Читать книгу Кацетница - Дмитрий Аккерман - Страница 4
Глава 2. 1939
ОглавлениеЭто просто какой-то непрекращающийся ужас. Я не хочу. Я хочу, чтобы все было как раньше. Хочу, чтобы мама была доброй и красивой. Чтобы играла музыка. Чтобы приходили в гости красивые дяди и тети.
Мама думает, что я маленькая, что я ничего не вижу и не понимаю. Я все понимаю. Вчера я читала листовку большевиков. Они приказывают всем пройти регистрацию, иначе отправят в тюрьму. А сегодня я нашла в подъезде листовку ОУН. Они просили всех честных граждан воевать против оккупантов. Уходить в леса, отбирать оружие, стрелять. Интересно, я – честная гражданка? Не знаю. Я – честная католичка. Должна ли католичка держать оружие в руках?
ОУНовскую листовку я отнесла папе. Он сказал, чтобы я никогда не подбирала и не читала такие вещи.
Мама говорит, что, может, еще не все так плохо. Может, русские дадут работу. Что лучше русские, чем немцы. Я не знаю. Я не видела немцев, но русские мне не очень нравятся. Вчера я встретилась с двумя солдатами – они были пьяными и приставали к какой-то польской девушке, а она их совсем не понимала. Я тоже не очень хорошо понимаю их язык – он почти как украинский, но непонятный.
Русские солдаты разместились в казармах Стрыйского парка. А офицеров расселили по квартирам. Мама боялась, что к нам тоже кого-нибудь поселят, но пока обошлось. Офицеры мне нравятся больше, чем солдаты. Они веселые, не такие пьяные и от них хорошо пахнет одеколоном.
Мама пошла на регистрацию. Говорит, что ничего страшного. Она хотела узнать, надо ли регистрировать меня, но ей ничего не ответили, сказали только, что скоро откроют школу. А папа не пошел регистрироваться. И на работу он тоже не ходил. Сидел дома и свистел разные песенки из тех, что раньше играла и пела мама. А по вечерам они все время спорили с мамой за запертыми дверями кухни.
После одного такого спора мама позвала на кухню меня. Папа как-то странно на меня посмотрел и вышел. Мама долго сидела и смотрела мне в глаза, потом сказала:
– Оксана, ты уже взрослая.
– Да, мама.
– Понимаешь, сейчас такое время, что приходится быть взрослой.
– Да, мама.
– Обещай, что если с нами что-нибудь случится, ты сразу же уедешь к бабушке в деревню.
– А с вами что-то может случиться?
– Обещай.
– Хорошо, мама.
– Так вот, дочка. Папе надо уехать. По очень важным делам. Надолго.
– Зачем?
– Я не могу тебе сказать. Но есть очень важная вещь, которую ты должна запомнить. Кто бы и что бы тебя не спрашивал – говори, что не знаешь, где папа.
– Я и так не знаю.
– Вот и говори. Что он поссорился со мной и уехал давно, когда началась война.
– Поссорился?
– Ну нет, конечно. Но так надо сказать.
– Мама, но врать – грех.
– Я знаю, дочка. Но я замолю этот грех. Не бойся. Это – ложь во спасение.
– Хорошо, мама. Но…
– Все, доня. Все, – она заплакала и обняла меня.
В эту ночь папа исчез. Исчезли и все его хирургические инструменты. Я долго думала, куда он мог уехать, но так ничего и не придумала.
В ноябре всем объявили, что Западная Украина решила присоединиться к СССР. В этот день мама очень долго ругалась с бабушкой, так, что бабушке стало плохо с сердцем. Как я поняла, бабушка ругала маму, что она не уехала со мной в Варшаву. А мама говорила бабушке, что в Варшаве сейчас еще хуже. Я не знаю, как может быть еще хуже. У нас кончились все продукты. Мама каждый день ходила менять припасенное мыло на какую-нибудь еду, но на рынке тоже ничего не было. Кончились дрова, их теперь никто не продавал. В ноябре в Львове уже холодно, я хожу даже по дому в толстой кофте и сапогах. И все время хочется есть…
Правда, когда мне было шесть лет, было в самом деле гораздо хуже. Я плохо помню – скорее, по рассказам мамы, что в Львове люди умирали от голода. Мы тогда выжили только потому, что уехали к папиным родителям в деревню, в Бобрки. А папа рассказывал, как они отбивались от голодных городских жителей, которые по ночам грабили деревенские огороды. Их, конечно, тоже было жалко, но я иногда думаю, что если бы тогда нас тоже ограбили, мы бы все умерли с голода.
