Читать книгу Саломея - Елена Ермолович - Страница 6

4
Sang royal

Оглавление

Выпал снежок, и мороз сделался чуть помягче – оттаяли и заорали на деревьях неугомонные вороны. Деревья вдоль набережной утопали в снегу, словно в кружеве.

Возок обер-егермейстера остановился возле дома цесаревны Лисавет.

Цесаревнин особняк, на краю Царицына луга, был выстроен когда-то астрологом и чернокнижником Яковом Брюсом и славился прихотливой бестолковостью планировки. Лисавет, получившая чудо-особнячок в наследство от знаменитого колдуна, любила повторять, что устройство дома, как зеркало, отражает её характер, капризный и взбалмошный. И ведь правду говорила – при дворе репутация у цесаревны была не сахар: пьяница, дебоширка, грубиянка. Лисавет спасало от монаршего гнева её положение – незаконной дочери почившего монарха. Эта незаконность, безобидность, невозможность претендовать на престол и выручали каждый раз прекрасную дебоширку от неизбежного удаления в монастырь. И ещё кое-что её выручало, но об этом даже шёпотом ни-ни.

За хороший характер содержание цесаревне жадничали, и половина комнат стояли зимою мёртвые, нетопленные. Но сегодня – Волынский даже подивился – в каждой печке весело плясал огонь и в вазах вместо восковых красовались живые ароматные фрукты.

По случаю протопленных печек дежурному шпиону никак было не влезть в трубу – и бедняга сидел в неработающих напольных часах в гостиной, скрючившись в три погибели. Слышно отсюда было – замечательно, но и опасность разоблачения удваивалась, а как ныли колени…

Цесаревна Лисавет приходилась Волынскому давнишней патронессой. Когда жив был царь Пётр, и Лисавет была у папеньки любимая дочка, Артемий Петрович всячески заискивал перед девочкой, просил её в письмах «о материнской милости». Он присылал из Астрахани осетров для неё в причудливой двенадцатизвёздной чешуе и на балах танцевал – и с нею, и с матерью её, императрицей Екатериной. И первую невесту для князя Волынского сосватали когда-то именно матушка Екатерина и её преданный секретарь, Виллим Иванович Монц.

Пётр умер, умерла Екатерина, и звезда балованной дочки мгновенно закатилась. Но Артемий Волынский остался верен прежней дружбе – просто от того, что запас карман не трёт. И, как старый картёжник, он знал, что козырем может когда-нибудь да сделаться любая карта.

А для Лисавет он был талисман, человек из детства, из le règne de papa, и всем своим видом напоминал о прежней воле, о всём хорошем, что было и прошло. Ведь нынешняя воля её была – муляж, как те восковые яблоки в вазах, ничего не значила, ничего не стоила, ничего не обещала.

– Во всём ты, батюшка, нашего герцога повторяешь, – цесаревна вышла к гостю, ещё сонная, с чуть припухшими веками, округлая и грациозная, словно английская глазастая кошка. – Где он, туда и ты. Он ко мне повадился хаживать – и ты зачастил. Верно говорят, что скоро везде ты его заменишь. И не только со мною рядом…

– Дайте угадаю… – Волынский поцеловал протянутые к нему пухлые, с младенческими перетяжками, руки. – Тот недавний санный след, что пролёг от вашего дома, он от саночек посла Шетарди?

– Как в воду глядишь! – рассмеялась Лисавет. – Примчался раненько, разбудил нас. Садись, Тёма, в ногах правды нет. – Она уселась в кресло и жестом пригласила гостя в соседнее. – Ты свои мне сплетни расскажешь, я тебе – те, что Шетарди для меня в клюве принёс.

– Я сплетенками небогат, – притворно вздохнул Волынский, – всё больше по политике, а вашему высочеству она скучна. Вот разве что… Принц Антон Браунгшвейгский с тех пор, как юная принцесса Анна предпочла его юнгер-дюку Петеру Бирону, на радостях демонстрирует при дворе дерзостную фронду. Герцог наш не переносит чёрного цвета – так принц Антон который день при дворе в чёрном. И так забавно рычит, когда ему напоминают про придворный регламент!.. Мол, отныне регламент ему не указ.

– Признайся, Тёма, ты его вдохновил?

Артемий Петрович потупил глаза, невинно поднял брови, давая понять, что да, но не произнося вслух.

– А у меня сплетенка тоже про герцога, – проговорила цесаревна, – сплетенка-загадка. Вот послушай. Шетарди, едва лишь вручил свои грамоты, устремился дружить с нашими высокими персонами – Бироном, Мюнихом и Остерманом. Остерман, конечно, сразу от него спрятался и слугам велел говорить, что он болен. Мюних тоже не стал с послом разговаривать – на львиную долю оттого, что по-французски он не понимает, хоть и врёт всем, что понимает в совершенстве. Наш Шетарди желал говорить без переводчика, тет-а-тет двигать профранцузскую политику – и фельдмаршал подобной интимности не сдюжил. А вот герцог… Он ведь дружит с де Барантом, и всем пересказывал роман Кретьена де Труа, и шепчется по углам с Лёвенвольдом – тоже по-французски. Но когда посол разбежался к нему со всею своею любовью – герцог сказал только, по-немецки: «Я совсем не знаю вашего языка», – повернулся на каблуках и был таков. Вот что это было, Тёма?

