Читать книгу Колдовской ребенок. Дочь Гумилева - Елена Чудинова - Страница 9

КНИГА I Под сенью анчара
Глава VII Женщины и поэты

Оглавление

– Заварить тебе травяного сбора, мама? Ты устала. – Голос Анны Николаевны сам был усталым. Неожиданно уставшим показалось и лицо, словно молодая женщина наконец выпустила из клетки надежно запертую в присутствии детей тоску.

– Я выпила бы чашку декохта, но немного позже. – Лариса Михайловна опустилась в кресло с высокой спинкой. – Я хотела поговорить с тобой, Анет.

– Я в твоем распоряжении. – Анна села на стул визави, напротив окна. – Вероятно о Лене?

– В том числе, но не только о ней. – Лариса Михайловна привычным жестом, не глядя, взяла со столика китайскую шелковую коробочку, с вышитыми по ней пагодами. У Ларисы Михайловны была не совсем обычная привычка – вертеть в руках два нефритовых шара, чуть меньше яйца размером. Внутри этой коробочки, в двух гнездышках дрокового цвета, эти зеленоватые шары и хранились обыкновенно. Лене не разрешалось с ними играть.

– Лучше уж я пойду с нею вдвоем куда не следует, чем она побежит одна, – Анна взглянула на мать упрямо – не подозревая, сколь похожа сделалась в этот миг на свое дитя.

– Ты больше понимала слово нельзя в ее возрасте, – Лариса Михайловна вздохнула. Волосы ее, наполовину поседевшие, еще отливали золотом, тем же, что у Анны и Лены. Годы заострили черты ее лица, но тип, что поэтическая среда некогда определила как «боттичеллиевский», но являвший скорее что-то среднее между Симонеттой Веспуччи и менинами сумрачного испанца, еще в этом лице сохранялся – тоже общий для всех трех. На Симонетту больше походила Анна, на инфанту Маргариту – Лена. И обе – на старшую женщину. – Хотя, когда ты была ребенком, это было в сотой доле не столь существенно. Да, Анет, меня тревожит воспитание твоего деда, с твоей покорности. Но мать – ты. Ты должна понимать, что дитяти на пользу.

– Папе лучше знать. Я думаю, Коля бы его воспитание одобрял.

– Nicolas не сумел поладить с новыми властями. – Шарики в ладонях Ларисы Михайловны звякнули друг о друга. – Он был из несгибаемых. Само собой, он бы одобрял все, что исходит от Николай Александровича. Но мой муж витает в сфере идей. Не прерывай меня, я прекрасно знаю, что единственно он устраивает все наши житейские нужды. Но его ведет абстракция. Воспитать девушку из семьи, помнящей Крестовые походы и державшей брачные венцы над Государыней и Потемкиным, дочь поэта, гордую, знающую себе цену. Но это скорее опасность там, где нет круга, способного это естественным образом оценить и принять. Пусть он учит ее сопротивляться ударам, но половину из них он готовит внучке сам. За меньшую внучку я много меньше тревожусь, это воспитание вы легко уступили ее агнатам. Те дед и бабка – люди более практической складки. Но какую судьбу вы уготавливаете Елене?

– Но что мы делаем неверно, по твоему мнению, мама?

– Ты удивишься, что я знаю недавний случай. Даже Николай Александрович не знает. На святой эта их… руководительница класса устроила чтоб ученики писали на доске список: кто был на праздник в церкви. Дети выходили и писали имена одноклассников – доносили. А Лену никто не заметил шедшей с нами на службу. Ее имени на доске не было. Догадываешься, что было дальше?

– Я не хотела бы гадать.

– Эта… особа спросила еще раз: кто хочет дополнить список? И тут руку подняла Елена. Особа была в оторопи, ей подумалось, что девочка тоже хочет на кого-то донести, но верилось с трудом. Тем не менее, она позволила Елене выйти к доске. Лена подошла, взяла мел и написала: Гумилева Елена.

– Красивый жест. – Анна усмехнулась невольно. – Коле бы понравилось.

– Там было кому оказаться в восторге, не сомневаюсь. Вне сомнения и Журов, и Иванов-второй, и Болотов, вся эта компания, ее потом осыпала похвалами.

– Мама, но откуда ты узнала? – изумилась Анна. – В школу меня не вызывали…

– Формально – не из-за чего было вызывать. Верующих детей ставили к позорному столбу – встала и она, добровольно. Не придерешься. Но после ее поступка уже не получилось над детьми покуражиться. Особа просто затаила, не сомневайся. А мне рассказала другая бабушка, очень приятная вдова моих лет, некая Надежда Павловна Коханова.

– В Ленином классе нет Кохановых.

