Читать книгу Нелюди. Рождение Героя - Екатерина Косьмина - Страница 5
Оглавление5
Женский голос рокочет:
– Бедный мой маленький мальчик. Хорошенький маленький мальчик. Милый такой, домашний, волосишки вихорками. Зачем, вот зачем ты споткнулся, мальчик-пирожок в глупой ваточной курточке? – Каждое слово точно таран вламывается в виски. – Потерялся, да? Не туда свернул, правда? Вы такие глупые в юности, такие глупые, совсем-совсем дурачки…
Уоллас разлепляет ресницы. Из его горла доносится влажное бульканье, – что-то теплое рывками выплескивается на отросшую бороду и прутья ключиц. Он долго ищет и, вроде, нашаривает лицо, снизу словно подсвеченное лучиной. Уоллас с трудом собирает черты: различает провалы глаз, выступ носа и дыру приоткрытого рта. Ниже что-то светлое, – кружево?
Раскинувшись в луже собственной крови, Уоллас широко распахнутыми глазами смотрит на маленькую старуху, такую древнюю, что, кажется, видела зарождение мира. Подол ее юбки полощется на ветру, покрывая легкими поцелуями щеку. На льняной ткани распускаются яркие маки. Потом боль цепляет его, тянет за ребра и увлекает в смоляное забвение.
– Раз, два, три, красное дерево расти, а вот где опята – под кустом ребята, сказки рассказать, три носка связать, соседа убить, поле покосить, мертвых схоронить, достать и расчленить-расчленить-расчленить, будет мальчик жить…. будет мальчик жить… мальчик жить-жить-жить…
Плывут пустышки, словечки, пузырьки на воде. Нужно было класть больше соломы, мама говорила, теперь станет ворчать. Зачем умыкнули? Прополол обе грядки. Шныряют как крысы, везде эти их катыши. Вязаная кофточка.
Он бредит. Осознав это и сразу же успокоившись, Уоллас пытается вслушаться в убаюкивающие звуки человеческой речи. В неге сонного забытья так хорошо, он не хочет больше ничего чувствовать.
Старуха всю свою околесицу твердит нараспев, словно творя заговор:
– Вазы ставить, башни брать, человек умеет летать, где твой хлеб, где твой лед, заготовь еды ты впрок, даришь жизнь и прямо вброд, странный год, странный год, славный будет поворот…
Капли скатываются из-под ресниц на виски. Уоллас мечтает об избавлении, но старуха не отпускает. Шепчет и шепчет свои заклинания, кружевная скелетина, ведьма…
Он корчится, пытаясь забиться в самую мглу, подальше от настырного голоса.
– …Вышел во двор, надел абаргат, нарисовал на пергаменте окопярат, что ты знаешь, а что нет, расскажи мне свой секрет…..
Залубеневшее морщинами лицо медленно приближается, и в бороздках на коже проступает знакомый рисунок эльфийского свитка, все линии рек да протоков, бляшки деревень, родинки городов, осенние пятна застав. И от всего мира остается только ее необъятный, лишающий воли лик. Уоллас чувствует себя муравьиным яйцом, вынесенным под солнечные лучи.
Он послушно разлущивается, обнажив самую свою сердцевину. Садится неловко, ногами прикованный к неподвижному телу. Руки складывает на разъятом чреве.
Рядом она, снова маленькая старушка. Белый, водорослями колеблющийся пух прорастает из розовой кожицы черепа, нос хищно горбится клювом орла. Ведьма стоит в шитом жемчугом сливочном сарафане, почему-то без долгополой нижней рубашки. Наряд висит, как на девчонке мамино платье.
Кажется, будто и Уоллас, и древняя парят в пустоте.
– Знаешь тайну, знаешь? Нет?! Расскажи мне свой секрет! – Горячо требует ведьма.
И рывком руки разводит. Широко, словно хочет облапить его обнаженную душу, прижать ее к впалой груди, зацеловать насмерть, всосав остатки живого.
