Читать книгу Неприкаянный дом (сборник) - Елена Чижова - Страница 11

Терракотовая старуха
Часть II
Обрезки и образцы

Оглавление

«Ну и как вам?» – Фридрих перебирает образцы. Распускает веером.

Финские производители нарезают кожу на квадратные дециметры. На каждом – соответствующий ярлык: номер оттенка и цвета.

Нам надо принять принципиальное решение: чем обтягивать диваны? Для сравнения Фридрих прикладывает отечественные обрезки: «По мне, – он морщится, – как дешевый дерматин». – «Да-а… – я любуюсь финскими кожаными квадратами, – небо и земля…»

«Более или менее я прикинул: единственный выход – расплатиться сырцом. Половина нам, половина – финнам». – «А пошлина?» Вывоз сырой кожи облагается в особо крупных размерах. «О чем и речь… – он считает в столбик, шевелит обезьяньими губами. – При наших объемах… Плохо», – мнет бумажку, швыряет в корзину.

Если заплатить по закону, диваны выйдут золотыми. При этих пошлинах о реализации надо просто забыть. Во всяком случае, в промышленных масштабах. Хорошо, если наберется человек десять, для которых цена не имеет значения. Элитный покупательский сегмент. Но эти все равно закажут на Западе: кресла с изогнутыми подлокотниками, резные остовы диванов, парчовые наволочки. Ампир, модерн, классика. Я листаю финский каталог.

«А вот этот? – Фридрих поворачивает каталог к себе. – Между прочим, наши не хуже. – Его голосу недостает уверенности, но этого никто не слышит. Кроме меня. – Могут быть не хуже. Кружева мы, конечно, не вырежем, а так… Ну что: обивка, вставки? Это-то можно сделать…» – он смотрит на меня, ожидая поддержки.

Я – не архитектор и не дизайнер, но даже мне ясно: кроме наволочек и обивки здесь работает что-то другое, неуловимое. Такое впечатление, будто их диваны рассчитаны на другие задницы.

«Нам бы их выкройки… – я отвожу глаза. – В смысле, лекала. Вот тогда…»

Фридрих листает наш альбом: двужопные и трехжопные диваны. В их форме сквозит что-то неистребимо советское.

«За лекала нужно платить. Недешево», – он ерошит волосы.

«А если?.. Купить такой диванчик. И распотрошить».

«Можно. Но можно и по эскизам, – он кивает на каталог. – Подумаешь, задачка… Что – космический корабль? Представьте: небольшая, но престижная серия. В расчете на среднего покупателя», – средний покупатель, которому мы надеемся потрафить, тот еще буржуй-толстосум… Кресла надо рассчитывать под его задницу.

«Все равно, – Фридрих настаивает упрямо, – нельзя отказываться. Для нас это – вложения в будущее».

«А что если… – к любой производственной задачке следует подходить как к очередному ребусу. – Оформить в виде отходов…»

Фридрих считает. «Нет, – итоговую цифру он обводит красным. – В виде отходов точно не выйдет. Ни хрена себе – отходы! Это ж половина сырца…»

«Может, все-таки попробовать? Съездить в Торгово-промышленную палату… Так и так, шкуры неровные. Должны оставаться обрезки». – «Попробуйте, – его голос звучит неуверенно. – Попытайтесь дать денег. Но – все равно не половина. Обрезки – процентов двадцать. В лучшем случае. От силы…»

* * *

Два кусо-че-ка колбаски у тебя лежали на столе… Ты рассказывал мне ска-азки, только я не верила тебе…

Певица, меряющая колбасу кусочеками, верещит из машины. Дожидаясь меня, водитель слушает музыку.

В Торгово-промышленной я не бывала ни разу. И кто меня дернул за язык? Они – кожевенники-профессионалы, я – бывшая училка русского и литературы…

Водитель включает зажигание.

«В Торгово-промышленную, на Чайковского», – бывшая училка одергивает новую юбку, просит убавить звук.

Мы подъезжаем к старинному особняку. В XIX веке он принадлежал князьям Барятинским. В начале XX – великой княгине Ольге Александровне. Потом их тоже назвали бывшими.

Поднимаясь по лестнице, я пытаюсь представить, как здесь было раньше.

Тяжелые портьеры, напольные часы с совами… Там – дверь в библиотеку. Стеллажи, на которых стояли книги: мне кажется, я узнаю обложки. Как будто здесь жила…

Я иду унылыми коридорами. Они выкрашены масляной краской. Грязные пятна на уровне человеческого роста – те, кто приходят сюда, превращаются в слонов. Трутся крутыми боками. Не знают, как подступиться. После них остается грязь. Лампы люминесцентного света, двери, захватанные руками просителей. Я иду, сверяясь с номерами кабинетов.

Вопрос серьезный. Такие решения принимает комиссия. У них это называется норма отходов.

Прежде чем ехать, я все-таки дозвонилась.


Они раскладывают документы: чертежи диванов, раскройные лекала. Средний вес одной сырой шкуры. Для них – рутинная работа. Существуют обоснованные и принятые нормативы. Этим они занимались всегда.

«Максимум двадцать два процента».

Чтобы затея удалась, мне надо пятьдесят. Иначе овчинка не стоит выделки. В самом прямом смысле.

Тетка (синий костюм, белая блузка – затрепанное в стирках жабо) обводит цифру. Я смотрю на красный кружок. «Вот так. Сейчас прикинем по весу». Она – председатель комиссии. Ее слово последнее. Есть такая профессия: выгадывать для государства.

По существу возразить нечего. Но что-то мне мешает… Мешает собрать бумаги и выйти. С этой теткой мы выросли в одной стране. Ее застиранная блузка явилась из прежней жизни: там остались заказы по праздникам, знакомые девочки в галантерее, свой мясник в угловом. Никогда она не ходила к спекулянтам, не знала, что бывают другие шмотки. Когда покупала, думала: нарядная… Можно и на работу, и на выход. Теперь у нее открылись глаза. Ей очень хочется новую. Из самого дорогого магазина, в который ходят только богатые…

Фридрих сказал: если надо, дайте им денег. Надо. Но я не умею давать.

Жабо виснет бессильными складками. Что ни день, на этот стул садятся просители. Некоторые предлагают деньги. Хозяйка не умеет брать. Жабо морщится: эти бывшие учатся на удивление быстро. Его хозяйка тоже научится. А потом вышвырнет его на помойку… Или порвет на тряпки, которыми вытирают пыль.

Жабо берет себя в руки: главное, не впадать в панику.

«Вы не так поняли, – я обращаюсь прямо к жабо: мы – временные союзники. Мне тоже не хочется на помойку. – Это – для нормальных людей. Вроде нас с вами. Именно двадцать два процента. Но эти сволочи… – грублю доверительно, – бесятся с жиру. Видите ли, желают как в Европе: вынь да положь».

В разговорах соотечественников идиомы – надежные мостки. Прочная основа взаимопонимания.

Я беру ручку, рисую поверх лекал. Тетка вглядывается недоверчиво: «Как это – на квадраты?» – «А вот представьте себе! Началось с сумок. Я уверена, вы видели: пестренькие, из разноцветных лоскутков». – «Сумки? – она не может себе представить. – Их же делают из отходов. Как наши кооперативщики… Сшивают из лоскутков». – «Когда это было… – я вздыхаю. – Нормальные люди именно сшивают. Как лоскутные одеяла. Знаете, такие пестренькие?»

Жабо кивает одобрительно. Ябедничает: еще бы ей не знать! У них такое на даче. Творчество хозяйкиной мамаши. Старая грымза была отменной мастерицей: лоскутные одеяла, коврики из драных колготок. Отечественное ноу-хау, русский печворк. Жабо хихикает, морщится застиранными воланчиками: «Это что! Видела бы ты их дачку! Сборный домик. Внутри – один хлам. Ломаные стулья, тряпки. Нет бы вынести на помойку. А чердак? Прикинь, старые пальто. Еще довоенного пошива. Ага! Пригодятся. На случай ядерной войны. Прикрыть срам и ползти на кладбище…» – «Ладно», – я окорачиваю хиханьки с хаханьками. Мне не до веселья.