– Ответ так прост, ваше наивное высочество. И герцог, и Остерман давно и намертво запроданы Австрийской Цесарии. Куда там французику! И потом, слыхали ли вы тот язык, на котором герцог говорит с Лёвенвольдом? Послу не разобрать сего наречия.

– Это лоррен, – подсказала осведомлённая цесаревна, – герцог говорит вместо французского на лоррене. Я помню одну поговорку – нужно крепко любить собеседника, чтобы разбирать его лоррен.

И Лисавет беззвучно хохотнула.

– Возможно, герцог убоялся позора – посол не настолько им очарован, чтобы разбирать его лоррен.

– Ты плохо говоришь о своём покровителе, Тёма, – упрекнула Лисавет. – Герцог добрый человек и друг нам обоим. Вчера он прислал мне дрова и фрукты. Он знает, чем порадовать женщину.

– Радовать женщину – главная обязанность герцога, – усмехнулся Волынский. – Возможно, он верит, что настанут времена, когда и вы в величии своём не оставите его самого без дров и без фруктов.

Вот и разгадка – отчего пылают печи в каждой комнате и в вазах покоятся благоуханные дары Цереры.

– А я-то полагал, что расщедрилась Дворцовая контора, – сказал он наугад, и наугад – угодил в цель.

Цесаревна зло сощурилась.

– Дождёшься там!.. А теперь, как Лёвольд прослышит про герцогские дрова, и последнее у меня отхватит.

– Люди более всего жестоки к тем, кого когда-то обидели.

Волынский припомнил, как Лёвольд почти сразу после смерти Петра переметнулся от Лисавет к её матери, овдовевшей царице Екатерине. Перепродал себя. Он был невероятно похож на её казнённого Монца, и царица, всё время пьяная, так и звала его до самого конца – Виля, Виля…

– Не угадал, Тёма, – отмахнулась Лисавет. – Он герцога ревнует. Помнишь матушкину коронацию?

– Как же не помнить… Одно из немногих добрых чудес, кои бедному человеку на своём веку довелось повидать…

– А помнишь, как Лёвенвольд, тогда он был камер-лакей, раскопал в какой-то приёмной или на антресолях то ли писаря, то ли секретаря и всюду таскал его с собой, как кот таскает в зубах пойманную мышку? Даже матушке, пользуясь её добротой, он представил свою находку как великого, уникального знатока псовой охоты. Я помню, как мама смеялась – наконец-то нашего злого мальчишку настиг coupe de foudre. Правда, секретарь тот был поразительный красавец. Да он и сейчас ещё поразительный красавец.

– Догадываюсь, как звали того секретаря. Я, помнится, даже присутствовал при том, как эту находку представляли её величеству.

Волынский вспомнил неуклюжего молодого человека, что-то смущённо лепетавшего на приёме у матушки Екатерины. Что-то про охоту и прибылые пальцы у собак… Этот пентюх имел некоторый успех, и привёл его буквально за руку, да, камер-юнкер Лёвенвольд.

– Его звали вовсе не так, как сейчас, милый Тёма. Его имя было Эрик фон Бюрен, а сейчас за такое обращение он даст тебе по лбу.

Лисавет рассмеялась, кокетливо облизнула губы – уютная, милая, ну, совсем как те бархатистые, крутобокие, круглоглазые котята аглицкой породы.

Артемий Петрович смотрел на цесаревну, поглощённую столетней давности сплетнями, и думал:

«Легкомысленна, труслива, глупа. Эта карта вовек у меня не сыграет. Дура никогда не решится на оверкиль, так и будет по гроб жизни радоваться дровам и фруктам. От щедрот остзейского выскочки, бросающего ей объедки со своего стола. И будет рада вдобавок, что он не её за этим столом сожрал».

– Вот скажи мне, Тёма, как человек, близко знающий герцога, – чего мне ожидать? – спросила вдруг Лисавет и с отчаянной прямотой взглянула собеседнику в глаза. – После того как принцесса Анна отказала его сыну и назло пошла замуж за браунгшвейгца, выходит, я у него следующая? Ты много говорил о том, что герцог повторяет Годунова. Не отпирайся, я знаю – мой Лесток всё мне рассказывает. Что, мне приготовиться прикажешь, теперь и меня придёт герцог сватать за малолетнего дюка Петера?

