Читать книгу Маски духа - Ефим Бершин - Страница 3

I. Перемена климата

Оглавление

Багровое солнце уже сварилось в море, когда две части эскадрона, несшиеся наперерез друг другу от вокзала и Большого Фонтана, соединились на углу Ришельевской и Еврейской. Обогнавшая остальных первая пятерка всадников, во главе которой мчался человек с шеей, вздутой, как лошадиная морда в галопе, вдруг резко остановилась и развернула лошадей лицом к эскадрону.

– Сто-о-й! – заорал передний.

И всадники тут же подавились брусчаткой.

А Ришельевская меж тем была почти пуста. Избегая лишних проблем, владельцы магазинов живо опустили плотные жалюзи на стекла витрин и затаились где-то в недрах проходных дворов, где обитали сапожники, галантерейщики и молодые воровки. И только застрявшие на подъеме от моря, груженные зерном и жирными бычками биндюги, так и не успевшие доставить товар по назначению, то тут, то там выглядывали из-за углов.

– Ша, Григорий Иванович, – наклонился к уху Котовского гарцевавший рядом носатый кавалерист – такой длинный и тощий, что его чудом не сдувало с седла, – ша, ты спортишь весь концерт.

Тогда Котовский снял фуражку и, приподнявшись на стременах, замахал ею над головой. Эскадрон затих.

– Ша! – хищно сузив глаза, повторил за носатым Котовский. – Командиры, ко мне!

Через минуту эскадрон легким шагом двинулся вперед, пересек Дерибасовскую и рассыпался вокруг оперного театра. А пятерка во главе с Котовским и словно тень приклеившимся к нему носатым кавалеристом обогнула театр со стороны бульвара и ткнулась лошадиными мордами в грузовые ворота.

– Сноси! – приказал Котовский Носатому. И тот, вздыбив коня, обрушил его передние ноги на обшарпанные ворота, которые много видели на своем веку, но такого не видели.

Раздался треск, и через несколько секунд вся пятерка уже протискивала своих лошадей по узким коридорам, мимо гримерных, мимо расписных стен, увешанных портретами чинных основателей и безглазыми масками. Носатый на ходу сорвал одну из них и тут же, залившись веселым фальцетом, примерил.

На сцену, путаясь в декорациях и кулисах, они ворвались в тот момент, когда вспыхнула овация и усталый певец, стирая со лба перемешанный с гримом пот, склонился в глубоком поклоне. Потом говорили, что он, так и не сообразив разогнуться, медленно сполз в зал. Хотя это вряд ли было так, потому что ему непременно помешала бы оркестровая яма. Зато сам зал, как Лотова жена, застыл в соленом ужасе, глядя на выстраивавшихся на авансцене кавалеристов. Впереди, отражая бритой головой прожектора и софиты, гарцевал огромный Котовский, а из-за его спины выплывал длинный и тощий всадник в смеющейся маске без глаз.

* * *

После долгой жизни на севере я стал плохо переносить южный климат. Как приеду на юг – сразу перед глазами все плывет, воздух плавится, как плохой асфальт, а в голове одни видения. А тут как раз, после недели проливных дождей, в Одессе разразилась буквально египетская жара. Уже подходя к Привозу, я проклинал одесскую колбасу, за которой и явился на базар, потому что почувствовал, что воздух густеет на глазах, становится желтым и тягучим, как мед с дачной пасеки моего приятеля Геши, которого ненавидели все соседи по дачному поселку, что на Десятой станции Большого Фонтана. И было за что. Поскольку дворик у Геши был маленький, пчелы время от времени вырывались за его пределы и первым делом почему-то накидывались на соседских собак. Причем известно же, что пчелы на собак не кидаются в принципе, потому что не любят шерсти. А эти кидались и жалили в самое незащищенное место – в нос. И собаки, как ужаленные (то есть именно ужаленные), с распухшими носами, остервенело набрасывались на стенку каменного забора, на котором белел наполовину изгрызенный профиль Анны Андреевны Горенко (в скобках – Ахматовой). Таким образом, благодаря пчелам и обезумевшим от боли собакам, я и узнал, что где-то здесь, за забором, в доме, которого больше нет, родилась великая Ахматова.