«Нам приходится перестраиваться, – заняв плацдарм, я тороплюсь закрепить успех. Это совсем нетрудно – все валить на Европу. – Вручную никак не нарезать. Требуется специальное оборудование. У нас пока что нет. Приходится отправлять финнам: они обрабатывают, режут на дециметры. – Я рисую квадратные кусочки. Величиной с образцы. – Мы только стачиваем. Исключительно под заказ. А что вы хотите – рынок…»

На ее месте я попросила бы предъявить фотографии.

Женщина в жабо переглядывается с коллегой (темный костюм, в ушах золотые сережки. Из дешевеньких, муж подарил на годовщину свадьбы), качает головой. Ее душат классовые чувства. «Совсем с ума посходили! Кромсать такую кожу… – Председатель комиссии заносит ручку. – Но имейте в виду: финны должны вернуть отходы. Все. До последнего процента».

«А как же иначе?!»

Если все делать по закону – вернется полмашины обрезков. Я собираю бумаги. А-ля гер ком а-ля гер. На этом рубеже государство уперлось намертво: ни пяди наших шкур.


Два кусочека колбаски… Неужели вышло?! Я боюсь сглазить. «Пожалуйста, теперь в таможню».

Мне нравится мой водитель: молчаливый, лет сорока. Из бывших военных. Кажется, служил в Германии. Когда вывели войска, остался без работы. Но главное – без жилья. Счастье, что жена – ленинградка. Теперь ютятся в двухкомнатной. Всей семьей.

У «Чернышевской» глухая пробка. Мы ползем в потоке машин. Перед входом в метро какие-то ряженые. Мужики в нагольных тулупах. Приплясывают, раздают листовки. «Это кто?» Мой водитель морщится: «Памятники. Агитируют против евреев». – «Господи, а где же милиция?» – «Да вон… Стоит, голубь…»

Мы сворачиваем на Салтыкова-Щедрина. Теперь она называется Кирочная. Переименовали обратно. Не понимаю, чем им не угодил Салтыков-Щедрин?

Милиционер (сизая форма) мнется на промозглом углу.

В глубине души он согласен с памятниками: интернационализм интернационализмом, но эти действительно распоясались. Только дай потачку – всюду пролезают без мыла. Взять хоть поганые кооперативы… Правильно говорят: агенты влияния. Спелись с проклятыми америкосами, отпустили цены. А народ – страдай… Взять милицию: раньше нормально жили на зарплату. А теперь перебивайся как хочешь – хоть на подножном корму…

Подножный корм, принявший вид дорогой иномарки, пересекает двойную сплошную. Сизая форма, отбивая такт полосатым жезлом, выходит наперерез.

«Сволочи…» – Водитель меняет ряд, бурчит про себя. «Вы – про этих?» – я имею в виду памятников. Он бросает косой взгляд: «Да про всех. Свобода. Теперь всё-ё полезет. Хошь – воруй, хошь еще чего…» – Он уходит в пустую полосу.

Мы движемся по набережной Робеспьера. Это там, у них, свобода, равенство, братство. У нас – свобода и воровство. Впору выбить на государственном гербе.


«И чем занята ваша фирма?» – замначальника таможни листает учредительные документы. «Производством. Делаем мягкую мебель». Я раскладываю фотографии диванов и кресел. Веером – как кожаные образцы.

«Производством – это хорошо. Теперь не часто встретишь. Все больше – купля-продажа».

На нем таможенная форма. Синяя. Мешковатая, как с чужого плеча.

«Там, – я слежу за его руками, – заключение Торгово-промышленной палаты». – «Да-да, вижу… Пятьдесят два процента?!» – замначальника таможни вскидывает бровь.

Не похож на чиновника: умное, слегка асимметричное лицо. Какой-то другой породы. Может быть, историк? Хотя вряд ли…

«Вы… Простите, вы ведь филолог?» – «А откуда вы?..» – в его глазах изумление.

«Заметно. Я – тоже». – «Университет. Немецкое отделение», – он приосанивается, сдвигает бумаги в сторону. «А я – Герцена. Русское. Там и преподавала».

Похоже на обмен верительными грамотами.

«Сменили поле деятельности?»

Я пожимаю печами: «Так сложилось». – «Да-да, – он кивает. – Понимаю. Вот и у меня…» – «Приезжайте к нам на фабрику, посмо́трите сами». Он говорит: «С удовольствием». – «Мой шеф – бывший архитектор. Оборудование из Финляндии. В общем, решили попробовать». – «Купили?» – «Нет, – я качаю головой. – Не рискнули. А вдруг не получится? Пока что взяли в аренду. Временный ввоз». Я вынимаю наш договор.

«А вот это правильно, – странички он просматривает мельком. – Вот, – протягивает карточку. – Мой прямой телефон. Возникнут проблемы, можете звонить непосредственно…»

* * *

«Подписа-али? – Фридрих не верит своим глазам. Лихорадочно листает бумаги. – И в палате, и на таможне? Татьяна Андреевна, но это же, – он смеется, – бред! Сивой кобылы… Бред сумасшедшего…»

«Я обещала, что мы вернем все отходы». – «Ерунда, – Фридрих отмахивается. – Поговорим с финиками. Бросят пару мешков…»

По документам должны пройти какие-нибудь отходы. Хотя бы один мешок. Остальное мы сделаем сами. Подправим фактические цифры.

Фридрих рассматривает подписи, словно они могут исчезнуть. Закорючки, выведенные симпатическими чернилами. Или как там у Ленина? Молоком.

«Поверьте, эти подписи стоят бешеных денег. Поде́литесь опытом?»

Солидарность бывших филологов. Для него – пустой звук.

«Ну… в общем, смысловые оттенки. Вопросы стиля. Все дело в правильных словах».

«В словах? – Фридрих переспрашивает. – Вы знаете волшебное слово? Сезам, откройся! – смотрит серьезно. – Ладно. Будем считать, ваше ноу-хау. Главное – результат. За это полагается премия. – Фридрих медлит. – Восемьдесят тысяч».

Результат – это то, за что платят.

«Что-то не так?» – он смотрит искоса.

«Все так. Большое спасибо».

Я собираю бумаги. В кабинете тусклый свет… Тени ходят по стенам, растекаются по светлым обоям. Собираются в углу тяжелым пятном. Набухают, как будущая протечка.

Не разберешь, кто кого использует… Фридрих – меня или я – их обоих: тетку в жабо и этого… филолога-германиста. Или он – меня…

Видимо, так и формируется цепь питания. В нашем животном царстве – нормальный ход.

* * *

– Пришла Татьяна Андреевна, – охранник снимает трубку. Набирая номер, он не выпускает меня из виду. – Понял, – вешает трубку. – Проходите. Третий этаж.

Отжав металлические рожки, я оказываюсь за турникетом.

– Скажите, – это глупо, но я не могу удержаться, – зачем вы каждый раз называете номер этажа? Полагаете, я могу перепутать?

Охранник сдвигает брови. На лбу проступает след умственного напряжения. Шестеренки вздрагивают, пытаясь набрать обороты. Если проникнуть под черепные кости, можно расслышать хруст.

– Такой порядок, – гора мяса рождает мышь.

Светлые стены. Ступени, застеленные ковровой дорожкой. Я иду, внимательно глядя под ноги. Изгибы дорожки надежно зафиксированы. К ступеням их прижимают надежные штыри. Цве́та запотевшей меди. Винты закручены намертво. И все-таки я боюсь упасть. Если крепления ослабнут, дорожка скособочится, пойдет опасными складками…

Кто-то спускается мне навстречу. Краем глаза я вижу: шнурок. На площадку мы ступаем одновременно. Я хочу посторониться, делаю шаг в сторону. Тот, кто идет мне навстречу, повторяет маневр. Вправо. Влево. Вправо. Мы топчемся на месте, как зеркальные отражения. Я сдаюсь первой. Замираю, поднимаю глаза.