В ее локте что-то громко хрустит. Старуха на мгновение замирает, обиженно потирая сустав, выперший из мешочка морщинистой кожи. Затем вновь распахивается, и разом весь воздух приходит в движение, бьет Уолласа, грубо вывернув из опоры.
Уоллас куда-то со свистом летит, истончаясь, стесываясь до изнанки нутра.
А потом находит себя в крошечной каморе кладовки.
Обступают бревенчатые стены без окон, пыльный столб света падает сквозь слуховое оконце. От открытой чаши жаровни расползается тепло. Ее чад лениво покусывает нос и глаза. Пуки трав и цветов пылятся на сетке под крышей, понуро свесившись сухонькими головенками. Гирлянды сушеных сморчков проброшены между устоями. Несмотря на скудный сезон, полки обихожены нетронутыми запасами съестного, увязками крутобокой реды, узлами и сетками, полными ершистых плодов; рядом наваливаются друг на друга странные, пугающие зловещим видом предметы, названия и назначение которых Уолласу не известны. Среди корчаг хранятся разномастные кости.
Взгляд отталкивается от человечьего черепа, мечется, упирается в потолок. Там, между грибами и пряностями вялятся глянцевитые, похожие на свиные кишки. Это его потроха.
Уоллас сверху вниз смотрит на свое голое тело. С отстраненным удивлением рассматривает заострившиеся, будто чужое лицо. Отвалена челюсть с неровной темно-русой бородкой, впали щеки, налипли на прыщавый лоб волосы. В никуда распахнуты тусклые, голубые как у мамы глаза. На брови гниет рассечение, кожа разошлась аж до кости. На губах противные желтые язвы.
Он начал разлагаться при жизни. До чего отвратителен, узкоплечий сопляк с порванным тварями телом, освежеванным брюхом и потемневшими от гангрены конечностями. Одну ногу, похоже, целиком успели сожрать. Оторванная рука рядом с трупом лежит, с культей беспалой ладони.
Будто в насмешку, Материнское сердце все еще при нем, – амулет покоится между ключицами, как булыжник на квашне. Ниже Уоллас созерцает нараспашку открытые ребра.
Рядом стоит кухонный котел с перебором из потрохов.
Оберег нежно мерцает, лучится слабеньким лазоревым светом, и доносится шепоток заплаканной Хорхе: «Живи, сын, живи, только живи, не вздумай сейчас умирать, мы слишком сильно тебя любим… Живи…».
– Живи, – вдруг жестко повторяет старуха. – Живи, мелкий ублюдок ты эдакий.
А как это – жить? Что за жизнь в трупе?
Уоллас уже совсем высоко, может разглядеть лишь розовый ведьмин затылок, острые плечи и пустые кошели грудей в вырезе полотняной рубахи. Руки древней по локоть в крови, раскинуты, как на идоле Небесного Человека.
Между багряными ладонями вспыхивает радуга. Коромыслом простирается над ее головой.
Кишки под потолком скворчат и дымятся, пахнет жареным мясом с грибами и пряностями. Уолласу становится жарко, едкий пот щиплет глаза. Подслеповато моргая, он утирает лицо. Его труп остается лежать неподвижно.
Брать-отдавать, брать-отдавать, смерть на жизнь менять, в шарики играть…. Тлен забирать, бабке привирать, жить – не скучать, мать поминать, долг выполнять, слабым помогать, шишечку искать… Звать! Звать! Звать! Ждать! Ждать! Ждать!
Старуха смеется. Серебряным колокольчиком заливается над мертвецом, комкает в узловатых пальцах сплетенную из радуги нить, затем ловко отправляет под потолочные балки петлю, ловит Уолласа, как барашка за шею, и тянет, тянет к себе. Он падает вниз, в свое исходящее соками тело.
Старуха наклоняется, легко подхватывает его оторванную руку и за единственную оставшуюся ногу волочет во двор. Дождь недавно закончился, в раны набивается жижа из почвы, навозной юшки, соломы и гнусов. Несет Лесом, скотным двором и похлебкой из перетертого лука, совсем рядом блеет коза, кудахчут наседки в курятнике. Ведьма упрямо шепчет что-то на своем языке, и ей плевать на грязь в его развороченном теле.
