильно горевавшая по Стелле, Ассунта чувствовала к мужу лишь раздражение. Антонио расшатывал гармонию в доме одним своим физическим присутствием, своими аппетитами, своим зычным голосом, тенденцией пускать газы и даже своими усищами, из которых выпадали мелкие черные волоски, оскверняя обеденный стол.


Второе дитя Ассунты родилось в арендованном вдовьем полуподвале 11 января 1920 года – ровно через пять лет после рождения Стеллы Фортуны Первой.

Антонио был разочарован – опять девчонка!

– Заладила девок рожать, – пробурчал он, однако добавил уже мягче: – По крайней мере, у тебя появилась вторая Маристелла.

С бьющимся сердцем Ассунта стала вглядываться в младенческое личико. Она искала общие со Стеллой Первой черты. Таковых не было. А еще говорят, все новорожденные похожи.

– Ты и правда моя Стелла? Ты ко мне вернулась, piccirijl, малюточка? – произнесла Ассунта и сконфузилась – очень уж глупо вышло. В ее объятиях лежала не прежняя, а совсем другая Стелла. Совсем другое человеческое существо.

Ассунта подумала о любви, что в избытке осталась у нее в сердце, не излитая на Маристеллу Первую. Эта девочка послана ей в утешение. Уж теперь она, Ассунта, ошибок не допустит, теперь каждую малейшую возможность использует, чтобы показать, как дорого ей новое дитя.


Через три недели после рождения Маристеллы Второй Антонио отплыл в Америку. Было это в начале февраля 1920 года. Антонио подписал контракт с padrone – он будет строить железную дорогу по осень включительно. Потому что в Америке зимы суровые, снегу выпадает порой в человеческий рост, и до весны вся работа стоит. Поздней осенью, когда Стелле было десять месяцев, Антонио вернулся домой. Впрочем, после американских хлебов жизнь в Иеволи казалась ему несносной. Он еле дотерпел до весеннего возобновления контракта, однако успел-таки забрюхатить Ассунту.


Кончеттина, бедняжка, с первых секунд жизни стала воплощенным разочарованием.

Во-первых, она начала терзать Ассунту еще в утробе. Ни Первая Стелла, ни Вторая не вызывали у матери столь тяжелого токсикоза. В случае с Кончеттиной Ассунту рвало по четыре раза на дню. Деревенские кумушки утешали: мол, тошнота отпустит прежде, чем беременность перевалит за половину. Как бы не так! Стелла Вторая, которой и двух лет не сравнялось, была девочкой смышленой не по возрасту: быстро выучилась произносить загадочную фразу «Mamma malata» («Маме дурно») и гладить Ассунтин выпяченный живот, чтобы унялись спазмы, вызываемые зловредной невидимкой.

Наступил август, принес, как обычно, влажную жарищу. В дневные часы Ассунта обливалась потом в постели, а рано утром, по холодку, пыталась полоть сорняки. Стоя на коленях между гряд, она не столько полола, сколько удобряла эти самые гряды рвотными массами. Матери она плакалась: ненавижу Антонио, такой-сякой, бросил меня с пузом, родами помру. Мария гладила дочь по спине и твердила, что столь буйно вести себя в материнской утробе может лишь здоровый мальчик, упрямый и крепенький, как бычок.

Антонио вернулся в октябре 1921-го. Ему хотелось присутствовать при рождении своего первого сына. Он пришел за неделю до этого события. Схватки начались, когда Ассунта варила мужу утренний кофе, и продолжались целый день, собственно же роды стартовали около полуночи. В доме были Мария, Розина, сестра Летиция и сам Антонио. Куда бы он, интересно, подался в этакую пору – кабаки-то закрыты. Последние часы Антонио сильно нервничал, держал наготове заряженное ружье, чтобы, по обычаю, двумя залпами оповестить соседей о том, что на свет явился долгожданный наследник.

– Mannaggia! – выругался Антонио, увидав меж сучащих младенческих ножек розовенькую вагину. Схватил ружье, выскочил за дверь. Дом содрогнулся от двух залпов, выпущенных один за другим, с минимальным промежутком. Розина и сестра Летиция, обмывавшие ребенка, переглянулись.

