Читать книгу Варшава и женщина - Елена Хаецкая - Страница 6
Доротея
ОглавлениеДоротея вне времени и пространства, Доротея как таковая. Она – среди пустоты и черноты, совершенно одна, где некому ни пожалеть ее, ни восхититься ею; где даже красота не может воссиять, поскольку не отражается ни в чьих глазах.
Доротея ждет.
Конечно, письма из Варшавы – не в счет. Какой-то сумасшедший. Она получила их уже пять штук. Он полюбил ее по фотографии в книге – каково? Не говоря уж о том, что так не бывает… Разве нормальный мужчина станет покупать и тем более читать книжку, предназначенную для девочек? Да и вообще – он старый, он еврей (а евреи все некрасивые), тем более – сам пишет, что скоро облысеет…
И все-таки что-то такое, тайное, то и дело тихонько шевелится у Доротеи под ребрами, щекочет и согревает…
* * *
У Доротеи есть сестра – Янина. Яня старше на десять лет, она – как бы это поточнее сказать? – положительная. Вышла замуж за одного хорошего человека, у него свой хутор: четыре коровы, свиньи, все такое, своя земля. Держит двух работников. В первый год замужества Яня приезжала в Вильнюс веселая, беременная, все смеялась и строила планы на будущее: родить одного за другим троих сыновей, они вырастут, сделаются сильными, работящими и добрыми; потом – разбогатеют…
Однако у Яни родилась дочка – Данута, а больше детей не было. Насчет «разбогатеть» тоже не слишком ладно получалось, однако Яня всем была довольна – и мужем, и дочкой, и хутором, и коровами…
А Доротея жила в Вильнюсе, она ходила в гимназию и совсем не хотела замуж за земледельца, пусть даже владельца целого хутора. Потом они с сестрой получили наследство от бабушки. Яня купила трактор и что-то еще, а Доротея поселилась в профессорской квартире и начала писать книжку про Мелюзину.
Мать Янины и Доротеи, ошалев от наследства, говорила старшей дочери так:
– Всегда ты, Яня, была без царя в голове! Кто заставлял тебя идти замуж? Что с того, что у него своя земля? От него, честно тебе скажу, с самого начала пахло навозом! На что только польстилась… С голоду, вроде, не помирали, можно было и не бежать из дома… Не сглупила бы тогда – жила бы теперь в Вильнюсе…
Яня заплакала от обиды и сказала:
– Не сглупила бы тогда – была бы сейчас старой девой! Видать, мама, вы только несчастной меня и любите, а раз все у меня в жизни сложилось как надо, так считаете своим долгом непременно доводить меня до слез!
И не стала приглашать мать на конфирмацию Данутки, а позвала только Доротею – тишком.
* * *
И вот Доротея в поезде, а поезд медленно подходит к станции. Янина с велосипедом – на перроне, заранее улыбаясь. Доротея заметила сестру еще из вагона, разглядывала ее пока со стороны. От загара Яня казалась старше своих лет. Платье на ней – ситцевое, с рукавами-«фонариками», сшитое дома на машинке… И вдруг Доротея узнала ткань. Из той же материи мама когда-то шила своим дочкам летние платьица, старшей – с широким воланом, младшей – просто на лямочках. Это было много лет назад, задолго до того, как Яня почернела под крестьянским солнцем и земля начала вязать первые узлы на ее руках. До того, как их мать сделалась скупой и раздражительной, чуть что – покрывающейся бесформенными красными пятнами…
Янина была жилистой и тощей и обладала смутным сходством с собственным велосипедом, таким же поджарым и черноватым.
Доротея вышла на пыльные горячие доски перрона, гулко переступила каблуками. Поезд, свистя, ушел. Сестры обнялись, поцеловались, посмеялись чему-то. Яня свела велосипед с перрона, осторожно перелезла через лопухи и вышла на тропку, ведущую по откосу вдоль железнодорожных путей: внизу – рельсы, вверху – смуглые сосны.
– Садись, – предложила Янина, хлопнув по багажнику.
Доротея сказала:
– Давай лучше пешком, а?
– Да я довезу! – засмеялась Янина. – Садись!
Тогда Доротея остановилась и очень серьезно произнесла:
– Я и не сомневаюсь, Янечка, что довезешь. Ты и корову довезла бы. Только мне от этого как-то не по себе. Давай лучше пешком, хорошо?
И они пошли пешком. Было очень тихо, пахло клевером. Доротея то и дело срывала нагретую на солнце землянику. Потом сказала:
– А я напечатала книжку.
– Какую книжку?
– Которую бабушка не успела дописать – про Мелюзину. А я дописала и напечатала. У меня с собой, потом подарю.
Янина немного помолчала, а после осторожно подобралась к «главному»:
– Книжка – это хорошо. А замуж ты не собираешься?