Так вот. Воздух густел на глазах, густел до такой степени, что становилось заметно, из чего он состоит. Более того, мне показалось, что местами он начинает расслаиваться и повисает на проводах, как белье на веревке.

На Привозе было все как обычно.

– Боря, не кушай холодную грушу! – орала тощая мадам с черными усами. – У тебя будет ревматизм!

– Можно подумать! – откликалась торговка грушами. – Ни у кого нет ревматизма, а у него будет. Он у вас особенный.

– Так ребенок же вспотел, как грузчик с порта! У него точно что-нибудь будет, – подключалась соседка по прилавку. – Лучше попробуйте брынзу. Это такая брынза, чтоб вы таки знали. – И зачем-то гладила себя по огромной груди, которая наполовину состояла из спрятанных за лифчик купюр.

– С вашей фигурой надо немедленно идти на бульвар, – уважительно отнесся клиент, которому подошла очередь. – Вас же будет видно со всех кораблей Черноморского флота!

Получив комплимент от сомнительного качества мужчины, торговка медленно развернула безразмерный торс и обиженно произнесла:

– Можете даже не приседать. Я уже и так вижу, что вы не с нашего города. Наш мужчина себе такое не позволяет. Наш мужчина – культурный от рождения.

Подвешенный на столбе радиоколокол торжественно хрипнул и объявил песни местных авторов, после чего на весь базар разнеслось:

Как-то я гулял по переулочку,

там, где я всегда люблю гулять-лять-лять-лять.

И на тротуаре возле булочной

мы с тобою встретились опять-пять-пять-пять.


И припев:

Гоп-ля! Ехали казаки!

Гоп-ля! Ехали казаки!


Куда ехали казаки, понять было невозможно, потому что с соседнего столба путь им преградил известный классический шлягер:

Оц-тоц-перевертоц, бабушка здорова!

Оц-тоц-перевертоц, кушает компот!


И тут из-за забора с полностью независимым видом вынырнул кудрявый брюнет в клетчатом пиджаке и двумя громилами за спиной. И на все происходящее неторопливо шевелил тонкими усами, поигрывая сверкающим ножичком с наборной рукояткой. Он ничего не покупал, потому что сам был как товар, которому еще не дали истинную цену. И не могли дать. Потому что он, как руки из жилетки, явно вылезал из того исторического отрезка, в котором бурлил базар. Неторопливо приплыв к прилавку, клетчатый брюнет остановился возле торговки брынзой и сказал своим громилам: «Ша!»

– Ша! – сказал он своим громилам, достал из кармашка белоснежный кружевной платок, музыкально высморкался, поинтересовался у торговки, почем идет товар, брезгливо воткнул палец в податливую плоть брынзы, понюхал и тут же вытер палец о полотенце, на котором брынза была разложена.

– Босяк! – крикнула торговка, заметно округлевшими глазами вылупившись на странного клиента. – Думаешь, если ты надел шляпу из музея, так ты уже Дюк Ришелье? Кто так обращается с товаром?

– Это товар? – пожал плечами брюнет и оглянулся на громил, которые тут же заржали, как стадо крымских мустангов. – Таким товаром на Молдаванке кормят собак. Если хотят от них избавиться.

– Так и иди на свою Молдаванку! – закричала торговка, налегая на прилавок и закрывая обширной грудью брынзу. – Щипач поганый.

– Я бы тебя, таки да, пощипал, – оскалился брюнет, обнажая желтые зубы с давно не чищенными клыками по сторонам вытянутого рта.

Потом он повернулся ко мне и внятно произнес:

– И не морочьте мне голову с вашим Котовским. Что вы привязались с вашим Котовским, как будто он здесь главный над биндюжниками? Мы его никогда не имели за своего, этого Котовского. Тоже мне Маня с Портофранковской.