Мы часто сидели с Алей у меня в комнате и вспоминали старые времена. Как вкусно и хорошо ели, как здорово играли, какие праздники устраивались в городе на Рождество. Только от разговоров о еде все равно хотелось есть, даже еще больше. Но отказаться от этих воспоминаний мы не могли.
Господи, как страшно было в первый раз после всего этого идти в школу. Школа была вся в каких-то дырках – говорят, в ней прятались ОУНовцы, и по ним стреляли из пулемета. Внутри школа была разрисована всякими лозунгами. Но, самое плохое – не было половины учителей. Нам не говорили, где они, но Кристинка сразу же сказала, что их арестовали и увезли русские. А еще она сказала, что отца Станислава, нашего ксендза, русские расстреляли прямо во дворе школы.
Аля мне говорила, что все взрослые мужчины ушли в ОУН, в леса. При этом она так странно смотрела на меня. Я не сразу поняла, что это она думает о моем папе. Не знаю. Я не представляю себе, чтобы папа стал с кем-нибудь воевать. Он же врач. И католик.
А Алин папа не ушел в ОУН. Он еврей. Он всю жизнь играл на скрипке вместе с моей мамой, а сейчас тоже сидит без работы.
В городе откуда-то появилось много странных, чужих людей. Они шли с котомками, тележками, иногда ночевали прямо на улице. Мама сказала, что это евреи, сбежавшие из Варшавы и Кракова. Она не объяснила, зачем они бегут, и почему бегут к нам – но и без этого было страшно.
На этих людей никто не обращал внимания, и они тоже ни с кем не общались. Постепенно они исчезали, на их место приходили новые – я не понимала, куда они деваются, но потом, проезжя мимо кладбища, совсем на окраине, увидела много деревянных сараев, вокруг которых суетились те самые люди…
В гимназии было все по-другому. Только это уже была не гимназия, а обычная школа. У нас стало много русских учителей. Они были вроде неплохие, но никто из них не знал ни по-украински, ни по-польски. А из нас никто не знал ни слова по-русски. Все уроки теперь проходили очень странно – учитель что-то говорил у доски, потом вызывал кого-нибудь по журналу, путая фамилии, ученик выходил, говорил, что ничего не понял, и садился обратно. Аля первая придумала говорить что-нибудь смешное по-польски про учителей. Если украинский они еще немного понимали, то польский не знали вообще. Теперь на всех уроках мы то и дело смеялись, а учителя злились и ставили нам двойки. Ну и что. Зато в школе нас бесплатно кормили, правда, совсем мало.
Еще в школе был новый директор, русский мужик, который ходил почему-то в военной форме. Он понимал по-украински и немного по-польски. Каждый неделю он строил нас на улице, без пальто, несмотря на холодную погоду, и долго ходил вдоль строя взад-вперед, ругая поляков, фашистов, Пилсудского и Рыдз-Смиглы. Мне было стыдно, когда он ругался. Стыдно смотреть на Кристинку и других поляков. Я не задумывалась, что мы с ними – разные нации.
А под Рождество к нам пришел папа. Правда, я спала и его не видела. Сквозь сон я слышала, как ко мне в комнату кто-то тихонько входил, и чувствовала, как на меня смотрят. Потом слышала, уже совсем ночью, смех в спальне. Утром мама была веселая, напоила меня шоколадом, долго молчала, пытливо глядя мне в глаза, потом сказала:
– Вчера приходил папа.
– Ой, – обрадовалась я. – А почему не разбудили меня?
– Нельзя было. Он приходил по секрету. Только, доня, ты никому ничего об этом не говори, иначе нас всех посадят в тюрьму.