– Я тут думала-думала и надумала… Лучше буду я старой девой, – объявила Доротея. – На радость маме. Пусть хоть одна дочка получится у нее несчастной. Чтоб было, кого всласть пожалеть… А в конце концов я стану как бабушка Елизавета, и дануткины дети будут приходить ко мне в гости и рыться в моих старушечьих сокровищах…
Янина смотрела на младшую сестру сердито. Доротея «умничала». Вот ведь выискалась! Большой рот в землянике, пушистые волосы взъерошены ветром, легкое платье из крепдешина, кремовое в красный горошек, льнет к ногам. Да еще туфли сняла, сунула в сумку. Стоит босая на тропинке – и умничает… Старой девой себя воображает.
Доротея вдруг улыбнулась загадочно и добавила:
– А вообще – не знаю. Влюбился тут в меня… один человек.
Они пошли дальше. Доротея расхвасталась:
– Я его никогда не видела, а он меня – на фотографии в книжке. По фотографии и влюбился, теперь вот письма шлет… Уже пять штук прислал…
– А кто он? – спросила Янина. – Чем занимается?
– Он писатель, живет в Варшаве. Ужасно остроумный. Если по правде, меня раздражают все эти его «я люблю вас, Доротея» или, еще хуже: «Вы в те годы были еще маленькой девочкой…»
Янина сразу насторожилась:
– Он что, старый?
– Конечно, старый! Ему уже тридцать шесть. А я на той фотографии – с бантом, вот он и вообразил, будто я ребенок… Но вообще он смешно пишет. Я всегда смеюсь, когда читаю. Хотя и раздражает тоже. В общем, не знаю.
Янина, против всех ожиданий, не стала бранить младшую сестру за легкомыслие, а вместо этого сказала:
– Ты лучше спроси Бога, а Он уж положит ответ тебе прямо в сердце. Съезди к этому писателю в Варшаву, познакомься. Может, хороший человек – тогда и раздумывать нечего.
– Ну-у… – протянула Доротея. – Так далеко я еще не зашла. Яня! Ты только не рассказывай пока никому, ладно?
– Ладно, – сказала Янина.
* * *
Костел был маленьким и находился в лесочке, сразу за воротами кладбища. Островерхий и тонкий, он казался еще одним деревом в небольшом лесу. Двор костела был тщательно выметен, скамьи отмыты. По всему двору были расставлены картины, изображающие различные эпизоды Нового Завета. Написанные в синих тонах, они были проникнуты кубической испанской тоской в духе Пабло Пикассо.
– У нас ксендз сам пишет, – сказала Яня с гордостью. – У него и в Вильнюсе картины выставлялись…
Нарядная толпа постепенно собиралась вокруг костела. Янина с мужем казались Доротее недосягаемо взрослыми, какими-то невозможными. В глубине души Доротея никогда не верила, что взрослые получаются из детей. В том статичном детском мирке, из которого она едва только выходила, настоящие взрослые дяденьки и тетеньки такими вот взрослыми сразу и вылуплялись – как муравьи из куколок – в костюмах и галстуках, с готовым перманентом на голове, уже с накрашенными губами и набриолиненные. У них какой-то особенный взгляд на вещи, совсем не такой, как у детей. Например, они всегда знают «как надо», и с ними можно советоваться.
Янинин муж, владелец хутора, был очень красен и покрыт крупными каплями пота. Он озабоченно улыбался и тер носовым платком шею. Яня цепко держала его под руку. Тощие загорелые ключицы старшей сестры топорщились из низкого шелкового выреза. На лице Яни застыло то кисло-встревоженное выражение, которое теперь всегда искажало черты их матери, некогда мягкие и приятные. От этого Доротее тоже делалось не по себе.
Она стояла чуть в стороне от родственников, боясь спугнуть какое-то странное радостное ожидание, переполнявшее ее с самого утра, с той минуты, как они с Дануткой проснулись в маленькой комнатке наверху, залитой прохладным утренним солнцем.
Наконец толпа заволновалась, колыхнулась и расступилась. Из лесочка выступила долгожданная процессия детей, прекрасных, как ангелы: девочки в длинных белых платьицах с оборками, с венками из живых цветов и травы на кудряшках, веснушчатые мальчики со стрижеными белыми затылками, в белоснежных рубашках и галстуках «кис-кис»… Их встретили пением и повели в костел, а следом, смыкаясь, повалили потеющие взрослые.
Доротея осталась во дворе с теми, кого уже не мог вместить маленький костел. Из раскрытых окон вылетали речитативы и глухие ответные выдохи толпы, слабый звук органа и звонкий хор:
Ave, ave, ave Maria!
Потом опять голос и опять печальный и тихий вздох толпы: «Amen». После короткой паузы все во дворе, кряхтя, полезли становиться на колени. Умалилась и Доротея и, подняв глаза к пушистому облаку, тихо переползавшему от тонкого шпиля костела к верхушке сосны, вдруг вспомнила совет сестры и взмолилась: «Господи! Как же мне быть с тем человеком, с Юлианом? Кто он такой, Господи? Полюбить мне его или выбросить из головы?»
Больше она ничего не успела подумать, потому что из костела, покачиваясь, выглянуло тяжелое темно-красное знамя с золотым крестом. Доротея поднялась на ноги, украдкой обтряхнула песок с платья. Знамя выплыло во двор. Следом показалось второе, затем – поднятое на шесте изображение Богородицы и несколько голубых хоругвей с умиленно-прекрасными, немного аляповатыми ликами святых. Ленты от хоругвей, свисающие по обе стороны, несли девушки, одетые невестами. Две были в литовских костюмах, старинных и громоздких, как сундуки.
