Читать книгу Отцы и дети. 2.0 - Дмитрий Данилов - Страница 4

Дмитрий Конаныхин
330 МЕТРОВ В СЕКУНДУ

Оглавление

Это случилось тем безумно жарким летом, когда гадюки боялись сойти с ума, ордынский суховей иссушил заливные луга, а рубиновые, изумрудные и гранатовые ящерки носились по плитняку давно разрушенной речной мельницы, пытаясь оставить те же следы, что их царственные предки-гиганты. Выгоревшее небо, в котором ленивой медузой термоядило древнее солнце, сорок дней не видело дождя, растрескавшаяся земля обморочно просила воды, в трещины рука уходила по локоть и не находила прохлады – лишь пыль и мертвые корни. И горячий ветер до горизонта, и дрожащее марево над полями, и Старый лес дрожал в том мареве, зеленой линией отделяя зеркало земли от зеркала небес, и лишь в Черном овраге, там, где по зеленому мху рассыпались янтарные бусы лисичек, в глубоком провале шуршал Марфин родник.

Убитая послевоенным лесосплавом река почти пересохла, спасение мы находим лишь в омуте под нашим домом. И сколько того омуточка – чаша в три моих, в четыре твоих роста, мне по плечи. Встать посреди парной воды, упереться в теплый ил и ждать, когда ты с берега нырнешь ко мне – все твои два роста. И мокрые ладони на горячие мои плечи, и ножками бедра оплетаешь, и теплыми губами моих горячих касаешься, и язычком, как ящерка, – и жар небес по макушке, и твои зеленые глаза против моих, и сладкая боль внизу, лишь водомерки бегут по водной ртути, голодный канюк кричит над горой, и кашка таким медом цветет, но не так сладко, как вкус твоей груди, лишь ключевая струйка пульсирует, бьется, вьется среди парной воды, толкает сердце – живи, Гриша, живи, пей время, пей женщину. Отпустить, поднять, держать тебя на воде, кружить, любуясь, разглядывая бесстыже, запоминая все, что ночью буду пить, целовать, ласкать, всем собой окружать, до стона, до тихого обморока, до горячего, сладкого пота – пей любовь, Гриша, пей, считай бессмертие по толчкам ее сердца, что стучит быстрее обычного, – то золотые корни плетутся, то волшебная роза, сестра Чернобыля, сильнее радиации, что сжигает небо, сжигает дальний лес, сжигает тебя сухим жаром. Она ложится на воду, она подставляет негритянский загар старому светилу, ее тень – ее сестра – скользит по дну; тебе – проплыть к берегу, вдохнуть пьяный дух камышей, ила, соснового бора, где стучит дятел, сладкой кашки, душистой материнки, что розовой пеной цветет под обрывом, беззвучно проскользить у самого дна, перевернуться, словно большой сом, и смотреть, на всю жизнь запоминать, как пузырьки из носа тонкой цепочкой поднимаются вверх, скользят по ее попе, по спине, по колышущейся гриве, и – всплыть.


– Бу!

– Что?

– Бу!

– А, это ты, Большой Медведь?

– Да, это я, Белка.

– Знаешь…

– Что?

– Я не хочу умирать.

– Ты не умрешь.

– Не хочу.

– Говорю же.

– Да?

– Да.

– Поклянись.

– Чтоб я сдох!

– Ага! Как ты можешь?

– А ты? Как ты можешь? Ты меня переживешь.

– Я больше не буду. Не говори так. Я действительно больше не буду. Обними меня.

– Я люблю тебя, Белка.

– И я тебя. Очень-очень.


Высоко-высоко над нашими головами плывет бурая пелена – за сотни километров отсюда горят торфяники, там беда, там жара, там люди в дыму, в чаду, там гудит огромный человечий муравейник, там наш завод работает в три смены, и люди, маленькие муравьи, своими маленькими, слабыми, мягкими ладонями сгибают броневую сталь в огромные колонны, там горят звезды патоновской сварки, там рождаются колоссальные реторты для будущих алхимиков; они зажгут рукотворные солнца глубоко под землей, разгонят дыхание смерти в циклоторонах, добудут вечный огонь, который не снился Прометею; они – это мы, только мы удрали, сбежали, исчезли – наш первый отпуск, мы играем в робинзонов в старой деревне на краю Старого леса.