– Может, ему все равно, мальчик это или девочка? – оптимистично предположила сестра Летиция.

Девочка родилась совершенно лысенькая.

– Клоп, как есть клоп, – заключил Антонио, поостывши в октябрьской ночи́.

– Стыдись, Тоннон! – воскликнула Розина.

– Не клоп, а козявочка, – поправила Ассунта. Она очень устала – ребенок был крупный. – Моя козявочка-букашечка. Muscarella mia.

Предполагалось назвать ребенка Джузеппе, в честь отца Антонио. Поскольку имя явно не годилось, Ассунта с надеждой произнесла:

– Пусть она будет Марией, как моя мама!

– Нет! – рявкнул Антонио. В ту минуту он бы на любое предложение ответил отказом. – Назовем ее Кончеттиной – в честь моей бабки с материнской стороны.

Ассунта слишком измучилась, чтобы спорить.


Стелла была старше сестры на год и десять месяцев; в раннем детстве это означало вечное отставание Кончеттины.

Поначалу Стелле не нравилось такое положение вещей, что вполне естественно: старшему брату или сестре всегда досадно подстраиваться под младшего, несмышленого и плаксивого, переключающего на себя внимание взрослых именно по причине своей дурацкой беспомощности. Ревность братьев и сестер есть древнейший тип человеческих взаимоотношений – разумеется, после супружеских связей; прочтите хоть Книгу Бытия.

Ревность также есть самая опасная эмоция; ее остерегаются, от нее пытаются защититься всеми способами. Ассунта отлично знала, сколь страшен сглаз, и пресекала любые ростки зависти и ревности, какие только могла заметить в дочерях.

– Следи за Четтиной, береги ее, – наставляла она Стеллу. – Четтина еще маленькая, а ты – большая, умная. Четтине нужны твои помощь и защита.

– Кончеттина muscarella, – говорила Стелла.

– Верно, доченька. Четтина – наша козявочка-букашечка.

И Стеллиной ручкой гладила головку младенца, к тому времени уже покрытую черным пухом.

– Моя козявочка-букашечка, – уточняла Стелла.

– Конечно, твоя, – смеялась Ассунта. – Помни же: ты должна всегда, всегда заботиться о Четтине.


В феврале 1922-го Антонио, по обыкновению обрюхатив Ассунту, снова отбыл за океан. На сей раз Ассунта родила мальчика, который получил имя Джузеппе. Антонио, по-видимому разочаровавшийся в идее отцовства, домой по такому случаю не припожаловал. Он не озаботился даже отправить семье деньги или хоть письмецо, из коего жена узнала бы, что муж ее не свалился в канаву и не сломал себе хребет. Двадцатитрехлетняя Ассунта с тремя малышами на руках ежедневно повторяла уроки военного времени – иными словами, совершенствовалась в изобретательности. Короче – выживала.

Так шли годы. Ассунта заботилась о троих живых детях и молилась за умершую дочь. Латала одежки, стирала пеленки; кормила детей хлебом, который пекла из муки, которую молола из пшеницы, которую сама же и растила на клочке земли. Засаливала овощи, сушила бобы, запасала, будто суслик, каждую малость, чтобы дети не голодали даже в самое скудное предвесеннее время. В горах она собирала хворост, таскала его домой. Так и вижу Ассунту: на голове колышется охапка сухих веток, перевязанных льняной тряпкой; на груди, тоже в тряпке, подвешен младенец Джузеппе, Стелла вцепилась в левую руку, Четтина – в правую. Ассунта выкорчевывала камни в огороде; копала; обихаживала плодовые деревья; ходила к колодцу по пять, а то и по десять раз на день, чтобы была вода для стряпни и стирки.

Вот он, побочный эффект эмиграции: это социальное явление совершенно нивелирует авторитет отца семейства. И впрямь, на что Ассунте – да и любой другой женщине – муж, если все, буквально все она делает сама?


