Читать книгу 1916. Война и Мир - Дмитрий Миропольский - Страница 4
Часть первая. Мир
Глава I. Санкт-Петербург. Утро
ОглавлениеВ том, что могучая сборная Германии скорее всего раскатает российских футболистов, сомневались немногие, но чтобы шестнадцать-ноль?!
Маяковский разложил газету на столике и уткнулся в спортивную колонку.
Главный недостаток нашей сборной команды – её полная несыгранность… Здесь совершенно запрещены наши толчки. Голькипера вовсе нельзя толкать. У нас же постоянно стараются свалить голькипера, – и получается дикая игра. Запрещение толкать игроков поднимает технику игроков. Сравнение игры русских команд с заграничными, к сожалению, показывает, что мы – ещё дети в футболе, но… уже грубые дети…
Керамическая плошка прижимала край газеты, которую шевелил налетавший с Невы ветерок. Маяковский, не глядя, выудил из плошки горсть жареных орехов и кинул их в рот. Хорошо было бы чем-нибудь запить, но в карманах – шаром покати, и даже папиросы кончились. Поэтому надо сидеть и ждать Бурлюка, у которого есть деньги. Тот с самого раннего утра бегает по каким-то своим делам…
Летом двенадцатого года в Петербурге установилась необычайная жара. Короткие белые ночи не приносили желанной прохлады. А поутру лучи беспощадного солнца вновь раскаляли не успевшие остынуть мостовые, и огромный каменный город, который прихотью властей выкрасили в красноватые и багровые тона, превращался в плавильную печь, пышущую вязким обжигающим зноем. Искать спасения оставалось в тени парков – или по берегам рек и каналов, рассекающих город на десятки островов и принесших российской столице славу Северной Венеции.
Маяковский облюбовал столик в открытом кафе прямо на гранитном спуске к Неве, против Адмиралтейства. Неподалёку изнурённые зноем рабочие разбирали одряхлевший деревянный Дворцовый мост. Наконец-то в казне нашлись деньги, чтобы связать каменные набережные Адмиралтейской части и Васильевского острова современным разводным красавцем – вместо оскорбительной для взгляда щетины старых брёвен, торчащих во все стороны.
Коротая время ожидания, Маяковский листал заметки репортёров с Пятой Олимпиады в Стокгольме, которые смаковали провал российских футболистов.
Разгром полный, небывалый! Отчего же не получить поражение, отчего не уступить более сильному и готовому противнику… Но сыграть 16:0 в одном матче, как сыграли наши олимпийцы с Германией, – это даже не значит поехать учиться, чтобы учиться, лучше было посмотреть с трибуны зрителей – это просто небрежность – неизвинительная, непростительная небрежность.
Франция, поставленная в неблагоприятные для неё условия, отказалась совсем от игры на Олимпийских играх, – мы же не только блеснули своим убожеством, но и торжественно в нём расписались…
На газетные строчки упала тень, и раскатистый бас произнёс:
– Владимир Владимирович, вы газетку не подвинете?
Маяковский оторвался от чтения, поднял голову и сощурился от нестерпимо яркого света.
Высокий, плечистый Давид Бурлюк, подойдя против солнца, навис над столиком и поставил на него сразу шесть пузатых кружек с пивом. Их ручки, нанизанные на толстые пальцы, никак не хотели отцепляться. Шапки густой пены колыхнулись, и по стеклу, оставляя сияющий след, сбежали янтарные ручейки.
Маяковский отдёрнул газету, а Бурлюк тяжело опустился на стул напротив, взял кружку и в несколько жадных глотков отпил больше половины.
– Ох, хорошо, – выдохнул он. – Что пишут?
– Наши продули немцам ноль-шестнадцать!
– Во что играли? – вежливо осведомился Бурлюк. – Вы не стесняйтесь, Владим Владимыч, пейте пиво, пока холодное…
Он залпом прикончил кружку и потянулся за следующей.
Маяковский возмутился:
– Поразительное безразличие… В футбол играли, в футбол! Мы же первый раз на олимпиаде, в клочья надо было всех рвать, а эти… Вот уж точно – убожество… Трудно, что ли, найти в целой стране одиннадцать человек, которые могут нормально мячик пинать?!
– Думаю, по такой жаре охотников на ваш футбол найдётся немного…
Ветерок с Невы не освежал, а лишь лохматил кудри Давида и ронял длинный чуб на глаза Володи. День только начался, но солнце уже палило немилосердно и доставляло грузному Бурлюку страдания, пожар которых он пытался залить пивом.