– Ваше высочество… – Волынский приподнялся в кресле и широким жестом обвёл гостиную. – Видится мне, что пылающие жарко печи и лежащие в вазах дары Цереры предупреждают вас именно об этом. Вскоре патрон мой падет к вашим божественным ногам и попросит вашей руки – для своего маленького герцога. У вашего высочества, бывшей невесты самого короля Луи.

Цесаревна заметно помрачнела при упоминании об упущенном некогда Луи.

– Не бойся, Тёма, я знаю, как ему отвечать, – произнесла она с какой-то угрозой.

Волынский поднялся из кресел и принялся прощаться – долго и церемонно, с французскими комплиментами и поцелуями рук.

– А отчего часы стоят? – взгляд его вдруг скользнул по безжизненному циферблату. – Извольте приказать, ваше высочество, и лучший часовщик будет у вас уже через минуту.

– Иди уже, Тёма, – отмахнулась раздражённо хозяйка. – Есть кому их чинить.

Шпион в часах прекратил трястись и бесшумно выдохнул.

В русском языке есть поговорка, говорящая о прямой зависимости – между упоминанием в разговоре дурака и скоростью его появления в вашем доме. На немецком языке поговорка звучит несколько иначе, не так обидно – в ней говорится о кошке. Дюк Курляндский явился на порог к Лисавет сразу, как уехал поминавший его Волынский – то ли как дурак, то ли как немецкая кошка.

В гостях у Лисавет герцог маялся, смущался и мямлил. Нет, титул цесаревны не играл здесь особенной роли. Просто живая человеческая красота, столь притягательная и опасная, отчего-то повергала беднягу в мучительное оцепенение. С красивыми людьми герцогу было тяжелее, чем с обычными – в их обществе у него пропадала способность орать и приказывать.

Цесаревна сидела в кресле и уже с раздражением следила за тем, как герцог блуждает по комнате из угла в угол, перебирает фарфоровые безделушки и произносит незначащие замечания на своём ужасном французском. Лисавет давно знала, что французский герцога – всего лишь лотарингский диалект, которому выучил его в детстве вместо настоящего французского негодяй-гувернёр. Герцог понимал французскую речь, но отвечал – на своем рычащем наречии, и Лисавет с трудом, но разбирала его ответы.

– Отчего они стоят? – герцог замер напротив часов и уставился на неподвижные стрелки. – Сломались? Я мог бы починить их для вас, я когда-то неплохо умел.

Лисавет подумала, что за собственноручно починенные герцогом часы венценосная тётушка-кузина прибьет её не просто медвежьей своей лапой – лошадиным кнутом. Дружба герцога порой спасала цесаревну, но порой – обходилась очень и очень дорого.

– Не стоит, ваша светлость, – проговорила она с твёрдостью. – У меня свой неплохой часовщик.

Гость всё-таки приоткрыл часы, сунул нос за створку и разглядел трясущуюся макушку шпиона – своего.

– Да, пожалуй, не стоит сейчас их чинить.

Герцог отошёл от часов и встал на фоне окна – очень выигрышно: стройный силуэт в отблесках регалий, против слепящего солнца. Лисавет подумала, что он и в самом деле не зря занимает место ночного императора. Необычайно хорош, осанка военного, поступь танцора, и красив – как римский патриций. Только при этом странный истерик, и молчит, и мямлит, и грызёт пальцы, и никогда ни в чём не уверен, и шарахается от неё, Лисавет, как будто она чесоточная. И является вот так внезапно, и сидит, как сосватанный, и ни на что не отваживается, хотя протяни руку – и вот она, Лисавет, прекрасная и благосклонная, уже давно ожидающая шанса утереть тётушке-кузине её длинный нос.

Герцог словно услышал эти мысли и, наконец, решился:

– Как вы, русские, говорите, ваше высочество Елисавет – «у нас товар, у вас купец»…

Последнюю фразу герцог с трудом выговорил по-русски.

– Наоборот, – улыбнулась Лисавет. – У вас товар, а у нас – купец. Ваша высокогерцогская светлость изволит сватать меня за юного дюка?

– Угадали, изволит… – Герцог с волчьей усмешкой склонил голову, и стальная прядь упала ему на лоб. – И ожидает милостивого согласия от вашего высочества.

– Увы, мой герцог, – обезоруживающе улыбнулась Лисавет, легко поднялась из кресла и сделала к герцогу несколько решительных шагов – тот отступил невольно, но упёрся задом в подоконник. – Предложение лестное и делает мне честь, но я не считаю себя вправе приобретать в женихи юношу столь незрелого возраста. Дюку Петеру шестнадцать, при известном везении я могла бы его родить…

Лисавет подошла к герцогу вплотную, касаясь его своим платьем. Бедняга в смущении уставился почему-то на неработающие часы. Лисавет продолжила сладким голосом:

– Вот если бы вы просили моей руки для себя – вам бы я не отказала.

