Читать книгу Кацетница - Дмитрий Аккерман - Страница 6

Глава 4. 1940

Оглавление

Все зимние каникулы мы провели с Кристинкой и Алей. В последнее время мы как-то сблизились и стали взрослее. С нового года открылась консерватория, мама снова пошла на работу, однако мы все равно голодали. В магазинах было мало продуктов, цены на рынке стали очень высокими. Русские учителя говорили, что все эти проблемы – из-за ОУНовцев, которые взрывают поезда с продуктами. Я им не верю. Ведь там – мой папа, который никому не хочет зла.

После смерти бабушки мама сильно сдала. Я видела, что у нее опускаются руки. Она стала молчаливой, подолгу сидела вечерами в темноте у окна и смотрела на улицу. Раньше она все время рассказывала о том, что происходит в консерватории, а теперь приходила с работы и молчала… Сначала я этого пугалась, пыталась ее растормошить, потом поняла, что маме просто плохо. Конечно, если бы папа был с нами, все было бы совсем по-другому…

Наш сосед часто приходил с работы пьяным. В такие вечера он вламывался в нашу комнату, мутным взглядом обводил все углы, мрачно смотрел на нас с мамой, иногда матерился и уходил. Я не понимала смысла этих визитов. Иногда он манил пальцем маму, они уходили на кухню и о чем-то там разговаривали. После таких разговоров мама приходила с красными глазами и подолгу молчала.

Это случилось в какой-то русский праздник, весной. Нас продержали с утра на линейке, один урок рассказывали про значение русской революции и их Ленина, и потом отпустили по домам. Гулять не хотелось – настроение было поганое, я вспомнила про папу, который скрывается где-то в лесах, про бабушку… Пришла домой, открыла дверь и сразу услышала какие-то странные звуки… то ли стоны, то ли всхлипы. Они доносились из комнаты, где теперь спали мы с мамой.

Я знала, что это такое. Кое-что рассказала Аля, кое-что – мама, остальное было дополнено собственным воображением… Но я никогда это не видела. Наш сосед стоял перед маминой кроватью, в расстегнутом френче. На кровати стояла мама. На коленях, упершись головой в стенку. Голая. И они…

Я застыла на пороге. Простояла, наверное, несколько минут, слушая хриплое дыхание соседа и всхлипы мамы. Потом отступила назад, в коридор. Первой моей мыслью было пойти на кухню, взять нож и вонзить соседу в спину. Мысль о том, что мама делает это добровольно, мне даже не приходила в голову. Однако… я не знаю, что меня остановило. Я осторожно вышла в подъезд и тихо прикрыла за собой дверь.

Я пошла к Але. В их небольшом домике меня всегда встречали радушно, несмотря на то, что семья голодала. Я так никогда и не сказала своей подруге, что произошло в то утро. Я просто проплакала до вечера у нее на диванчике.

Я не знаю, как теперь смотреть в глаза маме… как не дать ей понять, что я это видела…

Уже по дороге домой я поняла, в чем дело. Наверняка мама пожертвовала собой, чтобы спасти нас обоих. Защитить от русского соседа, способного упрятать нас обеих в тюрьму.

Мы с мамой никогда не говорили на эту тему. Отношения соседа с нами немного изменились к лучшему – он больше не врывался к нам в комнату и не матерился, встретившись с кем-нибудь из нас в коридоре. Домой теперь я старалась раньше времени не приходить…

Однако в отношениях с соседями было нечто, что осложняло мою жизнь очень сильно. И что я не могла доверить маме, но рассказывала Але.

Это был соседский мальчишка, Мишка.

Вскоре после того, как они у нас поселились, он начал за мной подсматривать. Везде. Он как бы случайно заглядывал в комнату, когда я переодевалась после школы, залезал в высокое окно ванной смотреть, как я моюсь, как бы случайно касался моей попы или груди, как бы невзначай задирал юбку… Я не могла ему ответить. Я бы с удовольствием избила бы его – но это означало бы, что нас тут же выкинут из квартиры. И этот гаденыш про это знал…

Как-то раз, уже в мае, мы случайно оказались с ним дома вдвоем. Я уже вернулась из школы, а он болел – или делал вид, что болел. Он поймал меня в коридоре, обхватив сзади, прижавшись всем телом и положив ладони на грудь. Я инстинктивно дернулась и замерла, не зная, что делать. Он мял мою грудь, возбужденно сопя и прижимаясь ко мне все плотнее. Наконец я вывернулась, отскочила от него и, сжав кулаки, приготовилась броситься на него. А он стоял напротив, злорадно ухмыляясь и поглаживая бугорок у себя на штанах.