Пылает рассвет. Высоких деревьев вокруг дома нет, небо отлично просматривается. На нем разлилось сине-алое зарево.
– Нет ничего страшнее, чем бремя вечной жизни, ваточный ты дуралей. – Отчего-то сердится старуха. – Уважай свою смерть, и она придет за тобой в свое время.
Снизу ведьма кажется великаншей. Уоллас смотрит сначала на ее голубые от вен, бугристые безволосые щиколотки, затем ползет взглядом по унавоженной глине и упирается в кучу растерзанных тварей.
В тощей деснице ведьма держит топор. Уоллас узнает собственный дровянник со сколотой из-за падения пяткой.
Старуха без усилий оттаскивает в сторону лежащее поверх остальных тело. Несколькими точными ударами разделывает крупного ползуна. Его похожие на человеческие руки отделяются от тела. Бородатая голова скачет вниз по пригорку, укатывается за гребешки грядок.
Уоллас надолго закрывает глаза.
На широкой лежанке печи ему очень тепло. Уоллас будто младенчик спелёнат, беспрестанно потеет в плотных тканевых путах. Недвижимое тело затекло. Он себя вовсе не чувствует.
Уоллас уже не в сараюшке кладовой. Не может вспомнить, как оказался в ладной девичьей горенке, с букетом первоцветов в стоящей на столе крынке. Стол окружен тонконогими креслицами и двумя высокими резными ларями вдоль стен. Есть здесь даже большое окно, убранное гномьими стеклами в свинцовой оплетке. В них преломляется жизнерадостная зелено-голубая картинка двора. Кружевные белые занавески с перламутровыми бантами-подвязками напоминают милый уголок Элле.
Наверное, старуха почивала на мягкой гусиной перине, что постелена на перекрыше печи. Теперь это место Уолласа. Он лежит на самом краю, и боится свалиться.
Ведьма стоит рядом с шестком, и шепчет свои заклинания, перебирая руками перед распахнутым зевом. Извернувшись, Уоллас видит внизу ее костистые плечи и голову, с убранными под сеточку из золотых монист волосами.
Хозяйка чувствует на себе его взгляд. Просит, выпевая каждое слово:
– Знаешь тайну, знаешь?! Нет? Расскажи мне свой секрет. – Голос звучит обманчиво мягко. Звенят бубенцы на висках и запястьях, – их тоненький перелив словно плотину ломает, отворив поток старых воспоминаний. Тех самых, что он прячет в потаенном кармашке души.
Уоллас думал, что первой вспомнит Элле. Но, похоже, все о ней успел в бреду разболтать. Как о Рукоблудце, и о многом другом. Невывороченным, на самом дне остается только тот случай.
Он застал маму с мужчиной. Не с отцом, разумеется. С другим.
Столько лет прошло, но память по-прежнему избегает подробностей. Уоллас не хотел, Небесный Человек знает, так сильно он не желал заработать гнойник длиной в большую часть своей жизни. Он забыл бы, если бы мог. Но у него получилось лишь отчасти смириться.
Вспоминает, как вприпрыжку бежал в придомный сарай, тот самый, где хранились инструменты и утварь. В том числе удочки. Без лодки и сеток с ними можно было промышлять на реке, не выплачивая рыбацкую подать, – чем Уоллас и пользовался. Большую часть комнатушки занимало припасенное для скотов сено.
Он вернулся с учебы многим раньше обычного: уже в те годы кажущийся ветхим старик Востер Нотос схватил квакшину трясучку, и после молитвы за здравие мудреца ликующую ребятню распустили.
Ветер свистел в ушах, птицы пели любовные гимны, Уоллас вприпрыжку мчался домой, горным козликом прыгая по камням. Швырнул сумку с кожицами на порог и поскакал к сараю за удочками.
Открывшееся зрелище наотмашь ударило по лицу.
Уоллас как сейчас помнит кажущуюся сокрушительно огромной молочно-белую грудь матери, которую лапала чужая ладонь. Мужчина склонился так близко, как Уоллас никогда не видел отца. И делал то, о чем уже шептались приятели.