– Ну, стало быть, ребенок носит отцовскую фамилию, не суть важно. – Нефритовый шарик лег на стол, другой его подтолкнул. Эту привычку Анна знала за матерью, сколько себя помнила. – Но знаешь, Анет, я бы предпочла, чтобы Лена вправду росла такой, как о ней сплетничают… Ты поняла, о чем я. Непримечательная, неинтересная, ничем не блещет. В такие времена в самом деле не стоит бросаться в глаза. Хотят они или нет, но нам оказывают услугу.

– Мне только не хотелось бы за такие услуги благодарить, – Анна вспыхнула. – Мама, ну пусть я. Меня есть, за что ненавидеть. Я моложе, Николай Степанович любил меня больше… Но как можно злословить о ребенке? Это же гнусно!

– Богема – среда очень нездоровая, Аня. – Лариса Михайловна поймала один из своих шаров, чуть не скатившийся на пол. – Ты все же в полной мере этого не представляешь. Nicolas не был типичен для литературного мирка. Он и был человек иной складки, и путешественник, и солдат. Твой брак был благословением свыше, а не чудовищной ошибкой, как мое первое замужество.

– Ты никогда не говорила об этом так откровенно. – Анна взглянула на мать с тревогой.

– Я не вечна, – пожала плечами старая дама. – Один раз ты должна обо всем услышать от меня. Ведь будут другие, со своими ценными повествованиями, это ты не хуже знаешь, сама испытала. А сегодня все удачно сложилось. Девочка на долгой прогулке, Николай Александрович не скоро воротится из бюро переводов. Владей пролетариат иностранными языками, мы умерли б с голоду. Наше будущее сулит множество обличий смерти, но голодную едва ли. Так что нам никто не помешает. Но сначала, пожалуй, все-таки завари мне сбор.

Молодая женщина, соседка Олимпиада, или же Липа (Лена в последний год взяла привычку за глаза именовать ее Деревяшкой) давила в ступке около своего примуса чеснок. Отвратительный запах, казалось, наполнял всю кухню.

Анну неожиданно охватило странное чувство: что делает здесь эта чужая? Зачем чужая и незнакомая ходит по их дому в растоптанных домашних туфлях на босых ногах? Зачем она тут вообще? Зачем эти четыре кухонных стола в ряд вдоль изразцовой бело-голубой, с голландскими сюжетами, стены? Когда-то, в детстве, все здесь было таким родным, так сверкало медью, так белело крахмалом… Здесь пахло пряностями, и проворная кухарка Поля весело раскладывала на противне фигурки имбирных пряников. К восторгу Ани и Саши мама меж тем сама расписывала уже испеченные пряники разноцветной глазурью, сидя тут же, у единственного кухонного стола – огромного и старого. В углу за ним стояла лошадка на колесах, перекочевавшая украшать кухню потому, что жаль было выбросить, а наездники ее уж выросли.

– Гречи опять нету в продмаге.

Немодулированный голос Липы вернул Анну в сегодняшний день. Что и можно извинить этим совслужащим, но только не эту бедность интонаций. – Даже на Литейном. Уж неделю нигде.

– Да, я тоже не видела ее в продаже, – вежливо ответила Анна.

В действительности семья совслужащих Фаниных была не самым худшим из всего, что могло вторгнуться извне. Даже невзирая на редкостно крикливого младенца, чей плач и сейчас доносился из распахнутой двери комнаты, бывшей столовой. Кошмарная бабища Анюта, элемент чисто пролетарский, занимала одну из бывших спален. Липа с мужем жили в двух комнатах, вторая, слишком маленькая, чтобы в нее вселили по отдельному ордеру, когда-то была Аниной детской. Бывшую комнату брата занимал учащийся совпартшколы, «освобожденный» из производства рабочий. По счастью, он больше отсутствовал. Могло быть и хуже. Но…

Кипяток забурлил. Анна торопливо сняла чайник с примуса.

– Как ты думаешь, Аня, отчего тебя воспитывали так строго? – начала Лариса Михайловна, когда нефритовые шары улеглись обратно в свои шелковые гнезда, а на столе явились чашки – декокт для старшей и чай для младшей дамы. Знаю, ты всегда больше любила отца. Много больше, он был к тебе добрее. Он был… не столь ревностен в своей строгости. А мне было безразлично сильно ли ты привязана ко мне. Я слишком страшилась повторения в тебе своих ошибок. Поэтому поначалу меня безмерно напугали твои отношения с Николай Степановичем… Но только покуда я его не увидала. Я тогда сразу успокоилась. Он оказался другое.

– Я понимала, что брак твой с Бальмонтом был несчастлив – иначе вы не расстались бы. В вашем поколении развод был еще редкостью. – Анна Николаевна, смутившись, отвела глаза от лица матери. На дне чашки оказалась очень длинная чаинка – сулящая обнову. И, между прочим, скорее всего привирающая. – Но не могла же я о чем-либо спрашивать?

