Читать книгу Саломея - Елена Ермолович - Страница 7

5
Messe noire

Оглавление

Антраша руайяль, антраша труа, антраша катр… В окнах напротив питомицы танцовальной школы репетировали балетные па – привставали на мыски, приседали, томно разводили ручки. В жёлтых оконных квадратах девичьи силуэты казались мотыльками внутри фонаря, которые бессильно трепещут за стеклянными стенками.

Доктор глядел на танцорок и вспоминал недавнее свидание на снежном балконе в свете вот таких же жёлтых фонарей, в стёкла которых ударялись снежинки, как мухи. И таяли, таяли…

Увы, Модеста Балк не купила у дьявола вечную молодость. Свет упал по-иному, и доктор разглядел и морщины, и запудренные, замазанные тени под глазами, и ямы под скулами. И улыбалась она теперь, не разжимая губ – значит, и зубы уже – увы… Из прежнего арсенала при ней остались разве что точёная талия и глаза – самого синего цвета. Но и этого не мало. Доктор прикинул, сколько ей лет, выходило за пятьдесят, в этом возрасте вряд ди кто может похвастаться даже талией.

А тогда, в двадцатом, ей было за тридцать. А Яси – тринадцать. Скучающая красотка-соседка, любительница гороскопов и тарот, заходила к матушке поболтать, раскинуть карты. Иногда они являлись вдвоём, две подруги, две просвещённые дамы, придворная художница Гизельша и колдунья (придворная ли?) Балкша. С матушкой и сестрицами жгли мускусные палочки, гадали, высматривая кавалеров в зеркальных коридорах. С крыльца кидали сапожок на снег. Яси, мальчишку, не гнали, дозволяли смотреть. Что он поймёт, ребёнок, в пасьянсах, восковых отливках, зеркальных тенях? И Яси глядел – не на тени, кому они надобны, на красавицу-соседку, тонкую, в чёрных кудрях, с мучительно синими глазами. И соседка на него поглядывала. И однажды, походя, нечаянно, случайно, в тёмный дождливый день, соблазнила мальчишку. Легко. Так кошка, играя, сбивает лапой птичку. И – позабыла. Сколько их было у кошки, таких-то птичек?

Что там было потом? Да ничего. Виделись, здоровались, прощались. Потом сестрицы умерли, и матушка умерла – Балкше не к кому стало приходить. Потом Яси уехал учиться – надолго. И дядюшка написал ему, уже туда, в Лейден, что Модеста Балк арестована и по приговору суда бита на площади кнутом. Брат её, Виллим Монц, был обезглавлен на том же эшафоте, и кровь с его отрубленной головы лилась сестре на плечи. Пока палач хлестал её у столба. Её казнили не за колдовство, а за непутёвого брата – грехи его, как и его кровь, тоже пролились Модесте на плечи, и четыре долгих года не давали подняться. Потом дочь, Нати Лопухина, урождённая Балк, выхлопотала для матери помилование.

Доктор знал о Модесте, что та возвращена из ссылки и живёт в Петербурге, но ни ему, ни ей прежде не было друг до друга особого дела. И внезапно он стал ей нужен…

Доктор усмехнулся, вспомнив, зачем. Зачем она его разыскала. Глупая, никчёмная, опасная пьеса. То зеркало, в которое смотрели они с Осой в комнату ката-соседа Аксёля, – теперь доктор знал, для чего оно было.

«Что ж, сыграем, – подумал доктор со злым задором. – Партия – с Лопухиными, с Балками. С цесарским послом Ботта д’Адорно. С бывшим патроном Лёвенвольдом. И вместе с такими картами – я, жалкая фоска. Козырь на одну игру. Сыграем…»

Оса спала в своей комнате – учительница привезла её домой прежде, чем доктор вернулся из игорного дома в лопухинской карете. Девочка устала и рано попросилась спать. Завтра у Ксавье выходной, значит, и Оса никуда не поедет, останется дома, с Лукерьей. Надо подумать, как обставить завтрашний спектакль – чтобы они не поняли. Впрочем, Лукерья, кажется, знает. Та комнатка, за зеркалом, за ковром, не была для неё секретом, возможно, рыжая чертовка посвящена и в тайну – для чего эта комнатка надобна.