И тут он неожиданно вытянул руку над прилавком и длинными пальцами пианиста со стажем погладил левую грудь торговки. Причем так аккуратно погладил, что она стала чуть не вдвое меньше правой. После чего вытворил позу памятника погибшим морякам, застыв на месте в виде гранитного столба.

Ощупав мгновенно похудевшую левую грудь, торговка задрала глаза к небу и завопила во всю мощь, сохранившуюся в уцелевшей правой:

– Ратуйте, люди! Абрашка деньги украл!

Тут началась форменная свалка. Опасливая мамаша, подхватив доедавшего уже согревшуюся на солнце холодную грушу Борю, ринулась бежать к воротам. Сомнительный мужчина, мгновенно обнаружив в себе качества, достойные песни, кинулся было на помощь торговке, но споткнулся о ящик с абрикосами, пролетел метра полтора и упал прямо в лоток со свежевыловленными креветками, отчего креветки разлетелись в разные стороны, смешавшись с вишнями, персиками и вареной кукурузой. Сам же мужчина остался лежать в лотке неподвижно. Продавец креветок, обнаружив, что у него неожиданно поменялся товар, видимо, совершенно независимо от своего желания издал звук, похожий на сигнал сухогруза, причаливающего к Ильичевскому порту. И онемел, ткнув желтый короткий палец в креветочную физиономию упавшего. Неизвестно откуда взявшийся сторож, скорее всего, спавший под одним из прилавков, вскочил на перевернутую бочку из-под сельди и засвистел, приседая от возбуждения. Откликаясь на этот свист, пьяный грузчик уронил огромный арбуз на коробку с черешней, а мирно дремавшая на солнце бездомная дворняга залаяла басом и кинулась в толпу народа, что произвело еще больший переполох.

И как раз в этот момент, видимо, от жары, воздух как-то треснул, полоснул меня осколками по лицу, и показалось, что Абрашка вдруг начал колыхаться, как водоросли на лимане, и исчезать частями, будто его уже пустили на парфюмерию. А из того места, где он только что хамски себя вел, вдруг донеслось:

– Будете в Париже – мое почтение мосье Синявскому.

Остатком исчезающего сознания я успел сообразить, что расслаивается и исчезает не только Абрашка. В раскаленное небо взмывали дыни и сливались с обезумевшим солнцем. Арбузы таяли на глазах и мутной зеленой рекой неслись прочь, сметая на пути торговок и грузчиков. Столбы оглохли на очередном «оц-тоц-перевертоц». «Сознанье, – как писал когда-то Женька, – распадалось на куски». Последнее, что я увидел, было лицо маленькой чумазой девочки, с любопытством оглядывавшей меня огромными серыми глазами, в которых застыл немой вопрос, на который я не знал ответа. Но этот вопрос перебила склонившаяся надо мной и громко шелестевшая оставшейся грудью торговка:

– Молодой человек, а вы сами с откудова будете?

И вот с этим-то вопросом я и исчез с базара, чтобы вспомнить, наконец, «с откудова я буду».

* * *

А дело было так: Авраам родил Кузнеца; Кузнец родил Портного; Портной родил Носатого; Носатый родил Лысого и брата его, тоже Лысого. А уже Лысый родил меня.

И с тех пор время от времени мне снится страшный сон про то, как меня рожают. Ну, не буквально, конечно, но все-таки. Снится, как правило, глухая узкая улочка, постепенно оборачивающаяся все время сужающимся коридором. И по нему почему-то надо куда-то выходить. Причем не просто выходить, а пробираться меж торчащих из стен мокрых камней. В самом конце коридор настолько сужается, что я понимаю: все, мне не пролезть, задохнусь. А лезть надо. И тогда, от ужаса, я начинаю кричать и просыпаюсь от собственного крика.