Мы покупаем козье молоко у бабы Зины, малину – у бабы Нади, картошку варим свою – выкапываем мелкую из горячей земли. Весь дом – от пыльного подклета, до борова печи, от красного угла, где родители повесили старую икону на пальмовой доске, до разросшегося терновника – ягоды сладкие, перезревшие, в крапиву падают, но не такие сладкие, как твои губы, – весь столетний дом – только наш, он нас переживет, и детей наших, они же будут – будут обязательно, ведь мы же будем жить долго и счастливо, и ты не умрешь, ну же, что ты плачешь, дурочка, все хорошо, давай я тебе расскажу о грозе.


– Белка, ты знаешь, из чего тучи состоят?

– Из воды.

– Ага. А почему в тучах гроза?

– Дождинки?

– Не-а. Тучи – там, наверху, ближе к стратосфере, тучи состоят из снега.

– Из снега? Тучи? Поэтому они такие белые?

– Ну, не совсем. И вода отражает белый свет, и снег. Так вот, чтобы снежинка образовалась, нужны – что?

– Что?

– Ну же. Это же на лекциях было.

– У нас нет.

– Точно?

– Угу. Передай мне малину.

– А поцеловать?

– На!..

– Так… О чем я? Уф-ф-ф. Ты вкусно целуешься. Чемпионка.

– Ага.

– И язык розовый. Ты зачем гаишнику язык показала?

– А чего он, пузатый, на нас палочку наставил?

– Зараза!

– А то! Еще молока? Так. Давай о снеге.

– Чтобы снежинка образовалась, нужна пыль. Обычная пылинка. Только очень-очень маленькая, такая, чтобы ветер ее забросил на несколько километров. И там – высоко-высоко – на ней осаждаются первые молекулы воды. И растет правильный шестиугольник.

– Гриш…

– Что?

– А почему снежинки всегда шестиугольные? Ну, не квадратные, не семиугольные?

– А, это еще Кеплер, который Иоганн, доказал. Он своему благодетелю, императорскому советнику-не-помню-какому, подарил рождественский подарок: «Рассуждение о снежинках». Я в Залесске купил, в магазине, за год, когда в тебя влюбился. Только ты еще тогда не знала.

– А вот и знала!

– Не показывай язык!

– Знала!

– Откуда?!

– Я загадала. Сидела на сеансе в кинотеатре. А потом оглянулась… Это, кажется, «Сокровища Атлантиды» шли, ну, там, где они нырнули.

– Точно! Я три раза ходил.

– Ты всегда сидел на заднем ряду.

– Точно.

– А я загадала, что оглянусь… Оглянулась, а там ты сидел. Один. И смотрел. И меня не видел. А потом ты вышел из кино и пошел к себе, а я запомнила, что у тебя спина была мокрая.

– Блин.

– Что, Большой Медведь?

– Получается, ты меня выбрала? Это не я тебя нашел?

– Ха! Знай наших!

– От вы, Евины дочки… Вот так всю жизнь живешь, думаешь, что ты самый умный, и хитрый, и ловкий, и украл так ловко, ан нет – оказывается, сам в сети попадаешь. Оказывается, это нас выбирают.

– Ты умнеешь на глазах.

– Зараза!

– Так, хватит целоваться. Ты о снежинках не рассказал.

– Смотри, все очень просто. Кеплер ходил по двору, вымощенному плитками, и думал-думал-думал. Вообще, думать – это прикольно. И он понял, что это задачка на то, как минимальным количеством фигур покрыть максимальную площадь. А какая фигура с самыми маленькими размерами занимает самую большую площадь? Ну, это третий класс!

– Круг?

– Точно. А какой многоугольник ближе всего к кругу, но чтобы эти многоугольники между собой без зазоров складывались, как плиткой?

– Восьмиугольник?

– Да тю.

– А, поняла. Шестиугольники.

– Ну. А он целую брошюру написал, вельможе на Новый год подарил, очень витиеватое рассуждение получилось, тогда все было витиевато… Ты куда?