Прежде чем улечься спать, доктор зашёл в комнату к дочери и смотрел, как спит она – луна стояла в окне, светом, как снегом, запорошив развороченную постель. Девочка спала, положив под голову ладошки, так всё ещё и перепачканные красками. Чёрная лохматая косица лежала у неё на шее.

«Ни в мать, ни в отца…» – подумал доктор.

Оса ничем не походила на мать, ничего, увы, не осталось в ней от матери – на память. Доктор знал, что так бывает, часто дети получаются похожими не на отца и мать, а на каких-то дедов или бабок, значит, прежде был у Осы кто-то в роду, вот такой, черноволосый, румяный и толстенький. Ни в мать, ни в отца. Жаль, что не в мать. И прекрасно, что не в отца. Вот сестрица её покойная, Кетхен, была похожа и на отца и на мать, так похожа, что даже смешно.

Доктор усмехнулся, вспомнил, как прежде, в Москве, был он недолго лекарем в придворном театре и бродил по лефортовским парадным залам, глядя на фамильные портреты русских царей. И так забавно это было – когда у родителей, лупоглазых, носатых, костистых, нелепых, рядом с такой же лупоглазой некрасивой дочерью вдруг обнаруживался ангельски-белокурый, прекрасный, как лунное лезвие, внезапный сынишка. Ни в мать, ни в отца…

Возок из крепости прислали ранним утром, прежде ещё, чем солнце взошло. Гвардеец с запиской от Хрущова влетел сперва на докторскую половину дома, потом на Аксёлеву, всех перетормошил, перебудил.

– Что там? – спрашивал у него доктор, стремительно одеваясь. Записку он прочесть не смог, глаза поутру яростно слезились после вчерашнего пьянства.

– Так распопа помер, – сказал гвардеец весело, – надобно описать.

Оса с Лукерьюшкой тоже проснулись, вышли в гостиную, обе в шалях, накинутых на голову, как две монашки – маленькая и побольше.

– Служба, сударыни, – успокоил их доктор.

Дочка с домоправительницей переглянулись, синхронно зевнули и сонно разбрелись по своим комнатам.

Доктор набросил на плечи шубу, подхватил саквояж с инструментами и поспешил на улицу, в возок. Аксёль с гвардейцем уже сидели внутри на жёстких скрипучих подушках и вдохновенно зевали.

– Вот и мечта твоя исполнилась, – сказал Аксёль глумливо. – Посмотришь, наконец, на распопу.

– И много ещё делается в крепости, о чём я не знаю? – спросил его Ван Геделе.

Аксёль поглядел в переднее окошко, на спину возницы, потом скосил глаза на гвардейца, клюющего носом над бряцающим на ухабах ружьём.

– Сделаешь дела – зайди ко мне в каморку, пошепчемся, – посулил он и подмигнул.

– Знаешь Балкшу? – спросил доктор.

– Которую – Лопухину или матушку?

– Матушку. Разыскала вчера меня…

– И это тоже – в каморке.

Аксёль красноречиво кивнул на спящего гвардейца и картинно отвернулся к окну.

Возок прыгал полозьями по понтонному мосту, намертво вросшему в лёд. По правую руку играл в лучах авроры причудливый ледяной дворец, уже кое-где покрытый крышей.

Покойник распопа обнаружился не в камере, в крепостном морге. Труп, от яда аж чёрный, лежал на мраморной разделочной колоде с ручками, целомудренно сложенными на груди крестом. Тут же туда-сюда суетливо прохаживался уже знакомый растерянный канцелярист Прокопов с писчим подносом, снаряженный пером, чернильницей и песочницей. Бумага трепетала над подносом на сквозняке.

Канцелярист вопрошал, заикаясь:

– Так и п-писать – с-смерть от яда?

– С ума сошёл? – застонал Аксёль с порога. – Стосковался по внутренним аудитам? Пиши – прекращение сердечного боя!

И вознёсся по ступеням прочь, видать, в свою каморку.