* * *

– Так, выходит, вы именно Абрашку Терца и видели, – то ли утвердительно, то ли вопросительно произнес Синявский. – Странно. Хотя… Хотя вполне возможно… По моим расчетам… Впрочем…

Затем, пробормотав что-то неразборчивое, он уже начал было подниматься по лестнице на второй этаж, как вдруг остановился, поманил меня пальцем и таинственно зашептал:

– Марья спрятала вашу книжку за диван. Давайте другую.

Я дал. Но Синявский повел себя странно. Он ее приложил к глазам, обнюхал, попробовал на язык и попросил еще одну.

– Зачем? – удивился я.

– А вдруг она опять спрячет!

На это возразить мне было нечего – а вдруг опять спрячет? Мне и в голову не пришло спросить, зачем Марья прячет книжки, да еще непременно за диван. Откуда я знаю? Может, здесь так принято. А тем временем Синявский обнюхал и вторую книжку, причмокнул языком, потребовал еще одну и поплелся наверх. «Точно, съест», – промелькнуло в голове. Но не успел я хорошенько обдумать царящие в этом доме порядки, как Синявский вернулся. Заглянул под лестницу, потом сунул нос в соседнюю комнату и опять же полушепотом:

– Марья-то где?

– В аптеку пошла. Сказала, минут через десять придет.

– Тогда я приду через пять.

И, уже высунувшись в дверь, с порога спросил опять:

– Так вы и вправду Терца видели?

– Видел, но недолго, – почему-то ответил я. – Хотя кого я видел, я и сам толком не понял.

* * *

– Дед, а дед, – подступал я к Носатому, опасливо поглядывая на висящую на стене маску, – а ведь ты бандит.

– Сам ты бандит, – отмахивался дед. – А я рэволюционэр и этот, как он? – о! – Робин Гуд. Григорий Иванович так и говорил, что мы все – это как один Робин Гуд. Потому что мы хотели, чтобы была справедливость и чтобы все уже, наконец, были здоровы.

– Дед, – не отставал я, – но вы же еще до революции весь юг грабили.

– Как весь! – удивлялся моей необразованности дед. – Ты таки ничего не знаешь! Мы брали только у богатых. Бедных мы не трогали. Мы еще им отдавали, чтобы ты таки знал.

– Ну да, – догадывался я, – с бедных и взять нечего. Что их грабить?

– Правильно! – восклицал он. – Все должны быть равные! И все должны одинаково кушать.

– Но все не могут быть равными, – внушал я ему научный взгляд на мир. – Все не равны уже с рождения. Один умнее, талантливее, лучше умеет работать и вообще имеет больше за душой.

– Ну конечно! – радостно соглашался он. – Если ты больше имеешь, так и должен больше отдавать. Ты же не сумасшедший, чтобы кушать три обеда подряд, у тебя же будет заворот кишок. Вот ты что сейчас имеешь? Ничего ты не имеешь. А я имею! Я имею зарплату и еще за два костюма в месяц. Поэтому я имею и поэтому я тебе тоже даю. А если бы я тебе не давал, что бы ты имел вместе со своими талантами? Ничего. А каждый человек хочет выйти вечером в город, зайти в буфет на набережной, выпить и закусить. Если человек не может выпить и закусить, он что, человек?

Спорить с ним было абсолютно бесполезно. Иногда, правда, мне удавалось взять верх, но в таких случаях он всегда прибегал к неотразимому аргументу:

– Как ты можешь так говорить! – закипал дед. – Если бы не я – где бы ты был? А? Я тебя спрашиваю! И я тебе скажу: тебя бы не было! Вот так! Кто бы тебя родил, я спрашиваю? Твой папа? Так он ничего не может родить, если я не скажу.

Когда я вырос и стал приезжать из Москвы только на каникулы, дед неизменно заявлялся за мной в белом пиджаке и белой кепке. И мы шли на набережную Днестра, где гуляли такие же старики в таких же белых пиджаках и белых кепках. И возле каждого он останавливался и громко вопрошал:

– Ты знаешь, на кого учится мой внук или ты таки ничего не знаешь?

