Читать книгу Пальто и собака (сборник) - Дмитрий Воденников - Страница 3
Эссэ
Простыми словами
ОглавлениеУ Ахмадулиной есть стихотворение про зависть, начинающееся строчкой «Я завидую ей молодой…» и адресованное Ахматовой, где Ахмадулина перечисляет то, чему можно завидовать, глядя из времени её поэтической молодости в сладостную (по ошибке) метель Серебряного века. Перечислив все предсказуемые «зажжённые зрачки», Ахмадулина подводит вполне рыцарский итог:
Я завидую ей – меж корней,
нищей пленнице рая иль ада.
О, когда б я была так богата,
что мне прелесть оставшихся дней?
Но я знаю, какая расплата
за судьбу быть не мною, а ей.
У Ахматовой тоже есть стихотворение, где она упоминает про зависть. Правда, делает она это совершенно фокусническим способом (я, кстати, очень люблю Ахматову, в том числе и за её фокусы, а за что ещё можно любить?).
Она прокручивает перед собой и читателем вариант своей удачной, не изуродованной революцией и сталинским террором судьбы. И тоже подводит итог:
Но если бы оттуда посмотрела
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец…
Само стихотворение такая концовка не портит, но мне сейчас интересно другое – а именно: этот специальный хищнический жест. Этот удар лапой. Который говорит больше о написавшем, чем всё предыдущее мастерски сделанное стихотворение. Потому что именно в этот момент мы понимаем, что перед нами – странный перевёртыш. И смысл этого перевёртыша в том, что человек, так громко только что отказавшийся от названного недуга, скорей, всего им основательно заражён. Так бывает.
Иными словами, сравнивая эти два текста, можно с достаточной точностью констатировать: что, скорей всего, Белла Ахмадулина как человек испытывать зависть не умела, а вот Анна Ахматова, я думаю, наоборот. Разумеется, речь тут идёт только о славе. А чему ещё можно завидовать? Не шляпкам же, не людям же, не чьей-то же чужой простой обыкновенной счастливой любви.
Надежда Мандельштам как-то обмолвилась, говоря об А. А.: «Что же они всегда так носились с этой славой?» Ей это было непонятно. Она была насмешница и злюка. Слава её сперва не прельщала. Неслучайно также, что весь разговор Ахматовой с Солженицыным слегка разочаровал последнего, потому что внутренний смысл их беседы для Ахматовой сошёлся, как луч, в одной реплике: «Вы готовы к славе?» А Солженицын, наверное, хотел думать и говорить о другом.
«Одно у вас осталось испытание. Испытание славой», – примерно это сказала Ахматова.
Конечно, это не может не покорябать слегка. Она бы ещё это Шаламову сказала.
Вот, собственно, об этом и пойдёт речь.
О словесном лукавстве.
И сейчас я тоже вам покажу фокус.
…Вот стихотворение Ахматовой 1922 года. Оно называется «Клевета». Звучит оно так.
И всюду клевета сопутствовала мне.
Её ползучий шаг я слышала во сне
И в мёртвом городе под беспощадным небом,
Скитаясь наугад за кровом и за хлебом.
И отблески её горят во всех глазах,
То как предательство, то как невинный страх.
Я не боюсь её. На каждый вызов новый
Есть у меня ответ достойный и суровый.
Но неизбежный день уже предвижу я, –
На утренней заре придут ко мне друзья,
И мой сладчайший сон рыданьем потревожат,
И образок на грудь остывшую положат.
Никем не знаема тогда она войдёт,
В моей крови её неутолённый рот
Считать не устаёт небывшие обиды,
Вплетая голос свой в моленья панихиды.
И станет внятен всем её постыдный бред,
Чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед,
Чтоб в страшной пустоте моё осталось тело,
Чтобы в последний раз душа моя горела
Земным бессилием, летя в рассветной мгле,
И дикой жалостью к оставленной земле.
Чистая душой Лидия Чуковская в своих «Воспоминаниях» замечает (со всеми необходимыми, естественно, реверансами), что это стихотворение слишком классично для неё. И именно поэтому она, скорей всего, «не слышит» его. «Оно слишком мраморное», – добавляет Лидия Корнеевна.
Но дело, я думаю, не в этом.
Дело в том, что это стихотворение Ахматовой – ложь.
Ложь, для устранения которой, в сущности, нужна одна маленькая вещь. Надо заменить одно слово (второе слово, которое придётся заменить, вполне и в оригинале случайно, его могло и не быть, это слово служебное, эпитет, оно тут незначимо).