– Не вздумай писать про сердечный бой! – Доктор отставил саквояж и трость в угол, снял перчатки, склонился над телом, не трогая, только глядя. – Это дикость. Пиши: прекращение сердцебиения и дыхания вследствие остановки течения жизненных соко… – Эти «жизненные соки» ещё с Лейдена его выручали, ведь приписать им можно было всё что душе угодно. – Видишь, он синий? Значит, задохся во сне. Пишем: угнетение дыхательной функции по причине природной слабости сердца. И всё. Сердечный бой…

– П-понял, – улыбнулся черноволосый лохматый Прокопов, и перо его весело поскакало по трепещущей бумаге, которую прижимал он пальцем.

– Присядь на колоду, – посоветовал доктор, благо свободных колод в морге оставалось аж три. – Вот, садись на перчатки.

И Ван Геделе бросил на мрамор две свои тёплые перчатки. Прокопов благодарно кивнул, тут же сел на них задом и продолжил записывать. Этот молчаливый, застенчивый, ясноглазый молодой канцелярист почему-то нравился доктору.

– Ты заикаешься с рождения или после испуга? – спросил он Прокопова.

Тот поднял голову от дрожащих на сквозняке листов и сказал – согласные натыкались в его речи друг на друга, как обыватели в очереди на паром:

– В д-детстве я свалился в к-колодец и с тех пор з-заика. Матушка моя г-говорила: «К-кто д-долго г-глядит в к-колодец – п-потом г-глядит из к-колодца».

– Забавно!.. – оценил Ван Геделе. – Так ты истерик. Я взялся бы вылечить тебя, коли не побоишься.

Он понял уже, что тюремный Леталь, по сути, ничем не занят – только подписывает протоколы осмотра трупов. Отчего было не развлечься, не сделать мимоходом доброе дело?

– К-когда? – только и спросил Прокопов.

– Да хоть завтра, – усмехнулся Ван Геделе, идея излечения заики, как либретто оперы – в общих чертах уже сложилась в его голове. – И ещё… Мы же можем пойти дописать протокол в кабинет к Хрущову? Всё равно протокол – для него. На покойника я уже всласть нагляделся, а холодно здесь – даже мне в шубе, а тебе и подавно.

– П-пойдём, – согласился Прокопов.

Этот молодой человек старательно экономил слова, чтобы не утруждать собеседника своим заиканием, и это показалось доктору трогательным.

В кабинете самого Хрущова не было, но гвардеец впустил их и даже помог устроиться за столом под портретом.

– А где его благородие? – спросил доктор.

– Выехал к нам, – отвечал гвардеец. – За ним сани послали, вот-вот прибудет.

Пока Прокопов писал, доктор ходил по комнате – взад, вперёд, наискосок – и взглядывал на портрет папа нуар. Всё-таки господин Ушаков внешне был очаровательный петиметр, если не знать о нём подробностей…

– Это что ещё тут? – На пороге появился высокий крупный господин, в плаще, в носатой бауте, весь тайна, самодовольство и гордыня. – А ну, брысь оба!

– Ты дописал? – спросил Прокопова доктор, поглядывая на гостя безо всякого трепета.

По прежнему опыту в московской «Бедности» он знал уже этот особенный сорт господ, в масках, в нарядах, тщившихся казаться скромными. Сухопутные приватиры… Доктору даже сперва показалось, что он и этого знает, но нет, тот, прежний, из «Бедности», из той его жизни, двигался легко, как танцор, а этот, здешний – грохотал сапогами, как военный.

Он вошёл в кабинет, угрожающе навис над столом:

– Вам надобно повторять?

Прокопов молча подманил доктора кивком, тот обошёл стол, нагнулся, расписался в протоколе. Канцелярист присыпал документ песочком, встал с места, поклонился и полез из-за стола.

– Герр фон Мекк, отчего вы их гоните? – от двери возгласил входящий Хрущов. – Не узнали Прокопова? Лучший наш писарь… Доктор, правда, новенький, но он алхимик, аптекарь – не гоните и его, может пригодиться.

Нарядный злюка фон Мекк отступил от стола, уселся на стул для просителей, закинув ногу на ногу. Доктор глядел на него, прищурясь, и внушительная фигура господина фон Мекка как будто мерцала перед его глазами – он, но вроде и не он…

– Я сегодня ни с чем, Николас, я так, по пути, – мягко прогудел из-под бауты голос фон Мекка. Увы, такая маска меняет голос, и не узнать… – Завтра прибудет карета, прошу, освободите ребят – на утро. А лучше – с ночи.

Хрущов коротко поклонился.