– Ну что, шлюха бандитская, пойдем в кровать? – наконец выдавил он из себя. На глаза мне навернулись слезы, я рванулась к нему… наверное, на моем лице была написана решимость его убить. Он взвизгнул, отпрыгнул и убежал к себе в комнату, быстро защелкнув задвижку.

Отцу он, видимо, ничего не сказал – вероятно, знал, что его действия не одобрят. Однако мне с тех пор не давал прохода, в любой удобный момент пытаясь схватить за какое-нибудь место.

Сначала я хотела его отравить. Я думала, что у нас в доме найдется что-нибудь, что можно подсыпать пацану в еду – а лучше всей их семье. Я даже прочитала папин справочник по лекарственным средствам, после чего перерыла всю домашнюю аптечку – но с огорчением убедилась, что никаких сильнодействующих препаратов у нас не было. Наверное, их прятали от меня или просто не держали дома.

Потом я поняла, что если кто-то из семьи русского военного умрет от отравления, первое же подозрение падет на нас с мамой. Тогда я решила рассказать о приставаниях соседского мальчишки нашим ребятам, про которых говорили, что они состоят в ОУН. Я была уверена, что тогда мальчишку просто убьют где-нибудь на улице. Однако для этого нужно было рассказать ребятам и о том, как именно ко мне пристают – а у меня никак не поворачивался язык сказать про такие вещи кому-нибудь, кроме Али. Я не решалась рассказать о таком даже Кристине.

Впрочем, все это оказалось детскими шалостями по сравнению с тем, что ждало нас впереди…

День рождения получился грустный. Правда, мама сделала вкусные галушки, нарядилась и надушилась, но меня это совсем не радовало. Она подарила мне тоненький, но ужасно красивый бабушкин серебряный браслет, и я потом долго плакала – и из-за бабушки, и из-за мамы, и просто так.

Школьный год я заканчивала так себе. Раньше я сгорела бы от стыда за такие оценки. Теперь мне было все равно. По русскому я даже попыталась получить двойку, но вовремя одумалась и написала последний диктант на четверку. Мной овладела странная апатия к тому, что происходит снаружи меня. Все эти изменения внешней жизни, суета, чьи-то проблемы постепенно перестали меня волновать. Внутри меня играла медленная минорная музыка, проносились какие-то видения, образы, мысли…

Еще в мае к нам приехал дедушка из деревни и договорился с мамой забрать меня на лето. Мне хотелось отдохнуть, развеяться, но я боялась оставлять маму одну с ее депрессией, проблемами и проклятым соседом.

Дедушка должен был приехать за мной в начале июня. Однако за несколько дней до его приезда случилось то, что долго потом снилось мне в ночных кошмарах.

Я уже спала, когда на лестнице раздались шаги и затем – громкий стук в дверь. К нам никто не должен был придти, скорее всего это был вестовой за соседом – такое было достаточно часто – однако я все равно проснулась и с закрытыми глазами прислушивалась к негромкому разговору в коридоре. А потом в нашей комнате зажегся свет, и я увидела людей в кожаных куртках и фуражках со звездами…

Они оставили маму в нашей спальне, а меня посадили на стул в бабушкиной комнате. Прямо как я спала – в ночнушке и с закрученными папильотками. Около меня стоял русский солдат с винтовкой и строго смотрел за каждым моим движением. Остальные в это время выворачивали на пол вещи, разбрасывали книги, разбрасывали постели. Кто-то в соседней комнате громко кричал на маму, но из-за волнения и маминых всхлипываний я не могла разобрать ни слова.

Иногда в комнату заглядывал сосед. Несмотря на ночное время, он был в форме и о чем-то тихо переговаривался с людьми, стоящими в коридоре.

Потом в комнату зашел человек в очках. Я почему-то сразу поняла, что это он кричал на маму, и внутренне сжалась. Однако он заговорил со мной очень доброжелательно и даже ласково. И, что до меня не сразу дошло – по-польски.

– Девочка, тебя как зовут?

– Оксана.

– Оксана, ты знаешь, что это такое? – он показал на винтовку в руках у охранявшего меня солдата.

– Да, пан.

– Что это?

– Оружие.

– Молодец, Оксана. А ты не видела, куда твой папа спрятал оружие?