– Хорошо, мамочка. А папа когда вернется?
– Ох, господи, хотела бы я тоже это знать. Ладно, пей какао, папа принес немного продуктов. И еще, доня…
– Да, мама?
– Не ходи гулять в парк.
– Почему?
– Просто не ходи – и все.
Мне было жалко. Стрыйский парк был нашим с Алей любимым местом. Мы забирались в самую чащу, залезали на дерево и мечтали. Русские солдаты нам не мешали – они все время ходили строем по дорожкам.
Через два дня меня разбудили выстрелы и взрывы. Они были совсем рядом. В общем-то, после прихода русских на улицах стреляли часто – но это было другое. Обычно раздавался окрик, затем стук подметок о брусчатку, затем один-два выстрела – и все. Сейчас же раздавалась настоящая непрерывная пальба.
Я встала и подошла к окну. В районе парка что-то светилось, вспыхивало, кричали люди – кричали страшно, как от дикой боли. Мне стало жутко. Я заткнула уши и села около окна.
Господи. Я чувствовала, что там – мой папа. Господи, только не дай ему умереть. Он хороший. Он сражается за нас с мамой. Против русских.
Мое сердце колотилось как бешеное. Мне было так жутко, как никогда. Даже тогда, когда я увидела мозги на брусчатке. Тогда я упала в обморок – мне было легче. Сейчас меня просто колотило.
В комнату тихонько заглянула мама. В свете зарева она казалась похожей на смерть. Господи, прости меня за такие мысли. Она так похудела. Бедная, она совсем ничего не ест. Она обняла меня, прижала к своей груди. Мамочка. Как мне хорошо с тобой. Как мне тебя жалко. Умная, красивая мама.
Утром в школе вездесущая Кристинка рассказала нам под страшным секретом, что на казармы русских солдат напали ОУНовцы. Говорят, убили кучу народа. Но несколько наших попали к русским, и их теперь пытают в подвалах военного управления.
Значит, мама знала, когда не пускала меня в парк. Значит, там действительно был папа. Господи, только бы он не попал к русским.
Послезавтра Рождество. Директор школы сказал нам, что праздник отменяется, будем праздновать Новый год. Еще он сказал, что Бога нет, его придумали ксендзы для того, чтобы брать больше денег с народа. Он слеп. Он не крещен и не ходит в церковь. Я сама чувствовала Бога на первом причастии. Я чувствовала, что Бог – со мной, что он охраняет меня. Как и сейчас.
Мы стояли молча, не глядя на директора. А директор сказал, что он будет всех нас проверять, чтобы мы не носили крестики. Будет раздевать и проверять. Мамочки, я боюсь.
Я сказала маме, что больше не пойду в школу, потому что директор обещает меня раздеть и проверить, нет ли у меня крестика.
В эту ночь мама не ночевала дома. Она сказала, чтобы мы ее не теряли, очень красиво нарядилась и ушла. Она была такая красивая…
Я плохо спала ночь. Мне снилось, как директор школы расстегивает на мне платье, и мне почему-то хочется этого и в то же время безумно стыдно… Утром у меня болела голова. Я уже уходила в школу, когда пришла мама. Она поцеловала меня в лоб. От нее пахло очень странно – чужими духами и табаком.
– Мамочка, ты курила?
– Нет, дочка. Извини меня. Так было надо. Не ходи на Рождество в школу – у нас будет праздник дома. Я напишу директору, что ты заболела.
Я не знаю, где была мама, но мне все это совсем не нравится. Надо что-то делать, где-то взять денег. Консерватория не работает. Василий Александрович тоже сидит без работы, хотя он директор консерватории. Но на уроки к нему я все равно хожу, хотя холодно и приходится ехать несколько остановок на трамвае. Он не берет с нас денег, говорит, что потом отдадим.
Накануне Рождества в школе был скандал. Всех построили и директор приказал снять крестики и положить перед ним. Некоторые младшие послушались. Им было стыдно, на них смотрели все, но они все равно сняли крестики и положили их на пол.