– Так точно. Вы сами изволите прибыть?

– Нет, мой брат. Его интерес, – повёл плечами фон Мекк.

«Брат!» – тут же выстрелило и у доктора. Конечно… всего лишь два человека, и похожие, и одновременно разные – братья.

Хрущов неслышно подошёл, приобнял доктора за плечи, как бы отгородившись с ним ото всех, и прошептал нежнейшим альтино:

– Папа нуар говорил о вас, что вы можете делать некие эликсиры. Вроде бы прежде, в «Бедности», вы смешали для него неплохую сыворотку правды. Сможете повторить такую же? Завтра, к утру, это не за жалованье, это отдельно оплачивается, я вас потом просвещу.

– Разве что к утру. Ночью я занят.

– К утру, мой друг. К ночи их и не будет, они вечно припаздывают… – Асессор сказал это совсем тихо, скосив глаза на неподвижного важного фон Мекка, и улыбнулся лукаво. – Я позову вас попозже, пока берите Прокопова и идите, а мы посекретничаем. Вы распопу описали, покойника?

– Уже…

– Славно. Идите…

Доктор взял саквояж, трость и вышел, и Прокопов со своим подносом – устремился следом.

В коридоре они с Прокоповым расстались, канцелярист попрощался и сбежал, а доктор по памяти, следуя по лесенкам и переходам, спустился в пытошную.

Кат Аксёль не скучал – протирал на тряпочке свой инструментарий, что-то полировал, что-то точил. Под дыбой плясал уютный невысокий огонёк – для тепла.

– Ну, спрашивай… – Аксёль приглашающе кивнул доктору на лавку. – Пытай меня. Обещаю не сильно запираться.

Ван Геделе сбросил с плеч шубу – в пытошной было даже жарко – и снял шляпу. Поставил трость, саквояж.

– Первый вопрос, – сказал он, усаживаясь. – Я желал бы сделать ставку на твоём тотализаторе.

– Внезапно! – Аксёль поднял голову от инструментов, так, что лысина заиграла в лучах, словно набалдашник трости. – Кого избрал?

– Под каким номером у вас идёт обер-гофмаршал?

– Ого! – румяная физиономия Аксёля изумлённо вытянулась. – Он же вроде прежде был твой патрон? Насолил – за что ты так его?

Ван Геделе отвечал, то ли смущённо, то ли зло:

– Нет, сознательно он мне зла не делал. И всё-таки я его ненавижу. Знаю, что нипочём мне его не уничтожить – мы на разных этажах, но мне полегче станет, если я хотя бы поставлю деньги на его падение.

Доктор с явным усилием проговорил свою страдающую, беззащитную ненависть, и Аксёль вдруг его понял и сказал с сочувствием, положив квадратную лапищу на рукав Ван Геделе:

– Я знаю, как это – нести зло в ладонях, у самого сердца, год за годом. Сам никак не выпущу из рук подобную ношу.

– Кого?

– Прости, позволь не ответить. Я не так хорошо пока тебя знаю. А обер-гофмаршал – четвёрка. Сколько ты хочешь поставить? Или, может, хочешь в паре – если падёт один, падёт и второй. К нему хорошая пара – как в рифму, знаешь?

– Я знаю, – усмехнулся Ван Геделе, – но против его пары я как раз ничего не имею. Не стоит, вот, возьми гривенник – за него одного.

– Принято, – кат взял с его руки монету. – Он фигура невесомая, никто на него, кроме тебя, не делал ставок. Если сбудется, ты банк возьмёшь. Как я когда-то, в тридцатом.

– А на кого ты ставил?

– Я всегда ставлю – на нумер один. Тогда был нумер один – Ванечка Долгорукой. В тридцать четвёртом нумером один был первый Лёвенвольд, но он сам помер, я продулся. А сейчас – ну, угадай, кто у нас сейчас первый?

– Кстати, вот и второй мой вопрос. У Хрущова в кабинете сидит такой – фон Мекк. Итак, что же делается в крепости – чего я не знаю?

– А точно ты того не знаешь? Ты прежде был в «Бедности», неужели не приезжали к вам такие господа, в масках и на чёрной карете, и не привозили с собой арестованных с мешком на голове? И эти арестованные не подписывали у вас после душевных бесед отказ от собственности?