Ну конечно, я прекрасно знала, что в доме оружия нет. Потому что слышала разговор папы с мамой, когда мама просила папу оставить ей пистолет, а он говорил, что от этого может быть только хуже. И сам пистолет тоже видела. Папа, приходя домой, всегда клал его повыше, где я не могла его достать…

– Нет, пан. Я вообще не видела у папы оружие.

– Ну конечно, Оксана, он тебе его не показывал. А папа часто вас навещает?

– Нет, пан… – я поняла, что разговор подошел к опасной черте. И что меня сейчас поймают на слове. И тогда нам всем будет очень-очень плохо…

– Я вообще не видела папу уже очень давно…

– Разве он не навещает свою маленькую дочку?

– Нет, пан… – каким-то чутьем я почувствовала, что сейчас самое время заплакать. Заставлять себя мне было не нужно – достаточно было подумать о маме… или о папе, но о нем сейчас думать было нельзя… и я заплакала.

– Пан, они поругались с мамой… и он ушел… это было очень давно…

– И с тех пор ты его не видела?

– Нет, пан.

– Хорошо… то есть плохо. Ладно, вставай.

Солдат приказал мне идти вперед с руками за спиной. Как была в ночнушке, я надела босоножки и вышла в подъезд. Выходя, заметила высунувшегося из-за двери командирского мальчишку, который скорчил мне довольную рожу и показал язык.

Меня посадили в машину, по бокам сели двое мужчин. Ехали недолго. В машине было тепло, да и вообще уже установилась теплая погода, но меня колотила крупная дрожь. Я боялась – да и кто бы не боялся на моем месте…

Мы остановились на площади Смольки, около известного уже всему городу здания управления НКВД. Меня вели по ярко освещенным коридорам. Несмотря на ночь, жизнь внутри здания кипела – ходили люди с папками, навстречу мне попалось несколько арестованных, сопровождаемых такими же солдатами с винтовками наперевес.

Мы спустились в подвал. Лязгнул засов. Я не подозревала, насколько привычным станет этот звук для меня на многие годы вперед. Меня толкнули в спину, и я упала на холодный бетонный пол.

В камере было пусто. Две узкие деревянные лежанки вдоль стен и вонючее ведро в углу, закрытое крышкой. Я больно ударилась и ссадила колени. Дверь за мной закрылась с противным скрипом.

В камере было холодно. Под потолком ярко светила лампочка. Я села на лежанку, обняла сбитые колени и только тут дала волю чувствам. Я просто заплакала.

Плакала я долго. В гробовой тишине камеры мои всхлипывания звучали странно. Я плакала и ждала, что сюда же привезут маму – лежанки-то две. Однако дверь не открывалась.

Я знала, что произошло. Меня попросту «взяли». Как «брали» до этого десятки и сотни людей – жителей Львова. Мне всегда казалось, что этот кошмар пройдет мимо меня. Ведь мы с мамой не делали ничего противозаконного. Мы же не виноваты в том, что папа пошел в ОУН…

Тут я оборвала себя. Еще не хватало перекладывать всю вину на папу. Я бы тоже пошла в отряд ОУН, если бы меня взяли туда. И стреляла бы в русских… хотя это и грех…

Я попробовала задремать, но яркий свет и холод мешал это сделать. К тому же страшно захотелось есть и пить. Видимо, от нервов. А потом – и в туалет. И чем дальше – тем сильнее.

Через некоторое время я сообразила, что я тут явно не первая, и в туалет как-то ходят. Видимо, для этого предназначалось то самое ведро в углу. Проблема была в том, что ведро было закрыто грязной крышкой, и я физически была не способна взяться за нее рукой. На мне были только трусики, босоножки и ночнушка. Я долго ходила вокруг да около, потом извернулась и столкнула крышку ногой.

Никогда не думала, что столь простой и естественный акт может принести такое наслаждение…

А вот заставить себя закрыть крышку я так и не смогла. Забилась на лежанку в угол подальше от вонючего ведра, отодвинулась от ледяных стенок и стала дрожать от озноба.

Дверь открылась, когда я совсем замерзла и устала плакать. Русский солдат махнул мне головой – мол, на выход. Меня провели в красивый кабинет. Такие ковры и мебель я видела только в консерватории у мамы. В кабинете никого не было. Русский солдат толкнул меня на стул, стоявший посреди комнаты, а сам встал у дверей.

Невыносимо долго тянулось время. Здесь по крайней мере было тепло, но меня все равно била дрожь. Я слышала от людей, как страшно издеваются русские над арестованными, и мне было страшно.