И грозно с высоты своего почти двухметрового роста наклонялся над перепуганным обладателем белого пиджака, который круглыми глазами обнаруживал свое полное незнание. Тогда дед поднимал кверху исколотый портняжьими иголками палец и восклицал:

– Он учится на вора! – Внимательно проследив за реакцией (не дай бог, она не была восторженной!), он продолжал допрос: – А ты учился на вора? Нет, ты не учился на вора. Ты воруешь без образования.

Чтобы не вдаваться в подробности и – упаси бог! – не пересказывать ему теорию Мандельштама о ворованном воздухе, я просто объяснил деду, что учусь помаленьку воровать, и он воспринял это известие с полным лукавства пониманием и удовлетворением. Главное – чему-нибудь выучиться.

По мере того как «белые пиджаки» на нашем пути исчерпывались (большей частью убегали от деда на другую сторону набережной), мы спускались в пельменную, брали бутылку водки, по паре порций пельменей (в одну тарелку) и продолжали свой давний спор.

– Зачем вы все-таки ворвались в театр? – интересовался я с видом военного стратега. – Ведь он не имел никакого стратегического значения. Вокзал уже захватили, городскую управу захватили. И еще эта маска! Зачем?

– Э-э-э! – задирал он вверх исколотый иголками палец. – Ты мне скажи, что есть человек? Не знаешь? Правильно, никто не знает. Потому что человек сам по себе – ничего не есть. Так, серая пыль на столе. Кто его видел? Кто его знает? Может быть, все видели, но никто не знает. А когда человек в маске, на него все обращают внимание. Это почти как костюм, который я пошью.

– Но костюм – это совсем другое дело, – пытался я возразить.

– Нет, не другое. Вот пришел ко мне Эдик. Знаешь Эдика? Так вот, он пришел. Хотел костюм. Я говорю ему: ну, Эдик, раздевайся, будем снимать мерку. Он разделся – и нет человека. Пустое место, а не человек. Зато когда я пошил ему костюм, это стал человек! У кого еще такой костюм, я тебя спрашиваю? И уже никому не интересно, что он грузчик из магазина. Все думают, что он, как минимум, бухгалтер. Потому что все в этой жизни надо делать красиво. Если не делать красиво, считай, ничего в жизни не было. Что ты будешь вспоминать?

И он вспоминал. Иногда он надевал свою маску и так сидел у открытого окна, воскрешая молодость и пугая случайных прохожих.

* * *

Ровно через пять минут, как Синявский и обещал, он возник в виде странного явления: глаза – враскоряку, язык – на поясе, ноги – отдельно. За пять минут! Включая дорогу! Если бы я никогда не пил вина, я бы поверил. Но я ли не пил вина, не говоря уже о водке! Я пил «Фетяску» и кислый до икоты «Рислинг», «Мукузани» и «Негру де пуркарь». Я пил «Кагор» из запасов Кицканского монастыря и волжский «Солнцедар», пронесенный в воинскую часть в сапоге моего приятеля Кривовыева. Я пил тягучую, как кисель, розовую «Лидию» и отвратительный, как всякая неестественная смесь, вермут «Букет Молдавии». Я пил все столовые вина с Бессарабского рынка и нежнейшую «Изабеллу» из сокровенных подвалов, куда допускались только избранные. Я даже пил «Портвейн» московского розлива, от которого падали под стол лучшие поэты подцензурной эпохи. Но я никогда не напивался за пять минут, включая дорогу. Однако же факт, как говорится, был налицо. Еще пять минут назад он собирался съесть мои книжки, а теперь, как персонаж офорта Гойи, красовался в художественной раме двери, смотрел в разные стороны одновременно и прислушивался: не раздадутся ли из кухни грозные шаги командорши.

Маски духа

Подняться наверх