При упоминании о душевных беседах Аксёль два стальных зубчика из своего палаческого набора скрестил и позвенел ими друг о друга.

– Те мои господа даже не были в масках, – рассмеялся доктор. – Я видел в «Бедности» брата этого фон Мекка, ведь он такой же фон Мекк на самом деле, как ты или я. Его фамилия совсем другая, точно такая, как у знаменитых французских маршалов. Твой нумер первый… Я всё понял, просто хотел удостовериться.

– Считай, удостоверился. Да, их два брата, Густель и Гензель. Инкогнита проклятые. Они обделывают здесь свои дела, что-то вроде сухопутного пиратства. Старший брат – лучший друг папа нуар, и наш начальник Хрущов, несомненно, в доле, и все мы, и ты будешь. Ничего не изменилось по сравнению с тем, как они это делали в Москве, – они привозят жертву, якобы арестованного, и жертва, в ужасе от содержимого крепости, ну, и от меня… – Аксёль довольно хохотнул. – Подписывает в их пользу отказ от множества авуаров. Спроси у Прокопова – он всегда для них пишет, как самый толковый. У него и целая пачка заготовленных листов с отказами, куда нужно вписать только имя.

– Я понял. Давай вернёмся к Балкше. Она разыскала меня вчера и в двух словах рассказала, чего она хочет и что ты тоже с ними. Я понял, что в нашем с тобой доме время от времени играется некий спектакль, в котором все заняты – она, ты, Лопухины и даже обер-гофмаршал.

– Бери выше – в прошлый раз нас почтила присутствием принцесса Гессен-Гомбургская, – басом прошептал Аксёль. – Но ты верно сказал – это спектакль. И все это знают. Кроме разве что принцессы, посла и ещё парочки истеричных баб, принимающих фиглярство за чистую монету. Мы разыгрываем люциферитские мессы, ничуть в них не веря.

– Зачем же?

– Мода. В Париже сейчас, говорят, de rigueur – чёрные мессы. А наши модники тоже желают, чтобы у них было, как в Париже… Это, во‐первых. А во‐вторых, сам понимаешь – посол. У княгини Лопухиной, которая дочка старой Балкши, роман с цесарским послом, а преступная тайна свяжет любовников ещё крепче, у княгини откроются горизонты для шантажа. У них там сложная схема марионеточных верёвочек. Лопухина вся в руках у обер-гофмаршала, тот, в свою очередь, марионетка Остермана, а Остерман имеет преференции от цесарцев и желает получить в свои руки и нити, чтобы управлять их послом.

– Выходит, обер-гофмаршал продаёт свою метрессу – цесарскому послу?

– Уступает, но на время и задорого. Зато посол – отныне воск в его руках. Ты же поедешь сейчас домой? Я тоже вернусь пораньше, расскажу тебе, как там всё устроено и что придётся делать. Был ты прежде в театре?

– Я был лекарем в придворной труппе, – вспомнил доктор, – и, конечно, бывал за кулисами. Вправлял балеринам вывихи и заглядывал в горло оперным певицам. На одну так загляделся, что даже пришлось жениться.

– Ого! Тогда ты не потеряешься.

– Я буду ждать тебя дома.

Ван Геделе поднялся, надел шубу, шляпу, взял в руки саквояж и трость. Перчаток нигде не было. Вот где оставил?

– Хорошо, я приду и выдам тебе букет подробнейших инструкций… – Аксёль умиротворённо и задумчиво принялся натачивать кольцо на длинной ручке, страшно было подумать, для чего надобное. – И вместе посмеёмся…

– Ну, до свидания, учитель! – Доктор шагнул к обитой железом двери. – Я, кажется, оставил перчатки в морге, пойду, заберу.

– Погоди!

Кат вскочил, отбросив страшное кольцо. Но поздно – доктор уже вышел, и лёгкие шаги его слышны были по коридору – всё дальше и дальше. Аксёль выругался, даже плюнул в сердцах и побежал за ним – но, увы, пришлось запирать дверь пытошной, и кат изрядно отстал.

Доктор, играя тросточкой, танцующим шагом спустился по лестнице в подвал – звонкое эхо как будто передразнивало, высмеивало ритмический рисунок его шагов.