Парень. Самый обыкновенный. Про себя прикидываю: лет шестнадцать. Теперь я могу рассмотреть его с головы до пят: сумка через плечо, старые джинсы, кожаная куртка – потертая на сгибах.

– У вас развязался шнурок.

Эту фразу я произнесла машинально. Лишь бы не длить неловкость. Сказала и вспомнила: Юрий Гагарин. Хроника, которую я видела много раз: первый космонавт. Вернувшись на Землю, он шел по ковровой дорожке, печатая шаг по-военному. В такт его шагам бился развязанный шнурок. Он, первый из всех, когда-либо живших на планете, кому удалось преодолеть силу земного притяжения, мог споткнуться, упасть на глазах всего потрясенного мира. Потом, когда все улеглось и сделалось старой хроникой, все привыкли, словно так и должно быть. Точнее, по-другому и быть не могло: а как иначе началось бы его превращение в мифологического героя? Но тогда, в первый раз, все следили затаив дыхание…

Мне казалось, он должен сказать спасибо. Во всяком случае, присесть, завязать, привести в порядок. Но он не благодарил и не приседал. Словно не расслышал моих слов или пропустил их мимо ушей. Поднявшись до следующего пролета, я зачем-то оглянулась: он стоял и смотрел мне вслед. Внимательно. Как в зоопарке. Когда рассматривают диковинное животное.

«Народный правнук, – я подумала раздраженно. – Или приятель какого-нибудь правнука».

* * *

– Тема сегодняшнего диктанта: Две России в поэме Гоголя «Мертвые души».

Будь я учителем, а не репетитором, я сказала бы: это – очень важная тема. Ключевая для курса русской литературы.

В начале работы над поэмой автор так определил масштаб своего произведения – вся Русь. Писатель сумел показать во всем объеме как отрицательные, так и положительные стороны жизни России. Наиболее широко представлены образы современных автору помещиков. Это и есть мертвые души. Гоголь показывает их в порядке возрастающей моральной деградации.

Я диктую в принятой последовательности. Она сложилась задолго до моего рождения стараниями нескольких поколений методистов. Сначала – Манилов, обходительный, с приятными чертами лица. На первый взгляд он может показаться мечтателем, однако, познакомившись поближе, к примеру, выйдя за него замуж, вы обнаруживаете, что его мечтательность – суть праздность, безволие, паразитизм. В образе Коробочки Гоголь представляет нам другой тип: хозяйственная, гостеприимная, хлебосольная, она становится «дубинноголовой», когда дело доходит до продажи мертвых. Боится продешевить. В вашей личной истории эта героиня вполне может стать, например, свекровью. Преподавателем истории КПСС. Ее История – та же торговля мертвыми. Точнее говоря, убитыми.

Ноздрев, Собакевич… По существу, мы добрались до середины. Мысленно я листаю свой старый конспект. С этой страницы начинается противопоставление: в поэме Гоголя миру угнетателей противостоит многострадальный народ. Нищая Россия, полная внутренних сил и скрытой жизни.


С большим мастерством Гоголь изобразил простых русских людей. С первых же строк произведения мы видим двух мужиков у двери кабака. Они пришли утопить вековое горе в вине, они еще не знают, что делать, как изменить жизнь, но у них уже зародилась ненависть к угнетателям.

Крепостные – бесправные люди, но все они, живые и мертвые, предстают перед нами великими тружениками. Своим трудом они создали богатство помещикам, только сами живут в нужде, мрут как мухи. Слуга Чичикова Петрушка, кучер Селифан, дядя Митяй и дядя Миняй, Прошка, девочка Пелагея, которая «не знает, где право, где лево», – все они приниженные, дошедшие до отупения. Узок духовный мир этих людей. Их поступки вызывают горький смех.


– Не успеваю. Помедленнее, – Максим трясет рукой.

– Извините, – я осаживаю себя, как птицу-тройку, которая несется, не разбирая дороги. – Приниженные, дошедшие до отупения… Вызывают горький смех… Но это не мешает автору любить свой народ. Иначе он не нашел бы слов любви и восхищения. Но Гоголь их находит. Когда говорит о способностях народа, его смелости, удали, трудолюбии, выносливости, жажде свободы… жажде свободы. Крепостной богатырь плотник Пробка, который в гвардию годился бы, – голосом выделяю цитату, которую ученик должен взять в кавычки. – А каретник Митяй! Восклицательный знак. Создавал экипажи необыкновенной красоты и прочности. А печник Милушкин! Обратите внимание, в этом абзаце много восклицательных знаков…

В моем голосе проступает что-то личное, как будто я – учитель наследника. В будущем, когда ученик вступит в права наследства, ему придется управлять этим народом.

– Мог поставить печь в любом доме. А талантливый сапожник Максим Телятников! Что шилом кольнет, то и сапоги, то и спасибо. А Еремей Скороплехин! Одного оброку приносил по пятьсот рублей! Однако, – я подхожу к сути дела. На этот случай методисты припасли отличную цитату: – «Нет житья русскому человеку, всё немцы мешают да русские помещики шкуру дерут».

Максим откладывает ручку, разминает затекшие пальцы.

– Следующий раз мы остановимся на образе Чичикова.

Урок окончен. Складывая вещи, я вспоминаю: сегодня мне должны заплатить.

– Вот, Галина Дмитриевна просила передать, – домработница выходит в прихожую, протягивает конверт. За кухонной дверью что-то шкварчит и булькает. В прихожую проникают запахи будущего ужина: чужой домашний уют. Я помню: Гарри Галлер останавливался на лестничной площадке, чтобы насладиться араукарией. Цветы и запахи буржуазных трапез. Степной волк любил их аромат…

Домработница ждет терпеливо. Стоит, переминаясь с ноги на ногу, прижимая к груди мою старую куртку. Пустые рукава свисают безвольно. Я натягиваю вязаную шапочку, аккуратно повязываюсь шарфом.

За спиной хрустят дверные замки.

Дойдя до второго этажа, я вспоминаю народного правнука. Пытаюсь представить себе его лицо. Черты ускользают. В моей памяти остался только шнурок. Какого черта он меня разглядывал?..

Охранник нажимает на кнопку. Лицевые мышцы складываются в улыбку.

– До свидания.

Раньше он никогда не прощался. Просто кивал.

– Всего доброго.

Дверной механизм заводит писклявую песенку.

В сумке верещит телефон. Я роюсь, пытаясь нащупать голосящее тельце. Вот же он! Птичье тельце, моя вечная синица, бьется в кулаке.

– Да!

– Татьяна! – сквозь телефонные помехи я слышу знакомый голос. Моему бывшему не нужны синицы – подавай журавля. – Татьяна, это ты?

– Что случилось? Что-нибудь с Сашей? – обычно он не звонит на мобильный. При его заработках мобильные разговоры – роскошь, непозволительное расточительство.

– Случилось?.. Ничего… С чего… взяла? – До меня долетают отдельные слова. Они перемежаются шуршаньем. У меня дешевый оператор. Это я замечала и раньше: в районе Пушкинской у него неуверенный прием. – Мне надо… поговорить. – В трубке сумятица звуков.

– О чем? – я стою у парадной. Поперек тротуара припаркован огромный джип. – Звони домой, вечером. – Прижимая ухо к трубке, я обхожу осторожно. Большая черная машина. Я опасаюсь черных машин. Проходя мимо, боюсь дотронуться. Если дотронусь, случится что-то плохое. Яна сказала бы: типичный невроз.

– А ты где?

– На улице. – Черная машина стоит как ни в чем не бывало. До меня ей нет никакого дела. – Еще два урока. Перезвони часов в десять.

– Разве… не можешь… и слушать? – сквозь помехи до меня долетает раздражение.