Наконец скрипнула дверь, и вошел человек в очках, который был у нас в квартире. Увидев меня, он образованно улыбнулся, как будто я пришла к нему в гости. Опять заговорил по-польски:

– Ну, еще раз здравствуй, Оксана.

Я кивнула в ответ. Он сел за стол напротив меня и внимательно посмотрел мне в глаза.

– Оксана, я знаю, что твой папа – националист. И я знаю, что он бывает у вас дома. Расскажи мне, когда он был в последний раз, и я тебя сразу отвезу домой. Твоя мама уже рассказала мне все, и я ее уже отпустил.

Человек говорил мягко и убедительно. Мне хотелось есть, пить и спать. И хотелось поверить ему. Однако я точно знала, что мама никогда бы не рассказала ему ничего о папе. И никогда не оставила бы меня здесь одну.

– Пан, я ничего не знаю о папе. Я его очень давно не видела.

На этот месте я очень убедительно заплакала – просто вспомнив о том, как хорошо мы жили до прихода русских.

– Оксана, а откуда ты так хорошо знаешь польский язык?

– Пан, мы же его изучали в школе. И…, – я хотела сказать, что моя подруга – полька, но вовремя одумалась. Я не имела права называть ничьи имена. – И он простой, – неубедительно продолжила я.

– Русский язык ты тоже изучаешь в школе. Однако ты очень плохо на нем говоришь, – он показал мне бумажку, в которой я узнала мой табель за вторую четверть. Естественно, с тройкой по русскому.

Я промолчала. Человек вышел из-за стола, подошел ко мне и вдруг, схватив одной рукой за горло, наотмашь ударил другой мне по лицу. Я ахнула и зажмурилась. Из разбитых губ на ночнушку потекла кровь.

– Если будешь молчать, сука – я тебя буду бить. Поняла?

Я кивнула. Потом, спохватившись, сказала:

– Да.

– Значит, запоминай. Твоя мама – польская шпионка. Она заодно с твоим отцом-националистом. Мы ее посадим в тюрьму. И тебя – тоже. А если ты нам поможешь – мы тебя отпустим.

– Пан, моя мама – музыкант.

– И шпионка.

– Нет, пан…

Хлоп – еще один удар по лицу. Я инстинктивно дернулась.

– Да. Шпионка.

Я плакала взахлеб, а он бил и бил меня по лицу. Слезы и кровь текли мне на грудь, лицо онемело, я уже почти не чувствовала боли.

– Ладно. Иди умойся, – наконец остановился он и кивнул мне на раковину в углу кабинета.

Я вымыла лицо и заодно жадно напилась. Кровь все равно бежала, но уже не так сильно.

– Сидеть, – мужчина указал на стул. Теперь он сидел за столом, а в глаза мне бил яркий свет лампы.

– Итак, давай сначала. Имя?

– Чье?

Твое.

– Оксана.

– Фамилия?

– Янкович.

– Возраст?

Я назвала свой возраст.

– Ты ничего не путаешь? Ты выглядишь старше.

– Нет, пан.

– Хорошо. Национальность?

– Галичанка.

– Нет такой национальности! Нет! Надо говорить – украинка.

– Хорошо, пан. Украинка.

– Вероисповедание?

– Католичка.

– В каком году твоя мать продалась польской разведке?

– Что, пан? Какой разведке?

– Не ври! Если ты не сознаешься – мы посадим тебя в тюрьму. На пятнадцать лет. Ты выйдешь оттуда старухой.

Я машинально посчитала – мне будет около тридцати. Не такая уж и старуха. И тут же ужаснулась – столько лет провести в мрачной камере…

– Пан, я не знаю ни про какую разведку.

– Хорошо. Сейчас ты подпишешь протокол допроса.

Он заскрипел ручкой. Я сидела, жмурясь от яркого света. Болело лицо, распухли губы. Страшно хотелось есть.

– На, подписывай, – он сунул мне листок.

Я плохо читала по-русски, особенно рукописные буквы, однако суть я поняла сразу. Там было написано, что я не знала о том, что мама была в польской разведке. Ничего страшного – но я поняла, что подписывать такое нельзя.

– Пан, я не могу это подписать.

– Что? Ты, сука…

Он вскочил, схватил меня за шею и сдавил ее железными пальцами. У меня поплыло перед глазами. Он швырнул меня на пол, с размаху ударил ногой в живот. От дикой боли я скрючилась, у меня перехватило дыхание так, что я даже не могла кричать.