Маяковский пил оригинально. Он взял кружку левой рукой и прильнул к ней губами возле ручки. Володя был брезглив и полагал любые кружки вымытыми недостаточно тщательно. Однако считал, что изобретённый им способ позволяет не касаться тех мест, которых раньше касались другие.
– Охотников – больше чем достаточно! – категорично заявил он. – Сборные Москвы и Петербурга, вон, чуть не передрались, кому в Швецию ехать. Киевляне тоже хотели… И жара тут ни при чём! Объясните мне, почему, например, борцы могут, а футболисты нет? Слыхали про Клейна?
Не отрываясь от напитка, Бурлюк пожал могучими плечами.
– Вы только представьте, Давид Давидыч! Турнир по греко-римской борьбе, полуфинал. Сорок два градуса в тени, тёмный ковёр…
– Всё, я уже умер, – вставил Бурлюк, опорожнивший вторую кружку.
– …и на ковре – двое, – продолжал Маяковский. – Наш – Мартин Клейн, из Эстонии, а против него – финн Асикайнен. Трёхкратный чемпион мира, между прочим!
– Между прочим, финны тоже наши, – заметил Бурлюк. – Великое княжество Финляндское, сколько я помню, входит в состав Российской империи…
– Они и выступают под нашим флагом, – нетерпеливо махнул рукой Маяковский, – только Олимпийский комитет у них свой… Так вот, Клейн боролся с Асикайненом десять часов!
Бурлюк посмотрел недоверчиво.
– Сколько?!
– Ну, почти десять. Девять часов сорок минут с двумя короткими перерывами.
– Ага, я прямо это вижу, – подхватил Давид и заговорил, удачно имитируя прибалтийский акцент и неторопливую манеру речи: – Красавец-эстонец и симпатяга-финн, блестя рельефной мускулатурой, медленно-медленно сходятся посреди тёмного ковра под щедрым скандинавским солнцем и до самого вечера медленно-медленно борют друг друга…
Иронии и актёрства Маяковский не оценил.
– Клейн – герой, – сердито буркнул он, бросил в рот горсть орешков и отхлебнул ещё пива. – Он бы и Юханссона в финале победил. Только Олимпиада где? В Швеции. А Юханссон – швед. Сговорились там, кто надо, и судьи потребовали, чтобы финал состоялся немедленно. Клейн был еле живой и отказался, конечно, вот и получил только серебряную медаль. Хотя она золотой стóит!
– М-да… Нет правды на земле, но нет её и выше! Хотя это слабое утешение. Бросьте забивать себе голову всякой ерундой, Владим Владимыч. Вы же не жучок какой-нибудь спортивный, вы – поэт! – Бурлюк поднял свою кружку в приветственном жесте, сделал глоток и повторил: – Поэт, футурист, художник и вообще… великолепный молодой конь!
Дьяконский бас привлёк внимание нескольких пенно-кружевных институток за соседним столиком. Девушки обмахивались веерами и запивали мороженое лимонадом. Они склонились друг к другу, зашептались и захихикали, поглядывая на великолепного молодого коня и его колоритного собеседника.
Чего стоила одна только повязка, закрывавшая Давидов левый глаз! Притом она не портила его породистого вида и лишь подталкивала к сравнению с каким-нибудь одноглазым героем. На фоне просторной Невы, усеянной прогулочными катерами, лодками и яхтами, Бурлюк мог бы выглядеть британским адмиралом Нельсоном, но могучей статью скорее походил на русского фельдмаршала Кутузова.
Просторная белая рубаха Бурлюка взмокла на спине и липла к телу. Маяковский был одет в чёрную блузу без пояса, которая подчёркивала его стройность и высокий рост. Похоже, юноша не страдал от жары, разве что расстегнул пару верхних пуговиц. Крупные черты лица дополняли образ южанина.
– Стоило ли тащиться из Москвы, – недовольным тоном произнёс Маяковский, – чтобы сесть посреди Петербурга, развлекать барышень и наливаться пивом?
Бурлюк хмыкнул и взял со столика четвёртую кружку, пена в которой уже осела:
– Вы позволите?
Спрашивал Давид для порядка, поскольку патронировал своего молодого приятеля, везде платил за них обоих и выдавал Володе по пятьдесят копеек в день на карманные расходы.