Я понимаю: улучил момент. Выбрал время, когда его мамочка ушла из дома. Пламенная коммунистка окончательно сбрендила: подслушивает, не дает говорить. Стоит заговорить о чем-нибудь таком, является. «Вячеслав! – В такие минуты моя бывшая свекровь переходит на драматический шепот. – Прекрати болтать по телефону. У тебя растет дочь».

В этом контексте особенно хорош глагол несовершенного вида.

На прошлой неделе позвонила: «Саша, ты должна меня навестить».

Вернувшись, Александра делилась впечатлениями: «Прихожу. Тащит к себе, закрывает дверь. Говорю: здравствуй, бабушка. А она: Сашенька, детка, ты должна ко мне прислушаться. Я прожила жизнь».

«Прислушаться? К чему?» – мы сидели на кухне, пили вечерний кофе. «Бабушке кажется, будто телефоны опять на прослушке». – «Надеюсь, ты ее успокоила? Сказала, что будешь осторожной?» – «Ма-ама, ну зачем потакать всяким глупостям?» – «Твоя бабушка старый человек. Всю жизнь прожила в страхе». – «Да в каком страхе! Она же грезит о прошлом. Говорит, совсем распустились: Ленина на вас нет…»

Раньше в этом контексте фигурировал товарищ Сталин. Вождь мирового пролетариата – явный прогресс. Похоже, в своем политическом развитии моя бывшая свекровь добралась до шестидесятых годов прошлого века. Тогда это называлось социализм с человеческим лицом. В чертах лица угадывался ленинский прищур.

«Одно другого не исключает. Можно и бояться, и грезить».

Дочь фыркнула: «Типа драйв?»

У меня нет слов, чтобы внятно объяснить. Свой страх ее бабка заговаривала капээсэсными лекциями. Лекции – скотч, которым можно залепить и уши, и глаза. Про себя я усмехаюсь. Несгибаемой коммунистке не позавидуешь: бандит и жертва в одном лице. Честно говоря, мне стало ее жалко. Когда он явился, я предложила: «Может, свести твою маму в церковь? Пусть переключится. У священников богатый опыт – выслушивать старух».

Просто старух. Так я сказала, щадя его самолюбие.

Сын советской старухи махнул рукой. В сущности он прав. В лице его мамаши мы имеем неоперабельный случай. Научный атеизм, единственно прогрессивная идеология – ее последний жизненный бастион. С ним она не расстанется и по ту сторону могилы, даже если ей будут предъявлены бесспорные доказательства…


– Я думал. Последнее время я все время думал. – Теперь я слышу каждое слово. На главном проспекте города у всех операторов уверенный прием. – В чем-то они правы…

Я иду, стараясь держаться поближе к поребрику. С карнизов свисают здоровенные сосульки. Если эдакая дура рухнет, от меня останется мокрое место.

– Они – это кто?

– Дети. Вообще молодежь. Вспоминал себя в их годы. Татьяна, – сын своей мамаши переходит на трагический шепот. – А мы? Разве мы не отреклись от своих отцов и дедов?!

– Ну, во-первых, не надо обобщать. Лично я ни от кого не отрекалась. А во-вторых… – Я встаю на цыпочки, пытаясь высмотреть троллейбус.

«Во всяком случае, от дедов, которых у меня не было. Если не брать в расчет портреты…» По Невскому движется сплошной поток машин. В такие морозы общественный транспорт ходит раз в год по обещанию.

– Извини, идет мой троллейбус.

Намеки он оставляет без внимания.

– Нашим отцам мы этого не простили: двоедушия. А вдруг они – тоже? Я подумал: что если им кажется, будто мы все поголовно сотрудничали… И знаешь, в каком-то смысле они правы. Эти дети лучше нас. Им не надо вилять. Прятаться, врать себе, идти на компромисс с собственной совестью. У них нормальное сознание. Цельное, не разъеденное нашим бессилием. Двоемыслием нашего паскудного времени…

«Господи, ну что он знает о двоемыслии…» – я перекладываю мобильник в другую руку.

– …По жизни они идут с гордо поднятой головой… Головами… Извини, я перезвоню, – дает отбой.

На этот раз его мамаша явилась вовремя.

Мобильник верещит с новой силой. Видимо, смылся на лестницу. Не дождется. Над потоком машин плывут троллейбусные рожки. В снежном мареве они кажутся заиндевелыми.

«Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка Садовая улица. Универмаг “Гостиный двор”».

Я протискиваюсь на заднюю площадку. На этот раз синица, сидящая в моем кармане, заводит джазовую песенку.

– Да, – на звонок дочери я не могу не откликнуться.

– Слава богу. Ты где?

– В троллейбусе.

– Папа волнуется, звонит…

– Саша, скажи своему папе, что я занята, – я стараюсь говорить как можно тише. Теперь по мобильникам принято разговаривать в полный голос. Меня это раздражает: почему я должна выслушивать перипетии чьих-то неведомых жизней? – Если он хочет поделиться своими глубокими мыслями, пусть звонит вечером.

Она хихикает в трубку:

– О’кей. Скажу.

* * *

Под вешалкой раздолбанные ботинки. Явился. Вот уж совсем некстати. Я страшно замерзла. Надеялась полежать в ванной…

– Привет. Как дела? – я заглядываю в комнату.

– Да вот. Сидим разговариваем, – мой бывший ворочается в кресле. Делает вид, что хочет подняться. – Обсуждаем…

– Исторические проблемы?

– Там картошка с котлетами, – Александра торопится замять неловкость. – Мы уже поели. Оставили тебе.

Я иду на кухню, поднимаю крышку. Все остыло. Надо погреть. Для себя как-то неохота.

– Ты что? – она заходит следом. – Что-то случилось? Ой, смотри, у тебя же мокрые ноги!

На линолеуме остались следы.

– Представляешь, все носятся с лопатами. Ужас! Раскапывают машины… – Дочь рассказывает воодушевленно. Торопливой скороговоркой. Эта интонация мне хорошо знакома: так она говорит, когда хочет перебить мой незаданный вопрос.

Мы обмениваемся красноречивыми взглядами:

Я: «Зачем ты его пригласила?»

Она: «Он – мой отец. Я что, не имею права с ним увидеться?»

– …А один мужик вытащил противень. Иду, а он роет, роет. Раскапывает своего жигуля.

Я: «Имеешь. Но пока что мы с тобой живем вместе. Я бы, во всяком случае… Ты могла мне позвонить».

Она: «И что бы это изменило?»

– Ты не слушаешь. Тебе что, неинтересно?

– Почему? Очень интересно, – я храню олимпийское спокойствие. Спокойствие греческих богов. На самом деле их раздирали человеческие страсти.

– Девочки, не ссорьтесь, – ее отец является как бог из машины.

– А мы и не ссоримся, – ответную реплику мы произносим хором.

Если мы – греческий хор, значит он, по логике вещей, – герой.

Герой прошедшего времени подсаживается к столу, потирая руки. Этот жест я знаю: сейчас примется вещать. Материнские гены – не шутка.

– Пока тебя не было, мы с Сашей разговаривали. Она согласна со мной, – эту фразу он произносит с вызовом. – Все действительно изменилось. Раньше нам всем казалось, что главный русский конфликт – борьба Добра со Злом. Как у Достоевского, – он усмехается горестно, – поле битвы, в сердцах…

– Тебе какой: черный? зеленый? – Александра рассматривает чайные упаковки.

– Зеленый, – он отвечает решительно. Как будто делает важный выбор. Раньше пил исключительно черный. Tempora mutantur – времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.

– Папа считает, – Александра раскладывает пакетики, – что в наше время главное – конфликт между Западом и Востоком.

– В смысле славянофилы и западники? – Я смотрю, как она льет кипяток. Чайные лягушки надуваются, всплывают на поверхность.

