Читать книгу Советская литература: мифы и соблазны - Чулпан Хаматова, Дмитрий Быков, Ингеборга Дапкунайте - Страница 4

Проза
Александр Грин
Крым и Грин

Оглавление

Александр Грин – писатель огромный, малоисследованный. Основные его мотивные комплексы до сих пор не то что не описаны, но и не названы. Не изучены инварианты гриновские, повторяющиеся его сюжеты, наиболее страшные, наиболее тревожащие его душу призраки. Мы попытаемся сегодня об этом немного поговорить.

Мы знаем Англию, какой ее придумал Диккенс. Конечно, и после Диккенса было много блистательных его учеников, его странных литературных сыновей в диапазоне от Шоу и Честертона до Стивенсона или Уайльда. Тем не менее английскую улицу с ее попрошайками, прачками и потемневшими домами, с ее ночными преступлениями и дневными склоками, с ее туманом, фонарями, ворами придумал Диккенс. Мы не можем представить себе Англию другой.

Русскую усадебную прозу придумал в большой степени Чехов. «Дом с мезонином», этот пленительный, абсолютно неотразимый образ, – мечта разночинца. Весь рельеф, весь ландшафт русской усадебной прозы, завистливо подсмотренный у Толстого, придумал Чехов. Для Тургенева это естественная среда, Тургенев придумал другое – русскую охоту, которая заканчивается мучительной неохотой. Он совершенно не собирался писать «Записки охотника» как произведение, направленное против крепостничества. Он честно описывал свои охотничьи впечатления, а тут либо певцы, либо Хорь и Калиныч, либо Бирюк. И всякий раз обязательно горький вопрос: как же мы с братьями нашими меньшими поступаем, с мужиками?

Если бы не Грин, у нас бы не было Крыма. Именно Грин нанес Крым на литературную карту России.

Главная проблема России – неописанность. У нас нет единого концепта России. Есть зажравшаяся Москва, культурный и бандитский Петербург, общее Замкадье со страшными «замкадышами», которые иногда высовывают свои головы и ненавидят оба упомянутых города. Есть Кавказ, одновременно криминальный и благородный, – и мы готовы его боготворить начиная с Лермонтова и Марлинского. У нас есть Дальний Восток благодаря нескольким очень талантливым живущим там литераторам. У нас есть Архангельск Бориса Шергина. У нас более или менее есть Сибирь, описанная, правда бездарно, потому что описывали ее в основном секретари Союза писателей вроде Георгия Маркова, но единой концепции страны – вместить все – у нас нет и быть не может. А гриновский Крым – идеально придуманная страна, потому что у писателя с этим полуостровом какое-то удивительное территориальное и психологическое совпадение.

Крым для нас, последнего советского поколения, являл собою удивительную смесь Капри, Латинской Америки, Ниццы – всего нездешнего, недоступного. Как писала тогда Нонна Слепакова:

Не видеть мне Монтевидео

И по Атлантике не плыть,

Но я могу – простое дело

Окошко в комнате открыть.


Этим окошком был для нас Крым. Когда я наконец попал на Капри и увидел знаменитый Лазурный грот, то, к негодованию хозяев, должен был сказать, что Крым гораздо круче во всех отношениях. Крым был нашей квинтэссенцией другого мира, точно так же, как Грин был для советского подростка квинтэссенцией западной литературы. Когда-то Ахматова сказала о Грине брезгливо: «Перевод с неизвестного». Она абсолютно точно сформулировала главное. Это прекрасная формула искусства: искусство и есть перевод с неизвестного, невозможного, несказуемого языка. Перевод с того, что невозможно высказать скудным, бедным человеческим языком.

Грин – это данная нам квинтэссенция Эдгара По (с его портретом Грин никогда не расставался), Луи Буссенара, всего огромного потока литературы о Нате Пинкертоне. Грин – квинтэссенция литературы самой массовой, примитивной, которую он выводит на совершенно другой уровень. Он растет из нее, как из питательной почвы, из гумуса, в котором все намешано. Это огромный пласт мировой литературы, эпохи Великих географических открытий. Из этой литературы мы знаем только Жюль Верна, но есть десятки и сотни томов о путешествиях, приключениях, влюбленностях, поисках алмазов. Там всегда есть таинственная бледная англичанка, которую домогается грубый краснокожий капитан, есть француз, рассеянный профессор (клон Паганеля). Есть местный туземец, который в последний момент спасает всех, и злодей, косящий под туземца, хотя является чистокровным американским негром. Это литература огромного количества штампов и архетипов, которыми Грин гениально воспользовался: за этими штампами мы чувствуем потрясающую художественную силу.