– Сейчас, вынесу тарелки на мост. Слушай, ни туда ни сюда! Ну что это – оставлять? Допей молоко! Ну, пожалуйста!

– Хорошо…

– Гриш!

– Что?

– Бегом сюда!

– Что случилось?

– Бегом!


Над Старым лесом, расчертившим пыльный горизонт, висел маленький белый клубок. Это не была огромная туча, из тех, которые пару недель назад попытались пролить дожди на выжженную долину, – мы видели ливни, что обрушивались на нас и испарялись, не долетая до земли, лишь пугали мечущихся ласточек, – нет, это был просто белый клубок, инопланетной тарелкой зависший над Марфиным ключом.


– Белка…

– Что?

– Белка, беда идет. Большая беда.

– Ты что?!

– Белка, бегом побежали, все, что на заборе, снимай, все в дом.

– Гришка, ты с ума сошел?

– Смотри!


Клубок рос слишком быстро, будто маленький пацан катал снежный комок из стратосферной стужи. Сначала комок был с яблоко, потом с футбольный мяч, термоядерная медуза поежилась, дохнуло ледяным ветром…


– Гришка!

– Не бойся! Давай быстрее!

– Гришка, я боюсь!

– Не бойся ты! Давай в дом убегай!

– А ты?!

– А я… Я посмотрю…

– Я с тобой!

– Марш отсюда!

– Не пойду! Чтобы тебя шаровая молния шарахнула?! В Рихмана играешь?! Я без тебя никуда!

– Брысь отсюда! Здесь стой, у двери.


Терновник уже клонился до земли, ягоды сыпались с глухим стуком, жухлые листья летели над землей, пыль, сор, мусор с полей вились жгутами через реку, через высохшую деревню, желтые пасмы песка перелетали через дальнюю молочную ферму, ветер заревел, будто Создатель включил аэродинамическую трубу…


– Гришка! Гриш-ка!

– Что?!

– Будет смерч?!

– Не зна-ю! Мо-лись, что-бы кры-ша!

– Что?!

– Что-бы кры-ша не у-ле-те-ла!


Шарах!

Черная туча грохочет в полнеба, над Старым лесом пляшет занавес из розовых и синих молний, уже ничего не слышно, только твоя потная ладошка в моей руке, я слышу, как стучит твое сердечко, слышу, как звенит твоя кровь, которую жжет золотой корень, волшебная роза, что жарче Чернобыля, оранжевые молнии лупят по полю, распаляясь, раскаляясь от бешеной пляски…


– Быстро в дом!


Закрыть, запереть, спрятаться – маленькие человечки, потные ладошки, сердечки-комочки, как мышата, – что есть человек перед ликом Его?

Гремит!

– Ну, Белка, давай молоко допьем.

– А?

– Плохо слышишь? Громко?

– Так гремит… Обними меня.

– Ты знаешь, как считать, где гроза?

– Как?

– Просто. Скорость звука триста тридцать метров в секунду. Проще говоря, за три секунды звук проходит километр. А скорость света – триста тысяч километров в секунду. Мгновенно. Поэтому молния блеснет… Ты слушаешь?

– У тебя так сердце бухает.

– Я люблю тебя. Ты вкусно пахнешь.

– Ты вкуснее. Очень-очень.

– О звуке и свете. Рассказывай.

– Перестань целоваться.

– Перестану.

– Не щекочись!

– Не буду. Давай, а то защекочу.

– Молния блеснула – считай.

– Как?

– Спокойно. Двадцать два, значит, секунда. Двадцать два, двадцать два, двадцать два. Уже три секунды. Значит, километр. Шесть секунд прошло с молнии – сколько километров отсюда сверкнуло?

– Два?

– Теперь сама считай. Сейчас молния блеснет… Есть!

– …Семь, восемь, девять… Три километра?

– Ага. Видишь, это не страшно. Это далеко. Сейчас еще молнию дождемся…


Шарах! И блеск! И гром – сухой, резкий, уши заложило.


– Гриша?..

– Стоп… Это уже по нам. Это по деревне.