Одно из самых ранних воспоминаний Стеллы Фортуны Второй связано с днем, когда она едва не умерла в первый раз. Я говорю о баклажановой атаке. Для большинства людей третий-четвертый годы жизни – это неполный набор эпизодов, смутных, расплывчатых, словно контуры на картинах импрессионистов; это не законченные сцены, а какие-то обрывки, не диалоги, а отдельные слова. У Стеллы все иначе. К ней осознание себя пришло не в виде клочков некоей ментальной кинопленки, а в виде целого «фильма»; вдобавок оно пришло поздновато – в четыре с половиной года. Сознание возвращалось к ней в темной комнате, пропитанной сладко-гнилостным запахом мяты и жгучей болью.

Взрослая Стелла отлично понимала: Господь явил милость, избавив ее от воспоминаний о самом происшествии. Жаль, что милости хватило лишь на это, жаль, что она, милость, не распространилась и на воспоминания о последовавшей боли. С другой стороны, хорош был бы Отец Небесный, если бы не учил нас извлекать уроки из своих ошибок!


А вот чего Стелла не помнила, так это самого эпизода. Ассунта готовила баклажаны в оливковом масле. Чугунная сковородка – самая ценная посудина в доме – стояла на жаровне. Стелла, вероятнее всего, прельстилась панировкой из хлебных крошек. Девочка привстала на цыпочки, ткнула пальчиком в ломтик баклажана и отпрянула, обжегшись, а сковородка потеряла равновесие и опрокинулась. Кипящее масло пролилось Стелле на правую руку и на грудь. Платьишко у Стеллы было с длинными рукавами. Ткань, пропитавшись маслом, прилипла к коже. Неизвестно, кричала Стелла или нет. Вполне могла и не кричать – она и после в самые тяжелые минуты хранила молчание. Кончеттина, напротив, завизжала изо всей мочи.

Ассунта ворвалась в дом и увидела, что на ее старшенькой полыхает платье. Живо потушила огонь, взялась было раздевать девочку. Ветхая материя потащила за собой и клочки Стеллиной кожи. В следующий миг Стелла истекала кровью. Обе, мать и дочь, от потрясения онемели.


Всю дорогу до Феролето Стелла была без чувств. Правда, в глубинах подсознания осталась кошмарная тряска – мать бежала бегом, прыгала не хуже горной козы, задыхалась и, закашлявшись, брызгала Стелле в лицо слюной. Три четверти часа по пересеченной местности, по ослиной тропе, сквозь буйную колючую мимозу, сквозь поросль ясеня и ольхи. Позднее Ассунте только ленивый не говорил: зря, мол, она потащила ребенка в Феролето – лучше бы одна сгоняла и доктора на дом привела. Ага, как же! Пока бы доктор уложил инструменты, пока бы добрался до Иеволи! Чего доброго, не видя своими глазами ожогов, он и серьезностью ситуации не проникся бы. На такие Ассунтины аргументы доброжелателям возразить было нечего.

Другую, не менее важную причину, Ассунта замалчивала. Она помчалась в Феролето еще и потому, что роковым декабрьским вечером именно этого не сделала для Стеллы Первой. Побоялась – не столько бандитов и непогоды, сколько мужа. Позволила Антонио поучить себя уму-разуму, и вот к чему это привело – утром уже не надо было рассчитывать, окупится или не окупится визит врача на дом. Если Стелла Вторая умрет, так, по крайней мере, не из-за того, что Ассунта ноги свои пожалела.

Вот почему Ассунта понесла Стеллу в Феролето и вот почему эта история, наряду с прочими аналогичными историями о материнской самоотверженности, вошла в анналы деревни Иеволи.


Стелла ничего не помнит о восемнадцати часах, проведенных на операционном столе. В ту ночь она дважды оказывалась в состоянии клинической смерти. Пересадка кожи тогда еще не получила широкого распространения; доктор целый час потратил, объясняя перепуганной Ассунте, почему и зачем нужно вырезать кусочки здоровой кожи. Компрессами да бальзамами, внушал доктор, здесь не обойдешься, может развиться сепсис, и тогда девочку будет уже не спасти. Ассунта, так ничего и не поняв, дала согласие на операцию.