Стеклянные пуговички на блузке были расстегнуты, ткань сбилась на бок, открыв молочно-белый живот с нелепой точкой пупка. Ноги расставлены, ворох задравшихся нижних юбок открывал голые розовые колени и икры в легком пушке.
Почему-то больше всего Уолласа потрясло вовсе не постыдное зрелище развалившейся матери. Не ее немой ужас, широко распахнутые голубые глаза и круглый, будто нарисованный рот. А то, как она рванулась вперед, пытаясь закрыть собой мразь, спрятать любовника за своим худеньким телом.
Мужчина ей этого не позволил. Он гибко выпрямился, невозмутимо помог матери подняться, даже стряхнул с нее сено. Он не выглядел сколь-нибудь потрясенным случившимся. Покосился мимо остолбеневшего на пороге Уолласа, вроде, на рябых, цвета гравия кур, слоняющихся по двору. Похоже, мальчишка совсем его не тревожил.
У материного любовника оказалось отталкивающе красивое лицо. Совсем не такое, как у отца и у других акенторфских мужчин, гномов и людей, словно вырубленных из изъеденной ветрами породы, вырезанных из дерева или сляпанных из глины. Не имелось у него ни усов, ни бороды. Одежда была заношенной, чудного покроя и целиком черной.
Уоллас знал всех людей в Акенторфе. Этот ублюдок был чужаком.
– Ну как, уже научился складывать буквы? – Лучше бы просто ударил.
Вопрос выбил и воздух и мысли. За спиной любовника мамы лихорадочно застегивала последние пуговки.
– Хорошо, что он на отца не похож. Будет в вашу породу. – Подвел итог безбородый, внезапно шагнув навстречу.
Уоллас отшатнулся на ставших чужими ногах. Но мужчина будто ничего не заметил. Протянул руку в перчатке и положил ее на вихрастую голову. Даже сквозь кожу перчатки ладонь ощущалась холодной и тяжелой, словно бы неживой.
Под ее весом Уоллас тоненько всхлипнул от омерзения, затравленно косясь на разметанное по комнатке сено и висящие на гвоздях инструменты. Ненужные больше удочки мостились в углу. Обстановку сарая клеймом выжгло в памяти.
– Очень справный малец. – Гость болезненными щелчками выбил рваный ритм у Уолласа на макушке. Сжавшегося мальчишку оглушило эхо в пустой голове.
– Да… Правда твоя. – Растерянно прошептала мама. Но потом расправила плечи и знакомым, не терпящим возражений тоном затребовала. – Уолли, слушай меня. Не было здесь ничего. И никого не было. Что видел – молчи, и отцу не вздумай рассказывать. Иначе пожалеешь, клянусь. Ясно тебе?
Уоллас рвано кивнул и, не вытерпев, сорвался с места, убегая прочь со двора. Ему стало так горько и тошно, что хотелось очиститься, выкашлять наружу все внутренности.
С залитыми злыми слезами глазами он бежал, пока не споткнулся и не разбил в кровь колени. На правой навсегда шрамик остался. Штаны Уоллас порвал. Свернувшись в комок, он до заката плакал в высокой траве.
Обманывать не умел. Возвращаться домой не хотелось. Как смотреть в глаза родителям, было не ясно.
Он приплелся обратно уже в самой ночи. В горенке мама промыла ссадину рукодельным настоем, достала моток ниток и починила одежду. Она была печальна и похожа на собственный призрак.
Отцу Уоллас так ничего не сказал.
Он сутками бредит на теплой печи, под себя ходит жидким, неспособный пошевелиться. Тело по-прежнему спеленато в кокон тряпья. Чашку за чашкой древняя вливает в глотку тошнотворное пойло. К языку и зубам прилипли приторный вкус и маслянистая пленка.
– Мертвое к мертвым, живое – живым, конец к началу, а мясо к костям. – Говорит ему ведьма.