Потому что – если писать настоящее честное стихотворение – то начинать Ахматовой надо было так (я добью первую строчку ради сохранения ритма коротким местоимением места, но даже и оно могло быть неслучайным) – и напиши она так – и стихотворение стало бы больным, огромным и честным. Просто трагическим бы стало. По-настоящему трагическим.
Потому что, когда к нам на утренней или вечерней заре придут друзья, любимые и близкие, – самым огромным ужасом для нас (если бы мы могли это, незримые, наблюдать) была бы не клевета, не лживые слухи. Что нам за дело до них?
А правда.
Которая вылезла бы, как куриное перо из подушки, как змея из ботинка, как дурной запах из туалетного коридора.
И вылезшую раз – её уже нельзя было бы упрятать подальше.
И вот тут-то бы и «стал бы внятен всем её постыдный бред». Только бред не в смысле ложь, чужая нечестная игра и наговор, а в смысле – наш собственный бред, личное нечистое безумие. Все измены, все слова за спиной, вся двойная игра, вся изнанка нашей жизни.
Вот с этим человеком ты изменял вот этому, вот этому ты выбалтывал то, что скрывал от третьего, вот этого ты никогда не любил, а врал, что любишь, вот этого ты предал – а любил ты вообще когда-нибудь хоть кого-то? Что молчишь? Помер и молчишь? Лежишь, окостенев, а раньше умел быть гибким? Ах ты сучонок. Это раньше у тебя всегда был готов ответ («достойный и суровый», как любая ложь, она всегда достойна – посмотрите на лица врущих по телевизору).
И тогда понятно, почему все отшатываются от тебя.
И понятно, почему на соседа не смеет поднять глаз стоящий рядом.
И тогда понятно, почему в страшной пустоте остаётся твоё тело. За чужой наговор – тебя не покинут. «Он пил кровь христианских младенцев на завтрак и ел яйцо всмятку» – да какая разница. Понятно же, что не пил.
А вот за высветившуюся правду – да.
И вот тут-то ты и останешься совершенно один и станешь извиваться, летя в обещанной рассветной тьме. Потому что нечем тебе будет прикрыться. От собственного позора.
Никакая любовь не поможет.
Есть такие ужасные фотографии времён Великой Отечественной войны, когда гитлеровские солдаты обосновались во Львове, и там местные антисемиты гоняют женщин и мужчин, с которых силой сорвали одежду. Они с перекошенными от животной радости лицами, улюлюкая и избивая, пинками заставляют евреев бежать по улицам родного города – и им, насилующим, родного, и им, загнанным, тоже родного. Они, наверное, здоровались раньше на этих улицах. Говорили о молоке. О новостях. Судачили. Сплетничали. Помогали друг другу.
Ходили по этой европейской уютной брусчатке. Будь она проклята.
А теперь – их гонят, как голых крыс.
Смотреть на эти фотографии без содрогания невозможно.
Они потом ещё долго будут мучить тебя.
Как осуществлённый ад.
Который хуже любой смерти.
Поэтому извивайся, вой, разрываемый дикой жалостью к земле, на которую тебе уже не вернуться, и собственного позора на которой не прикрыть.
Не заслонить рукой кучерявый срам.
Не спасти собственной куриной кожи, некрасивых толстых ляжек, дряблого живота.
Вот – какое стихотворение должна была написать Ахматова.
И всюду правда здесь сопутствовала мне.
Её ползучий шаг я слышала во сне
И в мёртвом городе под беспощадным небом,
Скитаясь наугад за кровом и за хлебом.
И отблески её горят во всех глазах,
То как предательство, то как невинный страх.
Я не боюсь её. На каждый вызов новый
Есть у меня ответ достойный и суровый.
Но неизбежный день уже предвижу я, –
На утренней заре придут ко мне друзья,
И мой сладчайший сон рыданьем потревожат,
И образок на грудь остывшую положат.
Никем не знаема тогда она войдёт,
В моей крови её неутолённый рот
Считать не устаёт реальные обиды,
Вплетая голос свой в моленья панихиды.
И станет внятен всем её постыдный бред,
Чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед,
Чтоб в страшной пустоте моё осталось тело,
Чтобы в последний раз душа моя горела
Земным бессилием, летя в рассветной мгле,
И дикой жалостью к оставленной земле.
Но это стихотворение написала не она.
А я.
Завидуйте.