– Нет, – он отмахивается. – То есть в каком-то смысле…

Я подвигаю к нему сахарницу:

– А ты на чьей стороне? Надо полагать, на западной. Как истинный представитель интеллигенции.

– Между прочим, – он морщится кривовато, – ты – тоже.

– Я?! Должна тебя разочаровать: я – представитель трудового народа. С мозолями на мозгах. А потом… Ну нет во мне вашей всемирной отзывчивости. Всю жизнь решаю сугубо прагматические задачи. Например, учу твою дочь. В смысле оплачиваю ее обучение.

– Оплачиваешь. Потому что у тебя есть такая возможность. Уроки – прибыльное дело.

– Тебе-то кто мешает?

– Мне?! – в его голосе искреннее изумление.

Я мешаю в чашке, считая до десяти. Рожденный летать не замечает ползущих.

– Папочка! Я все придумала: ты должен стать правозащитником. А что? – Она оборачивается ко мне. – Защищать униженных и оскорбленных. Нормально. Для интеллигента – самая благородная цель.

– Униженные и оскорбленные – следствие, – он наваливается грудью на стол. – Проблема в другом. Не на что опереться! Идея освобождения народа себя изжила. Осталась в девятнадцатом веке. Я готов признать ее былое величие, но этой идеи больше нет. Советские рассуждения о народе – пустая схоластика. Кстати, антисоветские – тоже.

Мы с дочерью переглядываемся: в его устах это что-то новенькое. Еще недавно был пламенным антикоммунистом. Достойным сыном своей мамаши, но с противоположным знаком: «—» и «+». При сложении их значения взаимоуничтожаются.

– Папочка, но ты же всегда говорил…

– Говорил и буду говорить. Коммунизм – зло. Речь не о нем. Об идеологии. После фашизма и коммунизма любая идеология – фарс. Нужна новая идея.

– Вот и придумай. – Я вытягиваю усталые ноги. Растираю икры.

– Да в том-то и дело! Идея – категория историческая. Ее нельзя придумать. Надо уловить, почувствовать, сформулировать. У каждой эпохи есть свой главный вопрос. Так сказать, вопрос вопросов. Оселок, на котором проверяются души. В девятнадцатом веке таким вопросом было отношение к крепостному праву. В двадцатом – к советской власти. На этих великих вопросах взрастала интеллигенция. А что теперь? Кто сколько заработал?!


Я отворачиваюсь к окну, смотрю в черное небо. На черном бархате оно проступает золотыми буквами: УБИЛИ ИЛИ УБИЛ?

Главный вопрос моей эпохи.


– …Все смешалось, – он водит пальцем по клеенке. – Ни нашу интеллигенцию нельзя назвать западной, ни народ – восточным. Здесь, у нас, особый инкубатор. Западный позитивизм, перенесенный на нашу почву, рождает исключительно псевдосмыслы. Из их зарослей нам никак не выбраться. Какой-то псевдозапад. Без устоев, без веры, без памяти. Без традиций, – он делает горестное лицо. – Это раньше интеллигенция была солью земли… – Его рука тянется к солонке. Машинально, лишь бы за что-нибудь ухватиться.

Я смотрю: дырочки совсем засорились. Надо вымыть и засыпать заново.

– Папа считает, что надо иметь достоинство. Взглянуть правде в глаза.

Мысль хорошая. Если бы еще знать, где она, эта глазастая правда.

– Да, – он приосанивается. – Признаться. Для начала хотя бы самим себе: мы – второсортная держава. Окраина их цивилизации. Все, что приходит с Запада, – не в коня корм, – в его голосе вспыхивают торжественные ноты. – Заладили: Европа, Европа… Это же видно невооруженным глазом: идиотизм бессмысленной радости. Плебс, встающий с колен. Не народ – новые мещане. Ты думаешь, они приспосабливаются? Ни-че-го подобного. Нынешняя жизнь и так заточена под них. Они – плоть от ее плоти. Недоросли, выхолощенные от рождения. – Из чашки, которую он отталкивает, выплескивается зеленый чай. – И это здесь, где, казалось бы, и стар и млад должны страдать больной совестью. Да что там! До дыр протирать колени, отмаливая ге-ка-том-бы нераскаянных грехов!

– Интересно знать, перед кем? Отмаливать. – Меня бесит его советский пафос.

– Да какая разница! Захотят отмолить – найдется. Хоть перед Богом, хоть перед историей…

– Вчера папочка смотрел интересную передачу. По ящику, – Александра вытирает стол.

– Они полагают, что достойны счастливой жизни. Сытой и покойной. Представь, у них это называется достойной. До чего же надо дойти, чтобы так не слышать родного языка! Достойный – не значит хороший. Достойный – это значит каждому по его достоинству. По Сеньке – и шапка. Истинный Запад – личная ответственность. И за собственные, и за исторические грехи. Так, как в свое время действовали немцы… – он берется за сердце. – Денацификация… Без этого ничего не выйдет…

– Слушай, – я говорю серьезно. – Немцы немцами. Но так тоже нельзя. Кончится инфарктом. Саша, накапай отцу корвалола. Там, в холодильнике…

Она вскакивает с готовностью. Считая капли, шевелит губами.

– То, что ты предлагаешь, – я стараюсь говорить мягко, – всенародное покаяние… Не дай бог! Заставь дураков богу молиться. Тут такое начнется…

– Пусть, – он выпивает залпом, как водку. – Лучше так, чем играть в выхолощенный Запад, – морщится, трясет головой. – Тем более все эти игры – до поры. Пока хватало нефтяных денег. Всё. Игры кончились. Просрали Россию, господа! Всё – в тартарары! Я не вижу выхода. Никакой маломальской перспективы. Знаешь, почему дети от нас отгораживаются? Потому что мы отказываемся брать на себя ответственность. За свой период истории. За свое двоедушие и двоемыслие… И все-таки я чувствую: они готовы вступить в диалог. Мы, поколение отцов, должны сделать первый шаг. Если хочешь, именно в этом я вижу свою историческую миссию. Во всяком случае, – он обращается к дочери, – если надо, я готов. Готов признать: в каком-то смысле и я с ними сотрудничал. Юлил, приспосабливался…

– Ты имеешь в виду свою диссертацию?.. – Александра переспрашивает.

Я вижу: она пытается, но не может понять.

– Прекрати! Тебе не в чем каяться, – не хватало только его покаяний. – В этом отношении ты прожил абсолютно достойную жизнь. Надо еще посмотреть, чем кончится у них. Судя по тому, как они начинают… И вообще… Эти дети не имеют никакого права. Мне отмщение, и Аз воздам.

– Мне отмщение… Это… из «Войны и мира»?

Мы, родители будущего юриста, застываем истуканами. Для дочери специалиста по русской литературе это – сильный вопрос.

– Ты… шутишь? – ее отец вытирает лоб.

– Ну ладно… Ну забыла. Посмотрю в Интернете. Можно подумать, вы всё помните! И вообще, – она защищается как может. – Современный человек не может знать все. Для этого существуют справочники. Главное – понимать, откуда можно взять сведения…

Мир победителей устроен по-своему. Главное – понимать: откуда и что можно взять.

– Может… – я обращаюсь исключительно к ее отцу, – по чуть-чуть?

– Да уж… Не помешает.

– Саша, достань. Там, на дверце.

Она достает бутылку. Демонстративно ставит две рюмки. Выходит из кухни. Ничего. Я смотрю ей вслед. Пусть подумает. Пусть!

– Ну что тут скажешь… – он поднимает бутылку, как будто собирается глотнуть из горла́. – Хотя… Если бы граф Толстой узнал про наши миры и войны, вполне возможно, пересмотрел бы вопрос с эпиграфом. А вообще, конечно, смешно… Как в тридцатых. Разве что не расстреляны. Уехали, исчезли, затаились. Чудовищный культурный откат. Явились новые варвары. Вот уж не думал, что доживу. Сам стану бывшим. Буду сидеть и плакать на реках Вавилонских. Все расхищено, предано, продано…

черной смерти мелькало крыло,

все голодной тоскою изглодано,

отчего же нам стало светло?..