И посреди пляски молний, посреди оранжевых и ослепительно синих сполохов – звон. Кто-то колотит в рельс – заполошно, тревожно, как в колокол, как в деревянные била, что раньше об ордынской напасти возвещали, – над взметенной деревней, над старым, как бог, миром русский человек бьет в железо: спасайте!


– Белка! Пожар. Горит где-то. Бежим! Хватай ведра!

– Какие?!

– Любые! Давай!

– Куда ты?

– Босиком давай, не сахарные, не растаем!


И тебе – двадцать пять. Ты переполнен силой. Ты переполнен восторгом. Над тобой – до самой стратосферы – свежий ветер, и кружит, и стонет, и хохочет, и до синего-синего неба, где светит умытое солнце, кружат тучи, рвется кисея зноя, там – во весь кислородный простор сияют звезды; ты бежишь по горячей пыли, летишь, не чуя ног под собой, ты – молодой, что есть больше счастья для парня – быть живым и сильным?

И мимо старых, нахохлившихся домов, что век свой доживают, и бегом мимо заколоченного дома бабы Шурки; родня пропивать деньги приезжала, да не дождалась «пензии», да заколотила двери до следующего приезда, а бабку внутри избы оставила, все равно не жилец та бабка, уже мхом покрылась…

Двери бабы Шуркиного дома с грохотом разлетелись – на пороге стояла сама несостоявшаяся паралитичка. Огненные глаза. Топор в руках. Крупной рысью баба Шурка пронеслась мимо меня, обогнала и пошла аллюром:

– Ы-ы-ы! Господи! Три раза! Три раза горело село! Не дам! Не позволю! Перед смертью!

И унеслась вперед.


– Белка!.. Ты это видела?!

– Бабка Шурка…

– Воскресла!

– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…

– Во чешет!..


А бабка Шурка уже перескочила овраг, перескочила разметенные дрова – ветер поленницу опрокинул, мимо летающих над крышами куриц и скулящих из будок кабыздохов, и мимо дома московского художника, единственного еврея на селе, что сейчас стоял на крыше с метлой – куда там Дон Кихоту с его копьем, наш Аркаша решил отгонять со своей крыши летящие клочья горящей соломы, – а за селом, у фермы, ветер же на деревню дует, горела-пылала-завивалась в огненную спираль скирда колхозной соломы, что на зиму была заготовлена, – туда летела старая бабка, что передумала умирать и паралититься и «не достанется Гальке-невестке пензия, нечего!».


Молния ударила в самую середину огромной, метров в двести скирды, сложенной из новомодных валков в диаметр человека. Ударила, подпалила.

У скирды, в почтенном отдалении, собралась вся деревня – пара ребят из Мурома, да с десяток теток-дачниц, да местные – дюжина мелкошкольников на летних каникулах, пяток глубоких стариков – петухи на развод, и десятка два старух, что те наседки. И над всем пейзажем – с пылающей скирдой и пыльным горизонтом – в библейском одиночестве стоял пятидесятилетний московский художник Аркаша.


– Эй! Давайте тушите!

– А чего оно, бля, ваще, бля, хули тут, оно, видишь, как горит, ни хера…

– Дядь Вань, ты что?! Ты ж фронтовик!

– Да какой он в пязду фронтовик! Он обозник! Его корова забодала, не далась, когда он ее к быку водил! На пенек встал, корову даже не осилил! Ни хера хера у него нет!

– Валька! Не пизди тут! Вожжой!

– Ты?! Да ты мне тут! Я сейчас тебя!

– Убери палку, старая!

– Я старая?! Это я старая?!

– Эй, люди, вы что? А тушить?

– А как его тушить-то, Гриня? Ты те валки видел? Их же не сдвинешь ни х… Ой, извините, мы тут… А оно, видишь, как… Ну, ето…


Пока дядя Ваня, как самый молодой парень на деревне, последнего призыва, годков шестидесяти восьми, дико извиняется перед тобой, ты висишь у меня на плечах.

– Не пущу!

– Отцепись!

– Гришка, с ума сошел?!

– Отцепись, кому говорят! Ты зачем гимнастерку на мне рвешь?!

– Сгоришь, дурак!

– Уйди! Ты что?! Видишь, какой ветер?!