За хоругвями следовали дети с длинными белыми свечами в кружевных бумажных «манжетах».
Все это великолепие медленно передвигалось от картины к картине, и у каждой ксендз давал маленьким ангелам наставления, после чего все они – а с ними и остальная толпа – возносили коленопреклоненную молитву.
Стоя сразу за детьми, Доротея видела, как два мальчика в последнем ряду потихоньку фехтуют свечками. Доротея думала: «Он сумасшедший. Старый. Наверняка развратный». И ей страстно захотелось дать обет и навсегда остаться девственницей в белом платье невесты.
Возвращались не спеша, хотя над соснами уже собиралась гроза. Отец Данутки то и дело принимался смеяться, лез обнимать Янину и щипал ее за бок, повторяя: «Ну вот, и Данутка наша совсем выросла!», а Янина смущенно и весело отмахивалась. Данута шествовала важная в своем длинном платье и ни на кого не глядела. Думала о чем-то.
Доротея, чувствуя себя лишней, немного поотстала. Села в траву и тотчас увидела целую россыпь земляники. Пока ела, спускалась все ниже и ниже, пока не оказалась возле самых путей. И тут загудели рельсы. Скоро показался и поезд. У станции он остановился ровно на минуту, а потом, набирая ход, плавно пошел – пошел, минуя Доротею, стоящую по пояс в траве на откосе, и вот уже перед ней замелькали окна, лица, бутылки на столиках. Все быстрее и быстрее – поезд уходил на запад, в Вильнюс и потом – в Варшаву… До Доротеи долетел вдруг запах мазута и горячей стали.
«Варшава!» – сладко подумала Доротея и даже задохнулась.
С тропинки наверху донеслись голоса. Во-первых, завывал некто лет четырех или пяти:
– Ава-ва-ва-ва! Ма-ва-ма-ва-ма! Да-а-ай! Ва-ва-ва! А-а-а!..
Видимо, выл давно, потому что ни мать, ни бывшая с нею подруга великолепнейшим образом не обращали на это никакого внимания.
Женский голос рассудительно и не без удовольствия повествовал:
– Этот-то, Анжей, – он мне говорит: «Если, – говорит, – он когда-нибудь тебя тронет, ты мне скажи». А я говорю: «Я на своего мужа грешить не буду». Правильно я говорю?
Второй женский голос сочувственно тянул:
– Да-а-а… Да-а-а…
– Ну вот. А он и говорит: «А глаз – глаз тебе кто подбил?» – «А это, – говорю, – тебя никак не касается…»
– Да-а-а… Да-а-а…
Голоса постепенно стихли, и тотчас медленно прокатился гром. Доротея потянулась, сидя в траве, съела еще одну ягодку и подумала о старости и смерти. Представила свое тело, ставшее похожим на сморщенную тряпку, поглядела на свои руки, тронутые легким золотистым загаром, пожалела их. Бедные мои руки! Бедные мои ноги!
И вдруг хлынул ливень. Над лесом одна за другой ложились молнии. Вскрикнув, Доротея вскочила, сняла туфли и белые носочки. Вскарабкалась поскорее на тропинку, побежала, прижимая туфли к груди и тиская носочки в кулаке. Теплые струи дождя текли по лицу. Впереди показалась станция: беленький домик, с одной стороны огороженный забором, дощатый перрон с навесом. Из-за забора ломилась мокрая, сверкающая под дождем красная смородина. Под навесом возлежала очень мокрая, чрезвычайно скорбная собака желтого цвета.
Доротея постояла немного рядом с собакой, однако дождь все не унимался, и она снова отправилась в путь. По грунтовой дороге, пересекающей железнодорожные пути, мчался бурый поток. И вдруг по лужам пошли пузыри – те самые, которые, как утверждают, появляются в самом конце дождя (кстати, это вовсе не так). Доротея стояла, мокрая до нитки, и смотрела на них.
Поначалу ей вся эта история казалась ужасно глупой. («Ха-ха-ха, он написал мне в письме номер четыре, что во время дождя в лужах вздуваются такие особые пузыри…» – «Пузыри?» – «Да, представь себе, пузыри – и там плавают такие гномики…» – «Гномики?» – «И если хорошо кушать кашу…» – «Послушай, Доротея, ты уверена, что у него все дома?»)
Но потом она вдруг присела на корточки и вгляделась повнимательнее. Ей показалось… Нет, чепуха! Но вот опять, и опять, и снова… А там – еще…
Желтая собака насторожила острые уши, шевельнула кожаным носом. Она тоже считала, что Доротея ведет себя странно.
Да, сомнений больше не оставалось. Там, в бурых пузырях, весело вздувающихся под отвесными крупными каплями летнего дождя, сидели гномы – совсем крошечные, как и говорил Юлиан. И каждый почему-то был вылитый еврей: носатый, с пейсами из-под круглой черной шляпы, с иерусалимской скорбью в больших миндалевидных глазах.