Герцог от неожиданности сел на подоконник и широко раскрыл глаза.

– Но это опасно!..

– Разве опасности не усиливают желания?

Лисавет вспомнила свою мать, лёгкую и беспечную Екатерину, умевшую одним жестом превращать влюблённых дураков в свиней. Папенька подарил Екатерине корону, буквально переложив эту корону на голову метрессы – с головы законной жены. Дурачок Виля Монц раздобыл смертельный яд, чтобы хозяйка его наконец-то стала свободна от власти своего тирана. А граф Толстой замял дело и с Монцем, и с ядом, при обыске попросту спалив обличительные письма на свечке. Ах, маменька, смогу ли и я когда нибудь так управляться со своими обожателями?

И герцог, как ни странно, тоже вспомнил Екатерину.

– При таком альянсе наши с вами головы имеют хороший шанс оказаться в кунсткамере. По крайней мере, моя голова, – проговорил он тихим, севшим голосом.

– Ваша старшая супруга очень, очень больна… – Лисавет склонилась к самому уху герцога – пахло от него какой-то горькой парфюмерной отравой – и прошептала: – Вы сами брали у меня взаймы моего Лестока – значит, знаете всё, что знаю я. Мой славный доктор осмотрел вашу муттер и мою тантхен и, вернувшись, ничего не сказал мне, лишь показал три пальца – а это три месяца. А мой Лесток, он не ошибается. Несколько месяцев – и ваша светлость овдовеет наполовину, а если вам повезёт и достанет храбрости, то и совсем. И вашей голове ничего уже не будет угрожать, разве что регентская корона, если такая бывает в природе. И мы с вами тотчас станем очень нужны друг другу – как две части древней химеры. Вы – с реальной вашей властью, и я – со своей наследственной sang royal…

Герцог озадаченно смотрел на неё изнизу вверх с подоконника – подобное развитие событий прежде не приходило ему в голову. В глазах его, как в бухгалтерской книге, уже бежали строки просчитанных прибылей и убытков – и сальдо выходило в его, герцогскую, несомненную пользу.

Лисавет, как когда-то Екатерина – то был любимый её жест – нежными пальцами взяла растерянного герцога за подбородок.

– Я ожидаю милостивого согласия от вашего светлейшего высочества.

– Я не знаю… Я должен подумать, – пробормотал оцепеневший герцог.

Лисавет смотрела в его глаза, чёрные, зеркальные, и думала о том, что мужественная внешность – ни разу не признак мужества, а красавцы и вовсе, как правило – варёная каша.

– Позвольте сказать вашей светлости, что вы невозможная мямля. И тюха, – по-русски произнесла Лисавет без надежды, что герцог её поймёт, и, не удержавшись, всё-таки поцеловала его первая, в эти твердые, красиво очерченные губы.

Все долгие месяцы, пока он просиживал у неё и мямлил, ей очень, очень этого хотелось. И Лисавет притянула его к себе, так, что звякнули его драгоценные ордена и подвески, и заставила ответить на свой поцелуй – кто-то же должен вести в этом танце, и вообще, вот тебе, тётушка, получи и теперь распишись…

Двое так увлечены были друг другом, и не могли видеть, как в углу гостиной вибрируют от мелкой дрожи напольные часы. Может, и слава богу, зрелище было почти инфернальное.

– Петька, лимонаду! – томным голосом из кресла приказала Лисавет.

Герцог убрался восвояси – потрясённый и озадаченный открывшимися перспективами. Он и не догадывался, что можно жениться на принцессе самому, а не пихать везде своего малолетнего Петера.

Подали лимонад – в бокале со льдом, и Лисавет сделала несколько жадных, истерических глотков. Дверь из смежной комнаты отворилась, и вошёл ещё один замечательный красавец – в ночном колпаке, в шёлковом шлафроке, с отпечатком подушки на округлой физиономии. Красавец был высок и толст, ещё выше и толще герцога, и говорил густым оперным басом – да и был он по профессии своей оперный бас, придворный певчий. Певчего этого вывез из Малороссии нарочно для Лисавет коварный Лёвенвольд – чтобы отвлечь внимание легкомысленной цесаревны от герцога, который как раз начал засиживаться в её доме и мямлить. Преподнёс подарок от щедрот Дворцовой конторы. Не очень-то помогло, но красавец у Лисавет остался, так сказать, про запас – который карман не трёт.

– Как спал, Лёшечка? – ласково спросила Лисавет. С Лёшечкой они в самом разгаре страсти с дури тайно обвенчались, и Лисавет размышляла – куда теперь Лёшечку девать, когда герцог, наконец, решится и явится со сватами? Да, наверное, туда же, куда и герцог собрался девать свою Бинну…

– Ты, матушка, замуж, что ли, собралась – за этого, нерусского? – мрачно предположил Лёшечка.

Значит, подслушивал под дверью – вон и ухо красное. Или это тоже от подушки?