К остальным директор подходил сам и срывал крестики со всех. Мальчишки стояли красные, сжав зубы, но молчали. Я знала, что им хочется его убить. А директор все приближался и приближался ко мне. Вот он уже около Кристинки. Кристинка – из очень верующей семьи, ее папа – ксендз. Кристинка стояла бледная как смерть и молилась – я видела, как шевелятся ее губы. Я знала, что она просит о прощении для директора.
Директор протянул руку к Кристине. Она помотала головой и прошептала:
– Нет.
На ней было очень красивое шерстяное платье. Я знала, что оно досталось ей еще от бабушки, с тех пор, когда та ходила в свою гимназию. Директор схватил ее за ворот и рванул к себе. Потом выругался по-русски, схватил двумя руками и рванул еще раз. Все ахнули. Платье на Кристинке разорвалось пополам. Блеснуло голое тело. Кристинка вскрикнула и зажала платье на груди. Директор рванул еще раз. Платье разлетелось в стороны. Кристинка стояла в одной рубашке сверху и в зимних рейтузах снизу. Рубашка тоже разорвалась. Кристина испуганно прикрывала руками свою грудь и плакала. Директор схватил за крестик и дернул. Раз, другой. У меня крестик был на такой же веревочке, что и у Кристинки, нам их дал ее отец после первого причастия. Веревочка была очень прочной, я бы не смогла ее порвать. Директор смог. Наверное, Кристинке было очень больно, но она смолчала, только на закушенных губах выступила капелька крови.
Она так и стояла, мужественно, голая под взглядами всей школы, вся в слезах, пока директор не прошел весь строй. Каюсь – я струсила. Я боялась, что буду так же стоять голая среди всех. Я отдала крестик сама.
Аля не носила крестик. Она была иудейкой. Однако директор ей не поверил. Он залез ей за воротник и долго там шарил. А потом сказал по-русски… я не могу повторять такие слова. Хотя у нас ругаются так же.
В Рождество в школу не пошел почти никто. Это мне потом сказали – я тоже не пошла. Я проплакала почти всю ночь на плече у мамы, потом мама дала мне какие-то пахучие капли, и я проспала до обеда. А когда проснулась – светило солнце и наступило Рождество. Конечно же, я проспала мессу, и мама с бабушкой сходили без меня. Но это не страшно – наш ксендз, покойный отец Станислав, всегда говорил, что в случае болезни мессу пропустить не грех. Бедный отец Станислав… Сейчас в костеле служит его помощник, но кто знает, что будет с ним потом. И что будет со всеми нами…
Вечером дома был праздник. Красивый стол, пирог, свечи. Мне налили немного сладкого вина, и я забыла про ужасное происшествие в школе. Не хватало только папы. Папа всегда любил Рождество, он говорил, что это самый главный семейный праздник, и его должна встречать вся семья вместе. И вот…
Утром нас не пустили в школу. Вход караулили русские милиционеры, кто-то ходил с собакой, все были злые и ругались на всех вокруг. И ругали Галичину.
Директора убили прямо у него в кабинете. В рождественский вечер. Я не видела, конечно, и не стала бы на такое смотреть – видела Аля, которая пришла в школу раньше всех и заглянула через плечи учителей. Она говорит, что кто-то разломал стул, одну ножку вбил директору в рот, вторую – в сердце. Наверное, это ужасная смерть. Наверное, я плохая христианка – но мне его не очень жалко.
Почти все поняли сразу, кто его убил. Конечно, это были не ОУНовцы. Те просто расстреляли бы его и повесили табличку «Смерть оккупанту». Это были наши мальчишки из десятого класса.
Через два дня их арестовали. Всех, вместе с родителями. У одного из мальчишек, Раймонда, была сестра в нашем классе. Ее тоже арестовали. А еще через день по всему городу были расклеены русские листовки – на этот раз на украинском и польском языках. Там были фамилии наших мальчишек и написано, что их приговорили к расстрелу, а их семьи сослали в Сибирь.
А еще в НКВД водили всех наших учителей. Но никто из них не был на линейке и ничего не видел, а рассказать мы еще не успели. Наверное, кто-нибудь успел, но все равно все молчали.