– Нет, не могла. Потому и дождалась ответа. – Лариса Михайловна отставила чашку. – Неприятный вкус у пустырника. Но что поделать. Я росла совсем иначе, чем ты. Своевольная, балованная. Наряды – самые дорогие, кони – самые злые, поклонники – самые завидные. Первая влюбленность всегда отдает безумием, когда же девушка привыкла во всем настоять на своих желаниях это сущий ужас. Как же все это меня увлекло – родители против, бежать и венчаться тайно, желательно бы еще с погоней. Погони не было, но я все равно чувствовала себя героиней романа. Но влюбленность в поэта уж слишком быстро оборотилась прозой. Некрасивой и очень страшной. Кто рассуждает в восемнадцать лет? Даже если б я знала о уже имевшей быть попытке самоубийства… Она случилась, когда первый сборник его стихотворений обошла вниманием публика. Говорят, самоубийцы не меняют манеры… Во всяком случае, с Бальмонтом это было верно.

Лариса Михайловна ненадолго замолчала, поднеся ко лбу руку – белую и холеную – словно бы назло возне с углем и примусом, с серым мылом для стирки… Ранняя молодость острее впитывает память душевной боли. В ее памяти, как наяву, выплыла балансирующая на подоконнике фигура Константина, угловатая и странно женственная, раскинутые руки, разорванный криком рот, солнечные блики, скользящие в стеклах, шум уже собирающихся снизу праздных любопытных… Нога в черной лаковой штиблете, задевшая цветочный горшок и, одновременно с грохотом соскользнувшая, крик, перешедший в рев ужаса… Страшный удар тела о землю.

– Он… он ведь из окна выпрыгивал? – тихо спросила Анна.

– С третьего этажа, – печально усмехнулась Лариса Михайловна. – Так и остался хромать. Впрочем, ему это нравилось – мефистофельское. По правде сказать, Анет, я и жила в аду. Жизнь с натурой невротической, бесстыдной в выставлении напоказ самых сокровенных сторон… Этот нарциссизм, это выворачивание решительно всего в свою пользу… Я не наговариваю, нет, о нет. Веришь ли, даже собственное свое пьянство он пытался поставить в вину мне, полуребенку, только что выпорхнувшему из родительского гнезда… Якобы – я его спаивала. Так он объяснял свои эскапады приятелям, не слишком заботясь о правдоподобии.

– Мама, так ты и есть тот самый вампир, женщина-чудовище? – Анна не сумела не улыбнуться.

– И слышу я сие от глупой куколки, поющей ныне по кабакам и выбравшей кривую дорожку?

Обе рассмеялись, тепло глядя одна на другую.

– Кстати, бездарное же стихотворение, – заметила Анна. – Что-то наподобие пережеванного Некрасова.

– А ты знаешь… Тогда так не только не казалось, но и словно бы так не было, – задумалась Лариса Михайловна. – Так случается. Иные композиторы или литераторы устаревают, и уже потомки, признавая былые лавры, все же недоумевают потихоньку, что же приводило современников в такой экстаз? С твоим мужем будет иначе, тут ты моей судьбы не повторяешь. Кроме неврастении вылезли и иные обстоятельства, мне неизвестные до брака. Как оказалось, Константин словно боялся пропустить мимо внимания хоть один революционный кружок. Состоял во всем, в чем только можно. Какие-то расхристанные непромытые гости, в доме то мешочки типографских литер, то листовки, то оружие… Оружия я особенно боялась, с его-то непредсказуемостью… Я все время жила в напряжении.

– И ты рассталась с ним?

– Не сразу. Выпутаться из подобной паутины непросто. Такие люди… они наделены своеобразным липким обаянием. Но все же это удалось. Двадцати с небольшим лет я думала, что моя жизнь кончилась. Я ощущала себя бесконечно выжатой и усталой, глубокой старухой. Я не испытывала горя, слишком велико было облегчение, что это терзание прекратилось. Но мне ничего не хотелось, вовсе ничего. Встреча с твоим отцом – это было откровение. Полная противоположность Константину. Противоположность во всем. Меня поразило его исключительное душевное здоровье. Ах, Аня… Поэтическая среда, она ведь очень нездорова. Да, я вновь об этом. Когда-то было иначе – при Пушкине и графе Алексей Константиновиче… Но уже в моем поколении нездоровье возделывалось и культивировалось. Тебе посчастливилось один раз… Но остерегайся поэтов, дорогая.

– Вот ты к чему, мама. – Анна вздохнула, поднялась и подошла к левому окну эркера.

– Ты слишком часто встречаешься с этим человеком в твоих поездках в Москву.

– Но это мне нужно для театра… Мама, это вовсе не то, что ты думаешь.