– Подслушивать дурно, Лёшечка, – наставительно сказала Лисавет толстому красавцу. – И нерусский этот пока никуда меня не зовёт. Как позовёт – пойду.

– Порешу тогда обоих, – еще мрачнее прогудел несчастный Лёшечка. – Грамота у меня есть, матушка, о нашем с тобою браке… Куда её?

– Точно хочешь услышать – куда? – рассмеялась Лисавет. – Наш брак с тобою – до того самого дня, пока годный жених не покажется. Морок, иллюзия. И ты, Лёшечка – сон мой сладкий, пока настоящий принц меня не разбудит.

Лёшечка шумно выдохнул и уселся в кресло. Горничная стремительно поднесла ему бокальчик с водкой и огурчик с салом. Бедняга выпил, закусил и разом просиял.

– Трус он, этот твой нерусский, – сказал он весело. – Да и трое деток у него. Куда он их, байстрюками сделает? Так что спи, матушка, сладко, не трепыхайся.

Лисавет злобно скосила на него глаза, мол, уел.

Герцог, конечно, не трус, но невозможная тихоходная мямля. Решится он или же нет? Лисавет припомнила недавний поцелуй – как отвечал он ей, словно утоляя давнюю жажду. Так целуют только любимых. Именно герцог единственный при дворе защищал Лисавет и не позволял заточить её в монастырь, в одиночку противостоя всей прочей немецкой своре. И приезжал к ней – вопреки всему, шпионам повсюду, ревности двух своих жён… Бог знает, как доставалось ему потом дома за эти визиты.

– Дурак ты, Лёшечка, – сказала Лисавет самодовольному своему собеседнику, вовсю хрустевшему огурцом. – Если мужчина захочет – он всё сможет решить. А уж как решить – я сама ему подскажу.

В антикаморе, комнатке перед царицыными покоями, две гофмейстрины, Лопухина и Юсупова, играли в шахматы, лениво переставляя фигуры. До ночи было ещё далеко, но дамы зевали и выглядели как рыбы, вытащенные из воды.

Ту ночь не спали – у хозяйки был приступ, пускали кровь, и даже фрейлин гоняли с тазами, как прислугу. Выплеснуть кровь, подать корпию, принести бинты. И день выдался дрянь – крик, придирки, мальчишка Карл Эрнест убил из рогатки кошку. Хозяйка весь день провела в постели, обложенная подушками, с невыносимой Бинной Бирон в ногах. Карл Эрнест, слава богу, побегал с рогаткой и убрался, а мамаша Бирон осталась, и повелевала не хуже, чем настоящая царица. Остзейская швабра… Вот отчего муж в этой семье любезный красавец, а жена – безобразная мегера?

– Рада, конь так не ходит!

Рада Юсупова поставила коня не на ту клетку – задумалась о супругах Бирон: почему приятный господин взял в жёны столь уродливую гадюку?

– У вас будет цугванг, Рада… – Герцог вошёл неслышно и из-за спинки кресла наблюдал за партией. – Если вы поставите коня на е-шесть.

– А если так?

Девушка передвинула на доске фигурку и полуобернулась к герцогу, кокетливо отводя от лица локон. Нати Лопухина смотрела – на них, на неё – отчего-то с печалью и жалостью.

– И так цугванг, но несколько позже, – со вздохом ответил герцог. – Верьте мне, Рада, о цугвангах я знаю вот совсем всё. Как матушка?

– Почивали, теперь в карты изволят играть с её светлостью.

Рада красиво опустила ресницы и откинула голову так, что замерцали алмазные шпильки в напудренных золотом локонах.

– Пожелайте мне удачи, дамы, – почти жалобно попросил герцог. – Видит бог, мне она понадобится.

Он тряхнул волосами, по-лютерански перекрестился перед дверью и, прежде чем шагнуть в покои, сделал лицо, надел на себя приятную, но неживую улыбку. И толкнул дверь.

– Он тебе нравится? – тишайшим шёпотом спросила Нати.

– Но мне дорога моя жизнь, – тоже прошептала Рада. – Пойдём, послушаем.

Они поднялись и неслышно приблизились к ещё качающейся двери.

– Опять у неё, с нею, с Лизкой… От тебя и пахнет её духами, разит, как от мыловарни…

После пущенной крови голос у её величества ослаб и уже не гремел, а скрипел. Дамы у двери переглянулись, и Нати показала Раде изящно сложенный кукиш. Та лишь прижала палец к губам – тише! – но ответа герцога всё равно было не расслышать, так вкрадчиво он говорил. Зато отвешенную ему оплеуху – слышно стало вполне.

– Муттер, всем лучше сделается, если вы позволите вашему покорному рабу оставить двор и отбыть в родовые земли. – В спокойном голосе герцога играло злое торжество. – Я в тягость вам, у вас давно новый пупхен, господин Волынский уже во всём меня заменил, и в политике, и возле вас тоже. Отпустите же вашу наскучившую игрушку. Позвольте мне уехать…

– Сам знаешь, только вперёд ногами, – с таким же злым торжеством ответила и хозяйка. – Бинна, выйди.