Мы читаем хором. Бормочем, как попики над свежей могилой. Мы – обломки старого мира, которому Господь дал литературные скрижали.


– Я пришел к выводу: действовать надо исторически. Нельзя обращать внимание на все эти вопли. История кончилась? – он обращается к своим воображаемым оппонентам. – Отлично. Каждому воздастся по его вере. Пусть сидят в своем эстетическом курятнике. Пусть! А мы начнем сначала. Русская жизнь всегда строилась на идее этики. Этики, а не эстетики… Традиции, а не новизны.

Строилась и наконец построилась… Я пережидаю поток красноречия. У меня слипаются глаза.

– Если ты так уверен, действуй. Борись за историческую этику. Или как там ее… Этическая история? Чем не базовая идея!

– То-то и оно! Почему ты меня не слушаешь? Я говорю: в основе этики лежит преемственность. Нельзя игнорировать то, что сделано до нас. Раньше я думал: достаточно выкинуть советские цитаты. В конце концов, это просто искусственные вкрапления. Надеялся: останется плоть. Нечто верное и непреходящее, не зависящее от слома эпохи…

– Прости. Я тебя слушаю. Очень хочется курить. Схожу возьму сигареты.


– Ты говорил: верное и непреходящее, не зависящее от слома эпохи, – я открываю сигаретную пачку. Щелкаю зажигалкой. Вдыхаю дым. Дым кажется горьким. Неужели все-таки простудилась? Только этого не хватало.

Он тянется к сигаретной пачке.

– Ты же бросил!

– А! – он отмахивается обреченно. – В том-то и дело, что оно зависит. Если базовая идея себя исчерпала, труды предшественников превращаются в своды цитат и цифр. Тогда я решил: ладно. Профессионалы приспосабливались вынужденно. Остаются любители. Такие, как твой отец. Помнишь, я взял его папки. Цитаты. Выписки. Ни-ка-ких интерпретаций. И что?

– И что?

– А ничего. Без базовой идеи в этом нет ни-ка-кого смысла. Как на чужом языке. Ни былого величия, ни былой красоты… – он усмехается. – Мы – новые греки. Наследники великой цивилизации, которую можно только раскапывать и хранить.

– Как коросов и кур?

– Что? – он переспрашивает. – А… Вот именно. И это еще в лучшем случае.

– А в худшем?

– В худшем? – заглядывает в рюмку. – Обломки, которые невозможно склеить…

– Или старухи.

– Какие старухи?

– Обыкновенные. Терракотовые. Помнишь – за стеклом? Сам говорил: я на нее похожа…

– Ты?! – он смотрит изумленно.

– Говорил, – я стою на своем. Водка, выпитая на голодный желудок, вступает в голову. – Толстая и уродливая, с огромным животом. Гротеск, вытесненный за пределы жизни…

– Ах, вот ты о чем… – Он тянется за новой сигаретой. – Ну, в каком-то смысле… Согласись: вы неплохо устроились. Со своей литературой.

– Да, – я выпиваю то, что осталось на дне рюмки. – Мы устроились хорошо.

– Кстати, не обольщайся, – он идет на попятный. – Если вдуматься, в литературе тоже не просто. Помнишь эмигрантских поэтов? Не наших, – трет затекшую спину. – Тех, кто писал в тридцатых. Казалось бы, свобода! А стихи – так себе. С другой стороны: СССР – мертвая страна. Борьба за снижение культуры. Но все-таки были поэты. Павел Коган, Светлов, Илья Сельвинский – мальчики убитого поколения. Ровесники революции. Ничего не помнили. Жили химерами. Бред, – он берется за голову, – мечтали о советской империи. От Японии до Англии. Молились большевистскому тотему. Но – живые стихи… Читаю – мурашки по коже. От ужаса, от восхищения? – его голова никнет. – С исторической точки зрения это нельзя объяснить. Иногда думаю, – он смотрит вслед нашей дочери, – нелепая страна. Жалкая и нелепая. С нормальными народами Бог разговаривает через их историю. А с нами? Через литературу?! – ему, историку, эта мысль кажется кощунственной.

– Тебе не кажется, что у тебя все равно получается историческое объяснение?

– Историческое? – он хихикает. – Пожалуй. Хочешь сказать, мы с тобой дополняем друг друга?

– Не мы, а наши специальности, – я пресекаю переход на личности.

Этого только не хватало. Филолог и историк. Шерочка с машерочкой. В нашем мире все нити давно оборваны.

В ванной шумит вода.

– Не занимай! – Надеюсь, она меня слышит. – Мне надо полежать, согреться.

Александра заглядывает:

– Вроде уж и так тепленькие. Мусик, ну можно я – первая… – она канючит. – Уже и пены напустила. И вообще. После водки нельзя сразу в ванну. Опасно для сердца.

Откуда ей знать – что опасно для наших сердец? У них другие сердца. Похожи на желудки – откликаются исключительно на естественные раздражители: голод, желание, страх.

– Кстати, отмщение – из Анны Карениной. Довольны? И аз воздам.

Судя по интонации, «аз» она пишет с маленькой буквы.

– Уж ты-то возда-ашь! Догонишь и еще воздашь…


Тема сочинения – «Анна Каренина»: борьба любви и нравственности. Толстовский метод диалектики души. Вечное противоречивое движение чувств и мыслей героев. В своем романе автор выдвигает радикальный тезис: преступная любовь, не осененная таинством брака, обречена именно по этой причине. В то время как супружеская…

Я кошусь на своего бывшего: «Господи, какая муть!..»

– Зачем ты себя мучаешь? Выдумываешь… про этот суд, – дело не в личных отношениях. Мне жаль его по-человечески. – Никакого суда не будет.

– Будет, – он дергает шеей. – Рано или поздно обязательно будет.

– Ну хорошо, – лучше не спорить. Таких, как он, все равно не переспоришь. – Можно подумать, ты строчил доносы. Ты что – был стукачом?

– Стукачом – нет, – он отирает взмокший лоб.

– Хочешь сказать, диссертации – те же рукописи? В смысле, не горят?

– Не только. Не только, – он повторяет с пьяным упорством. – В истории ничего не горит. Кстати, – он откидывается на стуле, смотрит на меня, щурясь, – сочинения тоже. Так что… На твоем месте я бы очень даже призадумался. Чему ты их учила? А? Не помнишь? А я прочел, – он хихикает. – Написаны, отдаю должное, энергично. В духе подлинного социалистического реализма…

Сквозь стекло кухонной двери я различаю неясный силуэт. Александра копошится в прихожей. Судя по шарканью щетки, чистит сапоги.

– Не ври, – я стараюсь говорить тихо. – Где ты их мог читать?

– А вот представь себе. В папках. Там все вперемешку: карточки твоего папеньки, твои старые тетрадки. Как говорится, семейный архив. Так что не надейся. На суде истории обязательно выплывут.

– Собираешься… выступить свидетелем обвинения? – я опускаю веки, налитые вековой усталостью.

– Я – не-ет, – он катает пустую рюмку. – Но где-то же остались… Знаешь, как это бывает? – в пьяных глазах поблескивает радость. Удовольствие злого следователя. – В архивах твоих учеников. Так что, пока не поздно, сове-етую подумать, – он грозит пьяным пальцем.

– Хорошо, подумаю, – я встаю из-за стола.

Александра заглядывает в кухню:

– Все. Выльется, напущу чистую, – она запахивается в махровый халат. Голова замотана полотенцем.

– Саша, – я убираю грязную посуду. – Проводи папу. И… закройте за собой дверь!