Формально Грин советский писатель, но он – писатель Божий. Он совершенно чужд традиционной русской социальности. У него нет темы родителей, которая для русской литературы ключевая. Грин вне темы семьи, семья для него либо скопом кого-то мучает, либо отягощает лишней сентиментальностью и воспоминаниями. Грин абсолютно свободен от традиционной русской нравственной проблематики. Если надо убить, то надо убивать. Если нужно искать богатство, то нужно искать. Богатство для Грина лишь степень свободы, а не отягощающее, страшное, греховно добытое имущество. Тот, кто нашел богатство, как Нэф в рассказе «Вперед и назад», делится им щедро. Грей в «Алых парусах» – миллионер, и именно потому так прекрасно умеет устроить все для Ассоль, что может позволить себе купить две тысячи метров алого шелка. Грин с наслаждением описывает то, что с наслаждением описывается в западной литературе. Настоящие читатели «Кораблей в Лиссе» помнят рецепт «Боже мой» с авторской сноской – «нечто убийственное. Чистый спирт, настоянный на кайенском перце с небольшим количеством меда». И мы думаем: ах как хорошо сидеть в трактире, держать на коленях Бутузку и пить «Боже мой»! Советская и в целом мировая литература долго билась над вопросом, как написать текст так, чтобы его хотелось перечитывать. А секрет заключается в одном: с наслаждением перечитывается то, что с наслаждением пишется!

Грин – первый русский писатель, который позволил в своей прозе абсолютный культ ничем не отягощенного наслаждения. Обычно герой русской прозы, наслаждаясь, испытывает ужасные угрызения совести. Он чувствует себя, как Толстой, который говорит, что надо бежать от роскоши, а всякое приобретение есть кража. Ничего подобного мы у Грина не найдем. Мы найдем у него упоение великолепными огромными замками, роскошными обедами. Это проза, написанная человеком, голодавшим почти всю жизнь. Последнее письмо Грина заканчивается словами «Без табаку и чаю», а больше всего на свете он любил крепкий чай и предпочитал его всем остальным крепким напиткам. И стоит почитать, как в «Бархатной портьере», рассказе 1933 года, он описывает, как семья, привыкшая от жадности к спитому чаю, пьет настоящий крепкий чай, купленный пьяным матросом.

Грин любит то, о чем пишет. В этом смысле он писатель абсолютно крымский. Крым – место гедонистической беззаботности. Люди, которые живут возле моря, понимают ничтожность всего по сравнению с морем. Море искупает собою все. Море у Грина – всегда совершенно ясный символ будущего, обещание будущего. Как у Стругацких будущее – это лес, так у Грина будущее – это то пространство, в котором все возможно. Ты в него попадаешь, и над тобой уже не властны никакие земные законы. Тот потрясающий комплекс чувств, который описан у Стивенсона в «Рождестве в море», у Грина лейтмотив. Да, мы грустим, покидая землю, но когда мы уходим в море – мы счастливы. Мы попадаем в дразнящее пространство любых возможностей. Крым, почти со всех сторон окруженный морем, окруженный неизвестным, – это и есть лучший образ гриновской литературы.

И тем не менее Грин в своей прозе редко прибегает к собственно чудесам. У него только в десятке рассказов встречается нечто невозможное, небывалое. Большая часть его сочинений – абсолютно реальные истории. В любом случае их можно объяснить каким-то психологическим сдвигом, как в рассказе «Серый автомобиль» (1925). Даже в самом страшном и загадочном его рассказе «Крысолов» (1924) не происходит решительно ничего необычного. Этот рассказ вырос из рядового похода Грина, Шкловского и Пяста в заброшенное помещение банка «Россия», который был рядом со знаменитым Домом искусств. И вот они бродят по второму этажу, подбирают твердые обложки для растопки, а бланки – чтобы на обороте писать собственные сочинения (в одной из таких конторских книг написаны, например, «Алые паруса»). Но каждое гриновское сочинение, каждое его реалистичное описание точно так же окружено неведомым, как Крым окружен морем, а Грин – тайной.