В ее опрятной, хорошенькой комнатке стоит смрад разлагающихся трупов. Воняют тела, туго примотанные бинтами к Уолласу. Разбухают, гниют и кишат паразитами. Воняет он сам, глядя на собственные кишки, зачем-то развешанные под потолком горенки.
Случается, старуха подходит и ласково гладит по перевязанной голове. А однажды заматывает глаза, оставив только рот для кормления.
Жирный отвар течет по щекам, впитываясь в бинты.
– Какой ты невозможный грязнуля, – ворчит старуха.
Уоллас булькает в ответ. Оставаться в сознании нелегко, под повязкой он скатывается во мрак полубреда. Ругнувшись, ведьма цепляет за нос:
– Всегда помни, для чего ты рожден, мальчик-дурак. – Не позволяя дышать, старуха сдавливает Уолласу ноздри, возвращает повязку на губы и жарко шепчет. – Конечно, я за тобой давненько присматривала, но ни разу не вмешивалась. Ты должен уметь сам за себя постоять. Все вы должны этому научиться. Иначе мужики превращаются в кроликов, понимаешь? А что я делаю с жирными и ленивыми кроликами?
Задыхающийся Уоллас мычит. От недостатка воздуха все внутри распирает, соображений никаких нет, ведьмины пальцы утаскивают куда-то в глубинные чертоги безумия. Там тоже растет Лес, прямо на гномьих костях.
– Ну что ты молчишь? – Обижается древняя.
Он хрипит, пытаясь продраться через заросли позвоночных столбов, ветки ребер и булыжники черепов.
– Ладно. Я их ем, ваши глупые кроличьи потроха. – Наконец, она позволяет дышать. Заодно сдвигает глазную повязку. – С тобой вовсе не интересно. Не умеешь беседой развлечь, веревочный ты перекатыш.
Уоллас только моргает. Древняя сжимает плечо, заставляя охнуть от боли:
– Не закрывай глаза, понял? На меня смотри. Понял, что говорю? Понял?!
Он давится сгустком мокроты, сладковатым, как ее забродившее варево. Тусклый свет из окна иссекает глаза.
– Каков подлец, а – щербато скалится ведьма. – Я готовлю колбаски из твоих кроличьих потрошков. Вон они, скоро созреют… Кстати, хочешь стать моим мужем?
Он снова моргает. Из правого глаза вытекает слеза.
– Мужем моим хочешь стать? – Быстро повторяет старуха.
Оторопевший Уоллас мычит, пытаясь уйти от ответа. Теперь он рад, что рот хорошенько завязан.
Вот такие вы все. Даже ты отказался. – Горько вздыхает хозяйка и отходит.
Уолласу становится страшно. Может, не-жених ей вовсе не нужен, потребит еще вместе с колбасами? Ради чего с ним таким утруждаться?
Поглощенный мрачными мыслями, Уоллас долго созерцает, как на перехлястине пытается навострить сеть паук. Огромный, размером с хорошую мышь, отъевшийся на лесных мухах.
Внезапно паук не удерживается и шмякается Уолласу на живот. Встряхивается, разворачивается. И прет прямо к глазам.
Горло точно перековало. Уоллас молча таращится на паука.
Ведьма грохочет утварью в дальнем углу, не должна ничего вовсе приметить. Но она в два шага пересекает просторную комнату и смахивает гнуса на пол. Паук улепетывает в подпечек.
Древняя провожает его скороговоркой:
– Восемь-ног-бодрячок провалился в лючок. Впрочем. Мальчик, я хочу узнать больше о женщине, подарившей тебе свое Материнское сердце. И о том, который не муж. Семейные горести солоней, чем пресные воспоминания о твоем крошечном прошлом, – все эти сказки об Элле похожи на кусок жилистого мяса, с которым не знаешь, что делать, проглотить или выплюнуть в плошку. Жуешь и жуешь…
Оттянув повязку, она вливает в горло Уолласу целый кувшин жирного варева. Уоллас послушно давится, глотая бульон. У пойла новый, но все еще отвратительный привкус.
– Очень люблю истории о настоящей любви. Расскажи мне все!– Требует ведьма и звонко хлопает в ладоши.