Перед глазами мои старые тетрадки. Поля, аккуратно отчерченные, изрисованы механическими картинками. Эта привычка появилась в юности: когда о чем-нибудь думаю, не могу уследить за рукой. Рука, выпущенная из-под контроля, рисует бесконечные лилии: лепестки, пестики, тычинки, соединенные замысловатым узором. У меня ноет сердце. Я достаю чашку, считаю быстрые капли. Корвалол подействует не сразу, как минимум через полчаса. За это время я успею ополоснуться под душем. Смыть с себя весь этот исторический идиотизм.

Входная дверь хлопает.


– Мусик, тебе плохо?

– Нет, – я отвечаю через силу. – Мне смешно.

– В ванну пойдешь? – она смотрит недоверчиво.

– Не знаю. Нет… Надо посидеть, полистать к завтрашнему уроку.

– К уроку? – дочь поднимает брови. – Заче-ем? Ты же знаешь наизусть…

– Послушай, – я встаю напротив. – Ладно твой отец. Но ты-то! Неужели ты действительно думаешь, будто я всю жизнь талдычу одно и то же? Как твоя коммунистическая бабушка…

Она моргает невинными глазками. С ее точки зрения, мать заштырило на пустом месте.

– Кто бы согласился платить такие деньги, если б я… – перед глазами красные круги. Пульсируют, вспыхивают, ширятся. Я хватаюсь за столешницу. Это – давление. Сейчас отпустит… Я слышу ее голос – просто голос. Не слова. Голос дочери пробивается сквозь помехи, как будто мы разговариваем по мобильному. У нас разные операторы…

– Но так же… Я же не… господи… нельзя… если… неотложку…

– Я очень тебя прошу, оставь меня в покое, – я слышу каждое свое слово. Лицо дочери принимает правильные очертания.

– Мусик, миленький… Тебе совсем нельзя пить, – она делает шаг, тычется лбом в мое плечо.

Чтобы отстраниться, я делаю над собой усилие. Перед глазами больше не плывет. Я ухожу к себе. Задергиваю шторы. Мне действительно надо повторить. Полистать желтую книжечку, пробежать глазами. В ближайшее время мы с Максимом должны перейти к части С.

Самостоятельное эссе на заданную тему.

Прежде чем приступить к работе, ученик должен прочитать исходный текст.


Вариант 1.

В письме к жене 18 мая 1836 года Пушкин удивлялся: откуда взялись эти благоразумные молодые люди, «которым плюют в глаза, а они утираются» вместо того, чтобы защитить свою честь? Иногда кажется, что мы вышли из шинелей именно этих людей. Звон упругой стали более не слышится нам в слове «честь».

За год до дуэли Пушкин писал графу Репнину: «Как дворянин и отец семейства, я должен блюсти честь и имя, которое оставлю своим детям». Вот и все, что остается детям: честь и имя. Все остальное им не нужно, все остальное – неважно. Очевидно, нам еще многое предстоит пережить и передумать, чтобы вернуться к пониманию этой истины.


Я знаю, о чем должна говорить:

«В тексте, предложенном для анализа, ставится проблема чести. Вам предлагается сравнить это понятие в пушкинские и нынешние времена. Обращаю ваше внимание, – я пытаюсь представить себе лицо Максима. – Объем работы: 150–300 слов. Если меньше – ответ не засчитывается. Если больше – это может вызвать раздражение. Не забывайте: эксперт – тоже человек. Ваша работа не единственная. Незачем играть на нервах проверяющего. Сказано: 150–300. Пишите 250».

Воображаемый ученик кивает. Значит, я могу продолжать:

«Объем – не единственный критерий. Обращаю ваше внимание на маркеры».

Маркеры – он должен пометить в своей тетради.

«Маркеры – это слова и выражения, которые надо использовать для структурирования своих мыслей. Пишите в столбик. Так будет легче запомнить:

С одной стороны… с другой стороны…

По мнению автора… с точки зрения рассказчика…

Принято считать, что… надо отметить… трудно не согласиться с тем, что…

Ученик пробегает равнодушными глазами.

Пора переходить к сути дела. Это значит, я должна спросить: что он сам думает о чести и совести?..

Мне незачем спрашивать. Я знаю его ответ. Если этот правнук народа станет отвечать по чести, он должен сказать: совесть – собачий бред. Последнее прибежище лузеров, которым нечего оставить своим детям.

Если ответит иначе, это будет означать, что он лжет.

Если напишет правду…

Я вижу руку проверяющего: 0 баллов. Из возможных 20.

С точки зрения результата это не оценка, а катастрофа.

Усмехнувшись, я захлопываю желтую обложку. Катастрофы не будет. Его родители наняли репетитора, которому платят деньги.

«Теперь, когда мы вкратце обрисовали формальные критерии, переходим к сути дела. Главное, что вы должны себе уяснить: ваше личное мнение в данном случае никого не интересует. Каждая тема, предложенная для экзаменационного эссе, предполагает набор некоторого количества более или менее развернутых соображений, ни одно из которых никак не соотносится с жизнью. Постепенно мы их все проработаем, разберем на примерах. Наша задача не столь сложна, как может показаться. В сущности, таких понятий не слишком много: честь и бесчестье, вера и безверие, добро и зло… Заранее не стоит забивать голову. До экзамена у нас достаточно времени, чтобы вы запомнили ключевые слова. По этим словам вы будете строить свои экзаменационные ответы. Только по этим. Никакой отсебятины. Надеюсь, вы меня поняли?»

Мой ученик кивает согласно: «Понял, не дурак».

Ум, честь и совесть нашей эпохи. В моей памяти осталось сочинение на советскую тему. Его сознание не изглодано той скверной. Этому мальчику не надо вилять. Идти на компромисс с собственной совестью. У него нормальное сознание. Цельное…

«Тогда начнем, – я чувствую прилив вдохновения. Перед моими глазами стоят два замшелых портрета. Боги русской интеллигенции старались не зря. Не беда, что их базовые идеи уже не работают. Все равно их можно использовать. В качестве справочного материала. – Итак, представьте себе: для оценки ваших знаний приглашены представители другой цивилизации. Представили? Идем дальше, – мне нравится игра, которую я придумала. Теперь это модно – обучение в игровой форме. – Их цивилизация давно погибла, но они почему-то выжили. Это – данность, которую мы с вами должны обойти».

«Как в компьютерной игре?» – Максим подхватывает понятливо.

«Да. Но имейте в виду следующее. Условие первое: та цивилизация погибла. Условие второе: от нее остались слова. Пустые. Проверяющие и сами не помнят их точных значений. Все, что они умеют, – читать и опознавать».

«У них чего, специальная программа?»

На этот вопрос у меня нет ответа. Откуда мне знать, какая программа работает в моей голове?

«Что-то вроде», – я отвечаю уклончиво.

«Знаю, – Максим смеется. – Как детектор. Когда хотят расколоть шпиона, ему присобачивают такие датчики. На все пальцы. А потом задают вопросы. Он отвечает, а эта штука – бац! Не-ет, говорит, вранье!»


С моих пальцев свисают черные датчики. Мои руки – высохшие гроздья. Погибшая лоза. Другая цивилизация… Другая… От нее остались старые сочинения. Мне не надо в них вчитываться. Эти тексты я знаю на память: пустые мертвые слова. Пережеванные учителями. Проглоченные школьниками. Если мой бывший прав и этот суд состоится, меня вызовут свидетелем…

Адвокаты, прокуроры, коллегия присяжных. Присяжные – тот же народ: рабочий, домохозяйка, мелкий предприниматель, пенсионер. Трудно себе представить, чтобы в их ряды затесался какой-нибудь помещик или чиновник. Эти сошлются на занятость. Если надо, купят медицинскую справку.

Перед началом процесса их проконсультировали эксперты, объяснили критерии оценки. Сочинение – особый жанр. Здесь непозволительны никакие вольности. Методические разработки, утвержденные высшими инстанциями, обязательны и для учителей, и для учеников. Присяжные все понимают. В конце концов, они тоже учились в советской школе. О тех временах у них сохранились самые теплые воспоминания. Учителя литературы старались как могли: сеяли разумное, доброе, вечное. Не чета этим, нынешним…


Адвокаты просматривают список:

Петр Коробочкин – официант.