Дамы быстро отступили от двери, расселись в кресла с задумчивыми лицами. Дверь распахнулась, и быстрым шагом, почти бегом вышла Бинна Бирон, миниатюрная, с хищным личиком, пронеслась мимо фрейлин, не глядя.

– За шпалеры побежала, подслушивать, – прошептала Нати.

В антикаморе было слышно – как ходят часы, как мышь пищит за печкой, и как шуршит, шевелится и скрипит кровать в покоях.

– Герцог на службе, – вздохнула Рада, переставляя коня на доске – то так, то эдак, и стараясь не слушать шорохи за дверью. – Так цугванг, и так цугванг…

– Он тебе нравится, – не спросила, а констатировала Нати.

– На него слишком длинная очередь. Не хочу затеряться в самом хвосте. И потом, что толку – если он так рвётся уехать…

– Он вовсе не рвётся, это кокетство.

– Нет, Нати. Он и в самом деле мечтает уехать. Говорил: «Я всё бы отдал за возможность побега. За возможность бежать отсюда, пусть не с любимым человеком, хотя бы одному – но уехать».

– Тебе говорил? – быстро спросила Нати.

– Кабы мне. Много мне выйдет чести. Нет, господину Лёвенвольду. В беседке, осенью, после бала старейшин.

Цандер слушал молча, и всё более густая тень ложилась на его лицо. То, что рассказывал шпион из цесаревниных неисправных часов, пахло изменой, и дыбой, и плахой, и неизбежной гибелью его высокого покровителя. Не зря говорят, что отравители чаще всего травятся собственным ядом. Герцога мог теперь погубить его собственный шпион – если разнесёт свои знания дальше.

– Кто ещё был при этом? – тихо спросил Цандер.

– Господин Разумовский, это певчий, который… – начал было шпион.

– Я знаю, господь с ним. Он не побежит к дознавателям – его первого сошлют, за ту грамоту, которой он хвастался. Ваня Шубин с подобной грамотой от её высочества – уже омыл ноги в Охотском море. Женишок морганатический.

Цандер промокнул бумагу, на которой немецкой скорописью запечатлел показания шпиона.

– Ты понимаешь, что сейчас ты это подпишешь – и герцог в наших руках? И мы сможем любую цену называть – за то, чтобы это всё не всплыло? И утром мы с тобою выйдем из этого манежа – в золоте с ног до головы, как обер-гофмаршал Лёвенвольд?

Шпион вспомнил обер-гофмаршала и его знаменитые одеяния, сплошь затканные золотом, и гоготнул.

– Хорошо, что ты пришёл ко мне, а не к герцогу напрямик! Волли просто придушил бы тебя, и всё… – Цандер разгладил лист на барабане и поднялся. – Прошу в седло, мой друг. Поставь свою подпись – и мы с тобою в дамках.

Шпион, осторожно озираясь, уселся в седло. Цандер услужливо подал ему перо и чернильницу и тут же мгновенным движением вытянул из рукава гарроту и накинул бедняге на шею. Чернила брызнули, замарали и барабан, и Цандера, и шпиона – уже покойника. Цандер бережно взял с барабана бумагу – всю в чернильных пятнах – и поднёс к танцующему пламени свечи. Бумага загорелась, шипя – ведь чернила ещё не просохли. Теперь оставалось вызвать подчинённых Волли – чтобы вынесли тело – и засесть за написание ежеутреннего экстракта. Что-то подсказывало Цандеру, что этим утром он если и не уйдёт из манежа весь в золоте, как гофмаршал Лёвенвольд, то хотя бы ощутимо поправит свои финансовые дела.

Так цветочная пыльца становится мёдом и кровь превращается в ржавчину. А выдуманные однажды, с фантазией и огоньком, болезни – вдруг, через десять лет, перерождаются в самые настоящие. Реальными делаются помутнение и загноение склер, и подагра, и хирагра, и почечуй, и нутряные килы, и даже антонов огонь.

А кокетливый красивый царедворец, сочинявший для себя диагнозы, дабы пореже мотаться в присутствие и государственные дела решать дома, превращается в скрипящую изношенными шарнирами куклу – burattino. И – прежде маскарадные – душегреи, и грелки, и пледы, и очки вдруг нечаянно приходятся к месту.

Вице-канцлер Хайнрих Остерман, для русских Андрей Иванович (Генрих – Анри – Андрей), почти не покидал собственного дома. Недуги и немощи не пускали. Подагрик, хирагрик, с всегда воспалёнными глазами, он, казалось, был средоточием всевозможных болезней (пусть злословцы и шипели – наполовину выдуманных, ведь и половины от остермановых болезней хватило бы, чтоб мгновенно убить слона на слоновом дворе). Укутанный пледами, завёрнутый в меха, обложенный грелками, Остерман сидел в своём доме, как паук в центре паутины, и всё знал.