Год назад, когда Бурлюку стукнуло двадцать девять, он поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. И там познакомился с восемнадцатилетним Маяковским. Оба были талантливы, оба тяготились рамками традиционной школы – так что сблизились легко, хотя продолжали обращаться друг к другу исключительно на вы и по имени-отчеству.
К тому времени Давид успел поучиться и в Казанском художественном училище, и в Одесском; объездил чуть не пол-России, занимался в студиях Мюнхена и Парижа, участвовал в бесчисленных выставках и заслуженно числился в лидерах русского авангарда.
Владимир, несмотря на юный возраст, тоже оказался тёртым калачом. Имел за плечами три ареста за связи с террористами, пять месяцев одиночного заключения, чудом избегнутую ссылку то ли в Нарымский край, то ли в Туруханский… Деталей толком никто не знал, но столь бурная биография конечно же произвела неизгладимое впечатление на сокурсников. В их глазах Володя не мог быть бандитом – только узником совести…
…Но Бурлюка привлекло другое. В Бутырской тюрьме Маяковский начал писать стихи, а первые опыты на воле как-то показал Давиду. Ночью посреди Сретенского бульвара Бурлюк заставил стесняющегося, запинающегося Володю читать. Выслушал, пришёл в восторг и немедленно объявил своего юного приятеля гениальным поэтом. В гениальные художники он определил его ещё раньше.
Вдохновлённый признанием Маяковский немедленно примкнул к Бурлюку с друзьями, которые звали себя кубо-футуристами и утверждали, что занимаются созданием нового национального искусства. В конце концов, это тоже была революционная деятельность. Не менее захватывающая, чем у социал-демократов, но гораздо более безопасная и публичная. А публичности Маяковскому ох как хотелось! К тому же ему льстил живой интерес товарищей – не жаждущих крови люмпенов-подпольщиков, но рвущихся творить художников и поэтов, многие из которых уже издавались…
– Пиво – божественный напиток, – басил тем временем Бурлюк, – вы мне пиво не трогайте! Его ещё древние шумеры пили. И строители египетских пирамид. Хлеб четыре тыщи лет назад не для еды пекли, а чтобы у пивоваров сырьё всегда было под рукой, так-то! Может, боженька для того и придумал пиво, чтобы мы не забывали, как он нас любит! – Бурлюк одолел четвёртую кружку и с блаженной улыбкой откинулся на спинку стула. – А на Петербург и вправду пора посмотреть, и вас ему показать, – сказал он. – Может, от пекла не все разбежались: Лёша Крученых, Вася Каменский – из своих кого-нибудь, да найдём. С Гумилёвым встретиться не мешает, с Кузминым. Глядишь, Блока повидаем… Столица, Владим Владимыч, она столица и есть! Но вообще-то хотел я вас познакомить с Витей Хлебниковым, Велимиром нашим…
Маяковский скривился и продекламировал глуховатым юношеским баском:
О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейных
смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!..
– Чёрт его знает, что такое, – сказал он. – Вот я понимаю, Мандельштам:
Сегодня дурной день:
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень –
Мрачней гробовых плит.
Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
– Образы мощные, – продолжал Маяковский, – ритм завораживает. Тарá-титата-та… А Хлебников? То ли издевается, то ли просто нездоров. Белиберда какая-то. Смех надсмейных смеячей… О чём это? Для кого написано? Уж точно, не для читателей…
– Я бы сказал – не для всяких читателей, правда ваша! – Бурлюк оживился и посмотрел единственным глазом на последнюю полную кружку с пивом, потом на Маяковского. – Только мозг-то царапает! Ну скажите, царапает? Цепляет? Заставляет слушать?.. Ага! Заставить себя слушать – великое искусство для поэта! Значит, у Вити есть чему поучиться. А про кузнечиков – вы ещё новенького не слышали…
Он приосанился, вдохнул и негромко нараспев произнёс:
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер…
– Каково? – восторгался Бурлюк. – Кузнечик в кузов пуза… Потрясающе! Сколько музыки! А образы, образы какие – что, хуже, чем у Мандельштама?!
Действительно, десятком слов, обычных и выдуманных, Хлебников будто акварель нарисовал – красивую, светлую, очень зримую… Маяковский неохотно согласился:
– Крылышкуя золотописьмом… Это – да, это ловко.
Бурлюк вдруг заёрзал на месте:
– Фу-ты, совсем из головы вылетело… Вот!
Из заднего кармана брюк он вытащил сложенную вдвое брошюру, расправил и шлёпнул её на столик.