– Ты, сука, подпишешь, или я тебя сгною в тюрьме!

Удар, еще удар. У меня что-то хрустнуло внутри. Господи, не бывает же так больно…

Он схватил меня за ночнушку, приподнял в воздух, так, что я повисла, болтая ногами. Поднес близко к своему лицу, зашипел:

– Сволочи, западники, ненавижу вас…

Бросил меня снова на пол, сел за стол, нажал кнопку звонка. Бросил появившемуся в дверях солдату:

– Увести.

Отправили меня не в ту камеру, где я была, а в общую. Открыв скрипучую железную дверь, бросили в толпу людей. Толпа не расступилась, мягко приняв удар на себя. Я сползла по чьему-то телу на пол. Кто-то подошел ко мне, пощупал пульс. Потом потрогал разбитое лицо.

– Доня, ты откуда? – спросил мягкий женский голос. Я приоткрыла глаза. Надо мной склонилась типичная галицийская крестьянка.

– Из Львова, – ответила я.

– А, я смотрю, худенькая какая. В деревне таких не бывает.

– Тут нет моей мамы? – спросила я в надежде.

– Не знаю, доня. Нас тут много. Смотри сама.

Я приподнялась и обвела камеру глазами. В полумраке увидела жуткую картину – в небольшой комнатке находилось несколько десятков женщин разного возраста, все избитые, изможденные, с потухшими глазами. Они сидели и лежали буквально друг на друге. Мамы среди них не было.

– За что тебя? – спросила сидящая недалеко девушка.

– Не знаю. Ни за что, – ответила я.

– Сильно били?

– Да.

– Да нет, если ходить можешь – значит, не сильно. Ты же еще школьница?

– Да.

– Вот гады, никого не жалеют. Сознавайся сразу во всем, а то все равно признание выбьют, еще и изуродуют.

– А если признаешься – в лагеря отправят. В Сибирь, – вмешалась женщина возраста моей мамы, с умным интеллигентным лицом.

– Лучше в лагерь, чем так, – убежденно сказала девушка. – А в чем тебя обвиняют?

– Говорят, что моя мама – польская шпионка.

– Тогда лучше сознайся. Все равно они ее заставят это подписать. А так целой останешься.

– Я не смогу. Это грех – так лгать про маму.

В камере раздался грустный смех. Потом кто-то из полумрака произнес хриплым страшным голосом:

– Лгать – это не грех. Вот так мучить людей – это грех.

– Тебя не насиловали? – спросила девушка шепотом.

– Нет… – испуганно ответила я.

– Значит, будут. Терпи.

Я в ужасе зажмурилась. Господи, этого я точно не вынесу. Вот этот скот… Меня, такую чистую и невинную…

Как выяснилось, спали в камере по очереди. Без очереди нары давали тем, кого приводили с допросов – избитых, окровавленных, иногда не способных идти самостоятельно. Меня тоже сразу положили на свободное место, хотя я и выглядела по сравнению с остальными очень даже неплохо. Страшнее всего было смотреть на еще не старую, но очень изможденную женщину с седыми волосами, у которой от лица осталась одна сплошная короста. Мне не верилось, что со мной могут сделать так же.

В камере почти все были взрослыми, только девушка, которая сразу заговорила со мной, была немного меня старше. Ее звали Мирослава, она только что закончила школу. Арестовали ее за то, что ее брат был в ОУН, и обещали расстрелять, если брата не поймают или он не сдастся.

Она все рассказала про брата после первого же допроса, однако ее все равно водили на допрос каждый день. Через некоторое время после того, как меня привели в камеру, ее опять забрали и втолкнули в камеру часа через два – бледную и не стоящую на ногах. Ей сразу уступили место рядом со мной. Она рухнула на нары, долго плакала, уткнувшись лицом в доски. Я сочувственно смотрела на нее. Свежих побоев на ней не было видно, поэтому я осторожно спросила:

– У тебя что-то болит?

– Опять ее насиловали, – за нее ответила какая-то женщина.

Мирослава молча кивнула.

– Всей толпой собираются, и по очереди… – продолжала женщина. Мирослава вздрогнула и зарыдала.

– Тихо вы, будете сейчас девчонке душу травить, – прикрикнул кто-то.

Я в ужасе замерла. О таком скотстве я даже не могла себе позволить подумать. А тут – наяву, вот она, лежит рядом…

Кацетница

Подняться наверх