Все новости и свежие сплетни двора вице-канцлер узнавал от старого друга, обер-гофмаршала Лёвенвольда. Тот управлял сложнейшей, разветвлённой Дворцовой конторой, и даже не нужно было держать шпионов – ведь дворцовые служащие и так были везде. Прислуга в комнатах, карлы, повара, музыканты, балетницы и даже певчие в придворной церкви – все они с удовольствием делились сплетнями и подковёрными секретиками, ведь начальник конторы был господин очень, очень милый, и ласковый, и красивый. И, главное, внимательный. Он слушал, улыбался, вкрадчиво переспрашивал. И щедро платил за понравившиеся ответы.

И потом, почти каждое утро, являлся с новостями на пороге у любимого друга. Совсем как почтовый голубь на форточной перекладине.

Вице-канцлер слыл умнейшим человеком при дворе, и даже носил соответствующее прозвище – Оракул. Ибо прозревал неведомое и изъяснялся туманно, как пифия. Умнейший, единственный – над ним были только матушка царица и господь бог, ведь канцлера, целого, не вице, так и не завели, обязанности канцлера самонадеянно возложил на себя герцог Бирон (де-факто, де-юре постеснялся), но он был тот ещё канцлер, псоглавец курляндский, недотёпа… Герцог, он как кот в доме – царствовал, но не правил. Ну, и пакостил иногда… Остерман то и дело ловил дурачка на краю пропасти, и, конечно же, прибирал за ним, исправлял огрехи и решал всё по-своему.

Сегодня Остерман сидел в скрипучем кресле-качалке, закутанный по случаю зимы и простуды в плешивую домашнюю лисью шубку. Голову вице-канцлера украшала вязаная чёрная шапочка наподобие чепца или рыцарского подшлемника – тоже ради тепла, а воспалённые глаза прятались под круглыми очочками.

Лёвенвольд, молочно-золотой, запудренный до призрачности, тонкий до прозрачности, словно лиможский фарфор, поместился напротив хозяина на продавленной кушетке – чтобы сесть, ему пришлось сбросить на пол три носка, шарф и отставить блюдо с рыбой.

– При дворе только и сплетничают, что о Тёминой записке, он назвал её «Представление», – начал свой рассказ Лёвенвольд. – Тёмочка уже многим давал её читать, и мой несостоявшийся тесть, князь Черкасский, пересказал мне эту записку в ярких красках.

– И какова она – наверное, пасквиль? – спросил вице-канцлер, казалось, без интереса.

– И да, и нет. Имена в ней не называются, и Тёмочка пишет, на первый взгляд, про двух своих конюшенных немцев, Кишкеля, и второго такого же, но только с кудельками. Мол, есть у нас господа, употребляющие закрома родины как собственные карманы. Но, если прочесть поэму внимательно, уже начинает казаться, что речь – о тебе, Хайни, в первую очередь, и потом о Тёмочкиных врагах, Головине и Куракине, как же без них. Двуличные злодеи, бездарные компрадоры… Ну, можно и ко мне применить эту писанину…

– К тебе? – удивился Остерман. – Отчего к тебе-то?

– Бездарные компрадоры – мои клиенты Строгановы, я соляной принципал и управляю соляными копями – омерзительно!.. – Лёвенвольд принял нарочно гордую позу. – Но, конечно же, звезда сей записки – не я и не ты, а наш с тобою месье Бирон.

Собеседники переглянулись и рассмеялись.

Этот «месье Бирон» неизменно вызывал веселье и у Остермана, и у Лёвенвольда. Дюк Курляндский всю свою жизнь упорно настаивал, чтобы фамилия его писалась во французской транскрипции, и, как ни удивительно, добился своего – французские Бироны де Гонто не так давно признали его своим утраченным родственником, утерянным в недрах Курляндии питомцем замка Бирон. И счастливо обретенным, да. Старейший маршал Франции Арман Бирон, наверное, из-за старости изволил себе впасть в маразм.

Лёвенвольд, чьей страстью была генеалогия европейских дворян, прекрасно знал, что никакие они не родственники, и родословные их древа даже не зацепляются ветвями, и Арман всего лишь пленился герцогским титулом претендента на родство. Или подарком. Или же некий умелец столь искусно пририсовал герцога к фамильному бироновскому древу, что маршал Арман сей мистификации наивно поверил.

(А на самом деле фон Бюрены – они и есть фон Бюрены, в окрестностях Могилёва таких сидит целый выводок. И никакие они не французы, обычные ливонские немцы, с дворянством, пожалованным лишь в начале века германским курфюрстом).