Стелла не помнит полотенец, которыми промокали ее кровь; и откуда столько кровищи в таком маленьком теле? Что там вообще могло остаться, в этих жилках? Не помнит, как, подобно нежным усикам кабачковой ботвы, загибались краешки ожогов на ее руке и ключице. Не помнит, как доктор брал скальпелем здоровую кожу с ее левой руки, а поняв, что на руке не хватит, перешел к ягодицам. Ассунта очень смутно представляла, что делают со Стеллой, – в операционную ее, понятно, не пустили. Несчастная мать хлестала себя по щекам и выла, заранее оплакивая свое дитя.

Не знала Ассунта и в каких условиях проводилась пересадка кожи. Доктор, конечно, не дружил с головой, раз решился на подобную операцию в своем холостяцком жилище без электричества и водопровода, антисептиком имея лишь лимонный сок. Ассунта не догадывалась, как повезло ей и Стелле, что доктор – заморыш с волосатыми пальцами в вечных цыпках – в свое время сбежал от отца на Сицилию, этот рассадник криминала, где, впрочем, вот уже пять столетий процветала медицина и где врачи первыми начали практиковать пересадку кожи.

В ту ночь Ассунта, периодически выходя из ступора, принималась барабанить в дверь. Ее не впускали, ей не отвечали; она уверилась, что дочь ее давно мертва, а шельма доктор просто прячется, боясь материнского гнева. У Ассунты мутился разум. Она виновата, она не уследила! Ее попустительством умерла Стелла Первая, а теперь вот и Вторая. Ассунта почти чувствовала в руках ледяную тяжесть бездыханного детского тельца, почти слышала колокольный звон, зовущий к утренней мессе, и ладони у нее немели и ныли, ибо обладали животным инстинктом, который подсказывал: не обнять ей больше Стеллы – ни Первой, ни Второй.

Выйдя наконец из импровизированной операционной, доктор нашел Ассунту под дверью. Она лежала на неметеном полу – спала с открытыми глазами, в которых горело отчаяние. В каждой руке у нее была прядь собственных волос, выдранных с корнем, мокрых от потных ладоней. С тех пор Ассунта нигде не показывалась без головного платка – прятала плеши заодно с сединой, которая густо тронула ее черные волосы, даром что лет ей было всего-то двадцать пять.

И пятнадцать, и двадцать лет спустя Стелла, собираясь мыть посуду и закатывая рукава, подолгу задерживала взгляд на шрамах. Своих рук без шрамов она не помнила – и все же видела их каждый раз словно впервые. На правой руке они были коричневые и напоминали изображения островов с какой-нибудь старинной географической карты; неровные, беловатые краешки – словно изрезанная бухтами береговая линия. Левая рука производила более спокойное впечатление. Здесь кусочки кожи как под линейку нарезали. Только присмотревшись, можно было заметить мелкие неровности, выдававшие дрожь руки хирурга. Летом здоровая кожа покрывалась загаром, а шрамы – нет.

«Какой дьявол меня дернул?» – недоумевала Стелла. В конце концов, ей было почти пять лет – для деревенского ребенка достаточно много. Пора соображать, что позволительно, а что опасно. Зачем она потянулась к сковородке? Что ее толкнуло – жадность? Голод? Любопытство? Стелла уже знала: именно эти три фактора чаще всего мотивировали ее взрослую. Но так сглупить, пусть и в детстве? Нет, просто в голове не укладывается!

Да и кстати: куда смотрела Ассунта? Подобно многим матерям, утратившим дитя, Ассунта буквально квохтала над Стеллой, Кончеттиной и Джузеппе. Стелла не помнила ни единой сцены из детства, в которой не было бы места Ассунте. Мать всегда, всегда находилась либо совсем рядом, либо на расстоянии вытянутой руки. Чем же объяснить такое Ассунтино легкомыслие? Как она оставила двух маленьких девочек без надзора возле открытого огня, возле сковородки с кипящим маслом? Похоже, без ворожбы дело не обошлось.