Он сам всячески культивировал легенду о том, что он старый капитан, что родом он не из Вятской губернии, а иностранец, приехавший в Россию, и так далее, – любые выдумки распространял о себе, лишь бы не признаваться, что он бывший эсер Александр Степанович Гриневский, отсидевший в тюрьме, за две попытки побега высланный в Сибирь и уже через три дня бежавший оттуда. Потому, наверное, Грин весь состоит из надежды на возможность чудес. И при этом он любит и чувствует страшное. Крым, с его развалинами недостроенных советских санаториев, с его странными людьми, с его криминалом, с его темными городскими закоулками городов и, конечно, с его легендами, ощущается им как готическая местность. Не всегда воздух там «теплый, как щека», а ночные звезды как «золотой уголь» («Алые паруса»). Так, у Грина живуч архетип страшных историй, в которых мучают птиц. Это рассказ «Окно в лесу» (1909), в котором отец семейства забавляется, гоняя по столу птицу и протыкая ей череп толстой иглой. Птица мечется, ослепшая от боли и ужаса, а сын, одиннадцатилетний мальчик с «не по-крестьянски нежным лицом», весело хохочет. Заблудившийся охотник, для которого свет в окне казался островом тепла. «Тоскливая, неизмеримая ярость подняла руку заблудившегося человека» – он стреляет в это чудовище и уходит «навстречу голодной, бессонной, полной зверями тьме».

Еще более страшная история в рассказе «Волшебное безобразие» (1919) – о несчастном посыльным и девушке ослепительной красоты, которая каждую ночь сжигает у себя в камине птицу и с наслаждением смотрит, как эта птица горит. И ужасен рассказ одного из героев «Недотроги» (1936) о ручном ястребе, погубленном мерзавцем, отрубившим ему лапы.

Я не думаю, что это какое-то воспоминание, скорее, глубокая автобиографическая метафора. Грин к птицам испытывал нежность почти отеческую, и самый знаменитый его портрет – с ястребом Гулем на плече. Грин чувствовал себя сжигаемой или мучаемой птицей. Птицей, которой обрывают крылья, заставляют бегать, вместо того чтобы летать. Не случайно самая больная его мания – летать, не применяя никаких усилий. В его романе «Блистающий мир» (1923) главный герой сводит с ума одного из авиаторов тем, что взлетает без всяких усилий. Эта метафора человека, которого держат и мучают на земле. Это главная метафора Грина и Крыма сегодняшнего. Его, как птицу, гоняют по столу, из него сделали объект игры. А Грин весь это путь проходил еще во второй половине 1920-х годов.

У нас хорошей биографии Грина нет. Есть книга «Александр Грин» Алексея Варламова (серия «ЖЗЛ»), написанная хоть и чутким, но нелюбящим человеком. Грина биограф не понимает. Он реалист, а тут Грин со своими заоблачными фантазиями. Варламов объясняет их алкогольными парами. Но если перечитать изданные гриновским музеем воспоминания обеих жен и гриновские письма (последние, страшные), в которых речь идет о постоянной попытке пристроить хоть строку, можно понять, почему Грин пил, и пил крепко. «Бегущая по волнам» (1928) мариновалась в издательстве «Прибой» три года, и это последнее большое произведение, которое он успел напечатать. Его гениальный рассказ «Комендант порта» (1933) о смешном старике, всю жизнь прослужившем клерком в складской конторе, моряком бывшим только в воображении, но встречавшем все прибывшие корабли словами «Надеюсь, рейс был хорош?», предложен был в три журнала и нигде не может выйти. А вместо того чтобы дописывать фантастическую, гениальную в своем замысле «Недотрогу» (самый лучший свой роман, оставшийся незаконченным), Грин вынужден был писать для просвещения юношества «Сокровище африканских гор» (1925) – об экспедиции Генри Стэнли, отправившейся на поиски исследователя Центральной Африки Давида Ливингстона. Но даже в этом рассказе Грин умудряется сохранить свои «специи», свои удивительные секреты. Вспомним только рецепт лекарства, который Ливингстон дает больному лихорадкой: «Гранаты разрежьте и опустите в воду; получится хорошее кисловатое питье». И мы вместе с больным запоминаем это кислое прохладное счастье, потому что там, где надо наслаждаться, Грину равных нет.