Лёвенвольд сдержал смех и продолжил:

– Тёмочка уже перевёл свою записку на немецкий и передал возлюбленному своему патрону.

– Отважный человек, – оценил Остерман.

– Тёма и не подумал, что герцог поймёт, что речь в записке ведётся и о нём тоже. Тёма полагает, его патрон глуп как пробка. Он, как и многие чересчур уж образованные люди, считает всех вокруг дурнее, чем он сам.

– В случае с герцогом он не так и далёк от истины…

– Но Эрик непременно покажет записку мне! – В голосе Лёвенвольда послышалась сдержанная гордость, герцогское имя он выговорил тепло, интимно, с франкофонным ударением на второй слог. – Он во всём со мною советуется. А у меня не так много своего ума, но довольно – твоего. Ты же подскажешь, как мне вывернуть волынскую поэму – чтобы две наших душечки вконец рассорились?

Остерман посмотрел с нежностью на своего друга.

Уже двадцать лет Лёвенвольд называл его – «мой кукловод», и в этом ироничном именовании была доля истины. Когда-то давно они сами так распределили роли – хитрый кукловод и прекрасная марионетка. Один мог задумать интригу, другой в силах был вдохнуть в неё жизнь, сыграть, как пьесу на сцене. Остерман сторонился публичности, он был мизантроп, нелюдим, затворник. А его приятель, ломака-Лёвенвольд – был звезда, игрушка, нарядная кукла, кажущаяся бескостной и покорной марионетка. Но Остерман знал настоящую цену своего драгоценного инструмента. То было оружие, идеальное продолжение направляющей руки, оружие, способное и защитить, и убить.

Остерман частенько вспоминал, как в иезуитской школе монахи заставляют учеников каждое утро поливать вонзённую в землю шпагу – Рене Лёвенвольд всегда напоминал ему такую блистающую наточенную шпагу, но вдруг действительно, логике вопреки, расцветшую благоуханными белыми лилиями.

Их давний союз, пятилепестковой лютеранской розы и пятиконечной люцеферитской звезды, чьи силуэты так нечаянно совпали…

Вице-канцлер проговорил задумчиво:

– Время от времени его светлость воображает себя рабби Бен Бецалелем и вкладывает очередной тетраграмматон в голову очередного глиняного болвана. Он делает этих големов – для борьбы со мною, и мне приходится, скрепя сердце, одного за другим превращать их в прах. Прокурор Маслов, министр Ягужинский, теперь вот этот Тёма – голем, правда, более всего прилагающий усилий – для истребления собственного создателя.

– Жаль, что после смерти Маслова Эрик взял с меня слово дворянина, – вздохнул Лёвенвольд, – что мы не станем более травить ядом его креатуры. Как же проигрался я с Масловым! – Он страдающе завёл глаза. – И всё ты, Хайни. Ты так всё выстроил – что я, наивный ревнивец, поверил и бросился очертя голову спасать – тебя, Эрика, себя, и сам пропал, с этим ядом. А может, ты того и хотел? Чтобы труп лёг между нами?

Остерман грустно улыбнулся, покачал головой – нет.

– Эрик не простил мне Маслова, – глухо и горько сказал Лёвенвольд. – И не простит, наверное. И он завёл себе этого Тёму – так хозяйка, у которой издох кот, заводит себе следующего, точно такого же. И да, Тёме тоже не повредила бы щепотка тофаны, – продолжил он совсем тихим шёпотом.

– Можешь не шептать, здесь нет шпионов, – улыбнулся вице-канцлер, и кресло его качнулось, – а те двое, что есть у меня – читают и по губам. К слову о шпионах, читающих по губам – ты знаешь, Рейнгольд, что некто Плаццен, из раболепства перед русскими именующий себя Плаксиным, использует людей твоих как собственных агентов? Тот Плаксин, который Цандер. Бироновский охранник. Твой лакей Кунерт у него на жаловании, и госпожа Крысина из твоей театральной труппы.

– К балерине Крысиной неравнодушен генерал Густав Бирон, младший братец его светлости, герой войны и безутешный вдовец, – тут же припомнил Лёвенвольд. – А к генералу Густаву неравнодушна герцогиня Бинна, супруга той же самой светлости. Неудивительно, что светлость желает держать все эти нити в собственных руках. Я не смею его осуждать. А вот Кунерту я откручу его алчную голову. Впрочем, тоже нет – я откручу голову тому Плаксину, который Цандер.

– Нам самим пригодится такая голова, – тихо подсказал вице-канцлер. – Этот Цандер толковый парнишка. Давай мы с тобою сделаем перекрывающую ставку. Герцог, я знаю, скуповат, а о твоей расточительности ходят легенды – ты можешь попытаться перекупить у герцога его игрушку, тем более что с Цандером вы старые знакомые.

– Я попробую, Хайни, – произнёс послушно Лёвенвольд и смиренно опустил ресницы.

Саломея

Подняться наверх