Запах мяты, коричневая кожа, вечный жар. Вместе с сознанием к Стелле вернулась боль, запульсировала в руках, уложенных на одеяло. Над Стеллой курили мятным листом – а сознание, едва обретенное, уже сдавало позиции, от боли из глаз искры сыпались. Правую руку жгло словно огнем, прикосновения были нестерпимы; левая рука помнила пересадку и самопроизвольно подергивалась, будто в кожный покров вторгалось острие скальпеля.

Стелла цеплялась за мятный запах; свежий и гнилостный, он отравлял атмосферу и в то же время служил антисептиком. Ее сестренка и тезка вступила в мир с этим же запахом, когда бабушка – первое человеческое существо, увиденное Стеллой, – повязала ей на шейку пучок мяты, вернейшее средство от сглаза. У Стеллы Второй запах мяты отныне и вовеки будет ассоциироваться с ужасом, физическими страданиями, тяжестью потных одеял, давлением закопченных стен и кровью – бьющейся в висках и проступающей на повязке. Ибо и эту, и последующие Стеллины травмы родня врачевала испытанным способом – доказавшей свою незаменимость пряной травой.

В той, удвоенной боли Ассунта всегда была рядом. Пальцем чертила крест у Стеллы на лбу, шепотом заставляла Стеллу вынырнуть из обморока, вернуться – чтобы страдать, а значит, жить. Ассунта делала глубокий свистящий вдох, а на выдохе успевала прочесть заговор – ни слов, ни смысла закругленных, зарифмованных фраз Стелла не понимала, но мурашки по спине у нее бегали, это да. Мать отваживала чьи-то злые чары, старалась побороть проклятие, кем-то наложенное на ее деточку.

Кроме матери возле Стеллы почти неотлучно находились бабушка Мария, тетушка и крестная Розина и вторая тетушка, Виолетта – жена дяди Николы. Эта последняя нянчила на коленях двухлетнюю Четтину. Туго соображая от боли, Стелла слушала, как Ассунта излагает свою версию произошедшего:

– Да я ни на секундочку глаз со сковородки не спускала, не говоря о том, чтобы вон выйти! Вы же знаете: не из таковских я, нипочем девочек без присмотра не оставила бы. Ума не приложу, как оно все приключилось.

Тетя Розина положила Стелле на лоб свою крохотную теплую ладошку.

– Кто же мог тебя сглазить, сладкая моя?

Стелла еще не видела разницы между вопросами обычными и вопросами риторическими.

– Четтина, – выдала она, покосившись на хнычущую сестренку.

Получилось спонтанно; впрочем, едва Стелла это озвучила, женщинам стало казаться, что они и сами так думали.

Все разом они заквохтали: «Нет, что ты! Быть не может!» – и замахали руками, отгоняя подозрение.

– Послушай, деточка, – принялась объяснять тетя Розина, – ежели говорят, что человека сглазили, это значит, ему дурного пожелали. Не след таких по имени называть. Тут надобно Господу помолиться да святым угодникам – пускай оборонят, от сглазу избавят.

Стелла уставилась на обеих теток, желая уяснить, что она не так сказала.

– Полно тебе, Розина, – возразила Виолетта, – может, Стелле чего известно. Зачем бы ей говорить, коли она не знает? Это же хорошо, когда знаешь, от кого защищаться. На Господа надейся, а сама не плошай!

– Виолетта! – Розина почти визжала, что было совсем не в ее духе. – Защищаться надо от всего мира! Invidia[3] всюду, куда ни глянь! – Она развела руками, и женщины похолодели, буквально физически ощутив концентрированную зависть, пропитавшую спертый воздух, висевшую наподобие пылинок в лучах предвечернего солнца. – Позавидовать, – продолжала Розина, – любой может – даже близкий человек, даже против воли. Да только, Виолетта, когда ты на такого человека пальцем кажешь, ты не меньше грешишь, чем завистник! Понятно тебе?

– Вот что, милая, запомни, – обратилась к Стелле nonna Мария. – Лишь тот чужие грехи называет, кто сам в таких грехах повинен.

Это была поговорка; Стелла потом не раз слышала ее от бабушки.