Последний приличный заработок Грина связан был с письмом Кольцова: «Нам нужна завязка для романа». Речь шла о коллективном романе 25 писателей «Большие пожары» для журнала «Огонек»; Грин пишет гениального «Мотылька медной иглы» (1927) и отсылает Кольцову. Кольцов в первую очередь меняет гриновское название на «Странный вечер», все иностранные имена на русские, а таинственный гриновский город – на глухую русскую провинцию, поскольку, как объясняет он Грину, «действие романа вне советской действительности». В результате половина очарования вылетает из этого пленительного рассказа.

Грин, как и Крым, должен был пройти через смерть и воскресение. Единственная положительная рецензия на посмертное переиздание Грина в 1930-е годы – глубокая и замечательная статья Андрея Платонова. Казалось бы, трудно представить прозаика, который был бы от Грина дальше. Для абсолютно «черноземного» Платонова гриновские чудеса должны были быть какой-то ужасной легковесностью. Но именно для Платонова они – символ человечности.

Можно двадцать раз убеждать, что Керенский не надевал женского платья, чтобы бежать из Зимнего дворца. Но после того, как Маяковский назвал его Александрой Федоровной, клеймо стоит. Можно сколько угодно уверять, что Зимний был взят одним небольшим отрядом, погибли при этом восемь юнкеров. Но после того, как Эйзенштейн снял «Октябрь», уже никто в это не поверит. Можно говорить, что лишь ничтожный процент молодежи был увлечен поэзией в 1960-е годы. Но после того, как Хуциев снял документальные кадры в «Заставе Ильича», все думают, что советская молодежь сходила с ума по стихам. После того как Грин описал Крым, невозможно представить его другим. Глядя на загаженное побережье с бесконечным караоке в несчастном волошинском Коктебеле, каждый видит то, что написано в «Кораблях в Лиссе» (1922):

Нет более бестолкового и чудесного порта, чем Лисс, кроме, разумеется, Зурбагана. Интернациональный, разноязычный город определенно напоминает бродягу, решившего наконец погрузиться в дебри оседлости. Дома рассажены как попало среди неясных намеков на улицы, но улиц, в прямом смысле слова, не могло быть в Лиссе уже потому, что город возник на обрывках скал и холмов, соединенных лестницами, мостами и винтообразными узенькими тропинками. Все это завалено сплошной густой тропической зеленью, в веерообразной тени которой блестят детские, пламенные глаза женщин. Желтый камень, синяя тень, живописные трещины старых стен: где-нибудь на бугрообразном дворе – огромная лодка, чинимая босоногим, трубку покуривающим нелюдимом; пение вдали и его эхо в овраге; рынок на сваях, под тентами и огромными зонтиками; блеск оружия, яркое платье, аромат цветов и зелени, рождающий глухую тоску, как во сне, – о влюбленности и свиданиях; гавань – грязная, как молодой трубочист; свитки парусов, их сон и крылатое утро, зеленая вода, скалы, даль океана; ночью – магнетический пожар звезд, лодки со смеющимися голосами – вот Лисс.

Никто не может написать такой гениальный безвкусный рассказ, как «Корабли в Лиссе». Он безвкусный в каждом слове: описание лоцмана Битт-Боя с его таинственным счастьем, описание его идеальной возлюбленной с длинными ресницами и с абсолютной невинностью, наконец, страшный финал – смертельная болезнь Битт-Боя, вдруг ниоткуда возникающая. Это по отдельности ужасное дурновкусие, а все вместе – гениальная лирическая поэма, трагический гимн во славу жизни. И если бы всем нам когда-нибудь сбросить с себя страшные оковы земли, хорошего вкуса и долга, поверить в то, что предназначение человека на земле – это счастье и наслаждение, тогда Грин стал бы для нас по-настоящему родным писателем.

Советская литература: мифы и соблазны

Подняться наверх