Павел Васильев, московский поэт, даже не тем нехорош, что происхождением, как особым тоном вот-вот скажет сейчас мама, «du простой». Кто на это глядел перед переворотами? Сейчас мы придаем происхождению много больше значения. Но Васильев, о котором не сказать машинально «господин Васильев», не просто сын прачки или кухарки, Анна успела забыть, он из идейных… врагов. Нет. Заблуждающихся? Трудно определить.

Непреложное табу – не знаться с лившими кровь врагами, к нему, конечно, не применяемо. Слишком молод. Обаятелен, хорош собой, хотя неотесан: не знает, что надо встать, когда входит женщина, при поцелуе руки – в самом деле касается ее губами. Но да и откуда бы? Но не хам, нет. А главное, самое главное – Васильев талантлив. Без скидок на происхождение или образование. Талант тоже неотесан. Но силен. Анна знала: так бы и Коля оценил.

Не добраться к тебе! На чужом берегу

Я останусь один, чтобы песня окрепла,

Всё равно в этом гиблом, пропащем снегу

Я тебя дорисую хоть дымом, хоть пеплом.

Тема знакомства с Васильевым не касалась личных обстоятельств Анны Николаевны, однако, в глазах и в неумелом, чуть детском почтении этого огромного сибиряка, Анна видела – он ни на мгновение не забывал, кто она такая. Жена, вдова Николая Гумилева.

Этот неуклюжий восторг не мог не трогать искренностью. Васильев не был скован, смеялся, балагурил. «Мы ведь с вами тески, Анна Николаевна. Ну, почти. Я тоже Николаевич. По причине одинакового отчества – меня вовсе без отчества можно». Но благоговел, что в каждом жесте, в каждом взгляде проглядывало.

Причиною же знакомства было неожиданное предложение: не возникнет ли желания поставить кукольный спектакль по стихотворной сказке? Сказка была еще не готова, но полностью захватила, опутала молодого поэта. Называлась она «Град-вертоград». Дело происходило в волшебной стране, где человек не разлучился с природой, но ладил с нею. Никто не рубил деревьев, деревья сами росли, когда требовалось, в виде домов-шатров, сами протягивали ветви, делясь плодами. Стояло вечное лето, коровы делились с людьми молоком, которого было слишком для них много – так изобильно тучны были травы. «Эх, опередил Твардовский, взял уже названье Муравия! И ведь вовсе не о том написал, не о том… Но я ничего, я, Анна Николаевна, их древлянами назову, из истории. Тоже хорошо звучит слово… Ничем не плоха зеленая страна, хоть бы для сказки… А в нее попадает из нашего мира человек. Обычный, не злодей, для нас не злодей. А для тамошних он – чудовище. Подумайте, он же не только топором орудует, он еще и дороги топчет, тропки! А там нету ни троп, ни дорожек. Там лес и травы сами расступаются, чтобы пропустить человека… Там все живое. И вот…»

Анна взяла время на раздумье. С одной стороны – хотелось взять свою, русскую тему для спектакля. Но, если поглядеть вокруг, Гофман, пожалуй что, сейчас и надежнее, даром, что романтик. Подальше он, Гофман. Опять газеты пошли воевать «великодержавный русский шовинизм». Но уж очень заражала веселая увлеченность молодого поэта.

– Он же не свой. Он же из этих, из новых, du простой. Ты еще слишком молода, Аня. Твой роман с Сержем показал – вдоветь всю жизнь ты не можешь, это и несправедливо. Но если бы Серж… Прости. Не хотела тронуть этой боли, но я тогда была бы спокойнее.

– На тебя не угодишь, мама. То – быть незаметнее, то – не знаться с простыми.

– Если бы я сама знала, как лучше. – Пожилая дама, поднявшись, принялась убирать со стола. – Да, я страшусь и того, что Лена растет уж слишком аристократкой, и того, что ты подпускаешь к себе на небезопасное расстояние пролетария. Это не вполне логично, но что поделать.

– Мама, Павел Васильев все же не пролетарий. Он поэт. Это тоже «покой», но совсем иное слово. Он в самом деле талантлив. И по-своему достаточно здоров. Но скажу тебе откровенно, как женщина женщине: я не влюблена. Да, быть может это скверно и суетно, согреваться восхищением мужчины. Но мне… мне просто от этого немножко теплее.

– Не перегрейся, душа моя.

– Не тревожься, мама. Я, сдается, никогда не буду больше в жару. Я могу увлекаться лишь слегка, это не лишает разума, о, нет. Ну кого, в самом деле, можно без памяти полюбить… после Коли?

– Женская душа не любить не может. Будь осторожна, Анет. Я не доверяю чужим.

– Я буду осторожна. – Анна, подойдя к матери, забрала из ее рук чайничек и бережно, словно в детстве, поднесла ее руку к губам. – Обещаю.

Колдовской ребенок. Дочь Гумилева

Подняться наверх