– За собой следи, внученька, сама старайся не грешить, добро творить. Чужие ошибки да дурные дела тебя не касаются. У каждого с Господом Богом свой счет.

Mal’oicch, на калабрийском диалекте «сглаз» – это нечто накопившееся в атмосфере, отравившее ее подавленным недовольством и завистью. Если находиться в такой атмосфере достаточно долго, можно заболеть, лишиться капитала или семейного согласия, подурнеть лицом и даже умереть. Mal’oicch особенно опасен для людей удачливых, красивых и богатых; они теряют свои сокровища – везенье, физическую привлекательность и деньги – именно потому, что у них слишком много завистников. Лишь блаженные души не знают зависти, искренне радуются счастью ближних. Остальные завидуют, явно или тайно, обязательно с тяжелыми последствиями. В Средиземноморье какие только народы не жили, какую только веру не исповедовали, однако несмотря на разногласия в прочих аспектах, все – североафриканские берберы, андалусские сефарды, православные греки, турки-мусульмане, палестинские арабы и католики Южной Италии – сходились в одном: сглаз существует. Кумушки в Иеволи, сознавая опасность сглаза, ничтоже сумняшеся брались избавить от него жертву. Для этой цели было у них в арсенале колдовство с элементами христианской молитвы – или христианская молитва с элементами колдовства.

«Да правда ли это, что мать сказала?» – думала Ассунта. Неужто и впрямь лишь тот чужие грехи называет, кто сам в таких грехах повинен? Неужто она ошибалась в собственных дочерях? Что ж, впредь она будет прозорливее. Ладно хоть защитить девочек от сглаза она умеет, усвоила от матери заговор – слова мудреные, тайные, и записывать их нельзя (даже я, ваш автор, спустя столетие не рискну); а читать надобно с мятой в руках. Под этот-то заговор, произносимый на выдохе, Стелла и очнулась отвратительным хмуро-бурым утром. Боль словно подлаживалась под ритм заклинания и скоро въелась Стелле в подкорку. В тот период она и засыпала, и пробуждалась под Ассунтин беззвучный речитатив, но слышала его и много позже, став взрослой, особенно в беспокойные ночи, когда не дает покоя штормовой ветер или духота.

Сама Стелла не переняла заклинание от Ассунты, подобно тому, как Ассунта переняла его от своей матери. Стеллины разум и душа были заперты, истинной веры она не ведала. А без веры какие чудеса? Одни совпадения.


Итак, Ассунта читала заговор; но где-то в самой глубине души разве не сомневалась она, что Стеллу именно сглазили? В здравом уме Ассунта никогда бы не оставила девочек без присмотра… Не постигло ли ее недолгое помрачение? Ассунтины дни были отравлены угрызениями совести. Ей мерещился призрак умершей Стеллы, руки и ноги тяжелели от горя и раскаяния. Ассунта убеждала себя, что призрак живет лишь в ее голове, ибо не пристало христианке верить в призраки (Ассунта успела восстановить веру в Господа Бога, заботящегося о Стелле Первой в райских кущах).

Да, она восстановила свою веру. Почти.

Случай с баклажанами вновь ее пошатнул – ибо чем, как не происками призрака, объяснить подобное?

Ассунта построила теорию: призрак мстит, потому что она, мать, скорбит теперь не так сильно. Она изливает любовь на троих живых детей – а об умершей дочери позабыла.

Она исправится. Достанет фотографию, где запечатлена Стелла Первая, приколет к стенке в темном углу, чтобы от солнца не выцветала. Устроит домашний алтарь со всеми атрибутами, даже с горящей свечой – конечно, когда будут деньги на свечу.

Если Ассунта рассчитывала утихомирить таким способом призрака Стеллы Первой, ничего у нее не получилось. Происшествие с кипящим маслом стало не худшим в череде несчастий, преследовавших Стеллу Вторую. Оно просто открыло счет.

2

Слово из калабрийского диалекта, который существенно отличается от итальянского языка. Встречающиеся далее слова и выражения, написанные латиницей, также относятся к калабрийскому диалекту.

3

Зависть (итал.).

Семь или восемь смертей Стеллы Фортуны

Подняться наверх