Солнце только взошло, и розовые робкие лучи вползали, змеясь, под потолок морга из низких окон, смешиваясь с жёлтым светом свечей.

«Откуда свечи?» – удивился доктор, ведь они ушли с Прокоповым, и в морге оставался только мёртвый распопа.

Впрочем, распопа был на месте… Доктор спустился ниже – и его увидел. Покойнику – нелепый каламбур – не поздоровилось. Грудная клетка его была раскрыта, как матросский рундук, являя миру немудрёное содержимое в свете тех самых свечей. В головах у покойника как раз стоял тройной подсвечник. Внутренности в дрожащем свете мерцали, как жемчуга в шкатулке. Два человека, с ног до головы в чёрном, в блёкло-выцветше-чёрном, как у монахов или у шпионов, по очереди доставали из мёртвого тела эти жемчуга и безмолвно рассматривали. Оба они были в масках и в платках, скрывающих нижнюю часть лица, и в монашеских капюшонах, и в перчатках – не было ни вершка неприкрытой кожи. Они одновременно повернулись к доктору от своих сокровищ, и один кивнул, а другой отчего-то зашипел, как змея.

– Я всего лишь за своими перчатками!..

Ван Геделе сошёл в морг, обогнул труп и две замершие чёрные фигуры, взял с колоды перчатки, вернулся на лестничные ступени, поклонился… И всё. Мол, простите, если потревожил.

Господа переглянулись и снова принялись копаться во чреве покойника, будто никакого доктора в морге уже не было. Ван Геделе пожал плечами и взлетел по ступеням.

И столкнулся с Аксёлем – на самом верху, на повороте коридора.

– Уф, не успел, – вздохнул Аксёль.

– И что ещё делается в крепости, о чём я не знаю?

– Я не успел тебе сказать… – Аксёль обнял его за плечи и повёл по коридору, оглядываясь на солдат, кое-где дремлющих перед дверьми. – Ты понимаешь по-французски? А то по-русски и по-немецки здесь все знают.

– Я-то понимаю, удивительно, что ты…

– Я дворянин, – уже по-французски продолжил Аксёль. – Много пил, играл, убил человека на дуэли. Я был даже кулачным бойцом, прежде, чем принят был в каты. Но сейчас мы же не обо мне говорим.

– И кто эти господа?

– Алхимики.

– И что они делают?

– Я же сказал – алхимики. Они испытывают яды, на наших арестантах, на тех, кому и так подписан смертный приговор. Или противоядия… Я толком не знаю, стараюсь не вникать. Эта история не такая явная, как с инкогнито фон Мекк, и я даже точно не знаю, с кем у них условлено. Но точно на самом верху, ведь папа нуар без препятствий их пускает. Возможно, потом получает свою долю от плодов их экзерсисов.

– И кто они, не знаешь? Лейб-медики или простые лекари?

– Бог весть, никто не знает. Они как тени, то есть, то нет их, и я вообще не помню, чтобы они говорили. Их даже никак не зовут – оба они Рьен, господа Ничего.

Они уже прошли коридор и стояли у выхода на крыльцо.

– Что ещё осталось в крепости, о чём я не знаю? – опять спросил Ван Геделе.

– Теперь – ничего, рьен, – рассмеялся Аксёль и легонько подтолкнул доктора к выходу. – До свидания у нас дома. Я скоро буду.

– Красивые розы, – князь Волынский в домашнем халате, трепещущем и мерцающем, как чешуя дракона, ходил кругами по комнате, задрав голову, и вглядывался в свежеразрисованный плафон. – И девочка, художница, тоже красивая, жаль, не довелось мне поболтать с нею тет-а-тет!..

Дворецкий Базиль, идущий за хозяином след в след, как лиса за курицей – с бокалом в одной руке и с графином в другой, – ехидно сощурился.

– И вашу милость тут же окрутили бы, обженили наши и зареченские кумушки. Помните, как дело было с девицей Сушковой? И только заступничество премилостивого патрона спасло вас…

– Не напоминай, язва!..

Базиль наполнил бокальчик, из-за плеча подал, и князь выпил залпом. Снова запрокинул голову, вгляделся – розы были дивно хороши.

Из гостиной слышался трелью клавикорд, и девочки-княжны в два голоса пели:

Саломея

Подняться наверх