Николай Чичиков – пенсионер. В прошлом рядовой бухгалтер.

Максим Миняев – ИЧП. Сапожник.

Григорий Митяев – ИЧП. Печник.

Дмитрий Ноздрев – ИЧП. Владелец авторемонтной мастерской.

Мавра Плюшкина – домохозяйка.

Александр Пробка – рабочий компании «ЛЭК».

Александр Прошкин – преподаватель истории. Доцент СПбГУ.

Пелагея Селифанова – пенсионерка. В прошлом рабочая объединения «Скороход».

Еремей Скороплехин – мелкий брокер. Купля-продажа акций.

Селифан Собакевич – водитель-дальнобойщик.

Председатель коллегии присяжных:

Прохор Петрович Манилов – рабочий мебельной фабрики.


Автора, сидящего в зале, не удивляют фамилии: это у нас в обычае – при случае взять фамилию своего прежнего барина. Он всматривается в лица, разглядывает фигуры. Их пропорции существенно изменились. Советское государство внесло свой положительный вклад. Во-первых, всеобщее среднее образование. Многие закончили вузы. Собственно, эти – не самые удачливые. Кто побойчее, стали крупными предпринимателями или чиновниками. Уж те-то и вовсе красавцы. Но и эти – тоже не промах. Особенно бабы – Мавра и Пелагея.

Автор ерзает. Ему не терпится вернуться к своей конторке, за которой он привык работать. Когда-то давно вынашивал грандиозный замысел. Мечтал уподобиться великому Данте. МЕРТВЫЕ ДУШИ. Том I – картины ада. Том II – чистилище. В III томе надеялся запечатлеть русский рай. Не его вина, что замысел не удалось воплотить в полной мере. На этот суд его вызвали свидетелем. Когда дойдет очередь, он попытается объяснить: «До читателей дошел только первый том. В нем сделан упор на отрицательные стороны русской жизни».

Теперь, когда все изменилось к лучшему, он готов сделать новую попытку. Найти слова и образы, продолжить свое художественное расследование. Невольно увлекаясь этой, как теперь говорят, амбициозной задачей, автор пытается представить себе своего героя, подсказанного Пушкиным: Чичиков, разъезжающий по новой России.

Автора душит невидимый миру смех. В наши дни герой-проходимец, скупающий мертвые души, стал бы мультимиллиардером. В сравнении с ним эти, из списка «Форбса», беззубые щенки.

Павел Иванович Чичиков томится в коридоре. Защита пригласила его в качестве свидетеля. «Черт! Так и не вызвали. Только время просрал».

Он роется в нагрудном кармане, вынимает мобильный телефон. Дьявольская выдумка, вечно путаешься в клавишах! Где ж эта чертова опция: встроенный микрокалькулятор?.. Ему не терпится прикинуть – перемножить, перевести души в рубли. «Чего-чего, а уж мертвых у нас предостаточно: тут тебе и убитые, и убийцы…»

Павел Иванович морщится: «А вот это совсем ни к чему. Кто старое помянет… В аду это, возможно, и играло значение, но теперь, когда с первым томом покончено…

Чистилище – не то место, где задаются праздными вопросами: убили или убил? В Уставе опекунского совета записано черным по белому: все, поименованные в ревизских сказках, равны перед законом. И живые, и мертвые. Каждая душа…


Присяжные заседатели возвращаются в зал заседаний.

«Исходя из вышеизложенного, – председатель П.П. Манилов оглашает заключение, – коллегия присяжных пришла к выводу, что вступительные сочинения, представленные на наше рассмотрение, заслуживают оценки “отлично”. Основанием для такого решения стало глубокое и аргументированное раскрытие темы, последовательное и логическое изложение мыслей, исчерпывающее и уместное цитирование. Фактические ошибки отсутствуют».

Прежде чем занять свое место, он передает приставу распечатанный листок. На нем стоят двенадцать полноценных подписей.

На лицах адвокатов неподдельный восторг.

За дверью томятся корреспонденты. Адвокаты готовятся отвечать на приятные вопросы: «Да, мы довольны решением суда. Вопрос, конечно, сложный, но присяжные заседатели проявили подлинную народную мудрость…»

Мы с автором встречаемся глазами. В его глазах тоска. Сродни той, что когда-то свела в могилу. Мне нечем ему помочь.


– Да не бери ты в голову! – я слышу Янин голос. – Подумаешь, суд… Если надо, я тоже приду. Буду живым свидетелем.

– И что ты им скажешь?

– Как это – что? – она возмущается. – Правду. В конце концов, ты делала, что могла. Скажу: вас загнали в угол. У вас не было выбора…

* * *

Из комнаты дочери сочится тихая музыка. Завтра снова не выспится. Встаю, иду решительным шагом.

– Ну, сколько можно… Господи, – застываю на пороге. – Это – что?

– Розы, – Александра смотрит с вызовом. – Подарили. Или ты думаешь, у меня не может быть поклонников?

На тумбочке у ее кровати. Чудовищный букет: штук двадцать или тридцать.

– Может… Но это… Если молодой человек… – я бормочу, пытаясь собраться с мыслями.

– Не беспокойся. Не на последние. Можно подумать, тебе не дарили… Миллион, миллион, миллион алых роз…

– Мне? Конечно. Дарили, – я отвечаю твердо, как будто это было на самом деле.

– Ну, вот видишь!


Вижу. Только не алые, а белые. Не миллион. Ровно пятьдесят. Четное число. Розы, которые ничем не пахли. Мертвые длинноногие цветы.

Белая «вольво» шла, рассекая лужи. В земных морщинах стояла вода.

Мы ехали на вокзал – встречать супругу Лахтинена. Она приезжала первой. Этой встрече Фридрих придавал особое значение. Надо было достойно принять.

На вокзал финский поезд прибывал за полночь.

Редкие прохожие передвигались короткими перебежками, жались к стенам домов. Умерший город, темные безглазые фасады…

Сквозь стекло инопланетной «вольво» я видела руины. Все распалось. Вернее, расползлось. Не Петрополь, уходящий под невскую воду… Теперь он стал городом бандерлогов… Темным обезьяньим царством, по которому можно только шнырять

Тогда я заметила впервые: на нашей гнили расцвели невиданные цветы. Нежные роскошные розы – их продавали чуть не на каждом углу. Черенки, похожие на ноги манекенщиц, – росли от самых бутонов. Новые русские всё понимали правильно: на фоне гнилой жизни розы – невообразимая красота…

Похоже, мы с Фридрихом сообразили одновременно.

«Стой», – он махнул рукой водителю и выскочил из машины. Назад вернулся с букетом. Влажные стебли, тугие бутоны, которые не пахли ничем. Распахнув дверцу, бросил мне на колени…

Наверное, я вздрогнула. «Представьте, жена Лахтинена выходит из вагона и видит роскошный букет. А? Не правда ли, хорошее начало?»

Я молчала. Видимо, Фридрих что-то почувствовал: «Простите… – голос прыгнул на одну ступеньку, – что этот букет – не вам. Когда-нибудь…»

Будь на моем месте другая женщина, она бы все поняла. Но я… Разве я могла знать, что в новом мире надо требовать всё и сразу? Как Фридрих с его мутноглазыми партнерами. Зачем меня воспитали иначе? Терпение – наследственный порок. В генах виннера не должно оставаться прошлого. Исключительно настоящее: здесь и сейчас.

В настоящем времени бывают только твои цветы. Если они чужие, значит никогда не подарят, потому что тебя уже принесли в жертву. Как накладные расходы, которые списали со счетов.


Если суд состоится, я сама расскажу им правду. Правду, только правду, ничего, кроме правды. О своем периоде истории, когда я работала на Фридриха. Но это ничего не изменит. В мире победившей целесообразности не бывает ни правды, ни лжи.

Неприкаянный дом (сборник)

Подняться наверх