А ветер пошел, задул, засвистел вдоль деревни, горящая солома пыхнула жарче, жар-птицы взвились над пожаром и полетели, полетели над гумном, над огородами бабы Ольки и бабы Вальки да по-над сединами московского художника Аркаши – полетели жар-птицы выжигать пересушенное столетнее дерево.

– Белка! Там крыши дранкой крыты! Сейчас село сгорит за десять минут, ты что!

– Не пущу!

– Уйди, зараза!

И ты прыгаешь на скирду, ты по-другому не можешь, ты упруг, силен, ловок и глуп до безумия, ты что-то вопишь, ты держишь извивающуюся змею пожарного шланга, что-то кричишь пожарным, что в сторонке покуривают, поглядывают на тебя, придурка городского, и еще два пацана, тоже городских – делать нечего, больше всех надо, – держат шланг, и белая струя бьет внутрь огромной скирды, ты понимаешь, что сейчас, если не потушишь, провалишься внутрь, ничего не спасет, и дедовы головешки сгоревших моряков подлодки, и никакая плацента, ничто не спасет, но ее зеленые глаза и порванная на тебе гимнастерка – порвала же! удивительно когтистыми бывают влюбленные в нас женщины! – вот же, стоит, смотрит на тебя, только тебя видит, и ты только ее видишь, и больше никого нет, и ничего нет, кроме тебя, огня и ее глаз, и ты орешь от восторга и силы, и от счастья своей силы, и дышишь черным дымом, и пускаешь воду внутрь ревушего огня, и что-то поешь, горланишь, материшься в азарте, белозубо скалишься, стираешь копоть с рожи, скачешь поверху скирды, что тот гайдаевский хулиган, только очкарика Шурика не хватает, и бесцветное пламя становится буро-оранжевым, и белый пар свистит изнутри, там, где испаряется вода, и весь восторг, и страх, и здорово же – быть молодым! – и ты меняешься с пацанами, и зовешь, ждешь еще водовозку, и даже старики начали песком кидать, и вся деревня забегала, и все лопаты тащат, и московский художник Аркаша машет метлой на крыше, и ты знаешь, что дело делаешь, которое по-другому невозможно делать, нельзя же в сторонке стоять, пока такое творится…


Пщ-щ-щ…


– Эй! Эй?! Что такое?

– Вода закончилась. Водовозка сломалась.

– Ребят, да вы что?! Сейчас же опять разгорится!

– Тебе чё? Я руками воду из речки таскать буду?!

– Мужики, так нельзя!

– Ты чё, вообще, разорался? Тебе что надо? Вот заведующая фермой придет…

– Жорка, я уже пришла.

– Ой, Валентина Георгиевна…

– Мальчики, а вы что тут загораете? Городские тушат, а вы?!

– Эта!.. Валентина Георг… Ай! Ай, вы что?! Нельзя драться, у нас демократия!

– Я, твою мать, покажу тебе демократию! А ты куда, еще один демократ?! А вы что здесь все встали, рты раззявили?! Да сейчас сгорим все на хер! Мужики вы или нет?! Быстро сюда все! Да распроебить его душу мать через семь гробов! Бабы, давайте! Не война же!

Так говорила завфермой Валя Полунина.

И народ охнул. И народ дрогнул. И народ – весь – в те неподъемные валки вцепился – старыми узловатыми пальцами, и пухлыми городским ладошками, и детскими ручками, и жилами, и пупом, и бабьим стоном, и стариковским кряхтением, и в бога душу мать, и со всеми апостолами и ангелами, и разметали те валки, как не стояло их, как будто великан разбросал детские кубики, – и спасли скирду, и спасли ферму, и спасли деревню, – и над всем этим пейзажем возвышался библейский художник Аркаша, и ветер затих, и солнышко выглянуло, а потом спряталось, и дождь пролился на землю, на людей, на Старый лес, что паром-туманом укрылся, и трещины в земле вода заполнила, и речка зажурчала, и шел тот дождь весь день, и никто от дождя не прятался.


И мы с тобой не прятались от воды с небес, что снежинками была когда-то – там, где выше снежных туч только синее-синее небо и наши с тобой звезды.

Отцы и дети. 2.0

Подняться наверх