Читать книгу Варшава и женщина - Елена Хаецкая - Страница 7

История о том, как Джауфре Рюдель впервые в жизни полюбил, о том, что из этого в конце концов вышло, и о друзьях Джауфре Рюделя

Оглавление

Альберту Штиммингу с благодарностью посвящается этот рассказ

В 1142 году Джауфре Рюдель был уже сеньором, но еще юношей – самое подходящее время для любовных, охотничьих и прочих утех. Друзьями молодого властителя Блаи были те, кого Бог послал ему в качестве родственников и соседей.

Первым среди них следовало бы назвать нового графа Ангулемского, которому Джауфре Рюдель приходился двоюродным братом. Два года назад упало с ветви древа Ангулемских графов перезрелое яблоко сеньора Вульгрина, и тотчас налилось спелым золотом новое – Гильем Тайфер, четвертый этого имени. Подле этого, вполне доблестного, благоразумного и достойного яблока тихо покачивалось и другое яблочко, сочное, в меру бледненькое, в меру румяненькое, по имени Матильда – старшая сестрица нового графа. Впрочем, старше она была совсем ненамного и в описываемое время оставалась еще юной и прекрасной и, следовательно, желанной.

Затем надлежит вспомянуть сеньора Гуго Лузиньяна, который был постарше Джауфре Рюделя лет на семь, но тем не менее охотно принимал участие в различных забавах, достойных его возраста, нрава и положения. Сеньор Гуго был вспыльчив, отчего зачастую казался моложе своих лет, заносчив, хвастлив и смешлив; все эти качества часто делали его истинным душою тогдашнего общества.

Однако в сонме этих изысканных господ имелась также некая белая ворона, бывшая исключением из всех и всяческих правил, какие только возможно измыслить.

Точнее было бы сказать не «ворона», а «ворон», и не «белая», а «черная», ибо происхождением, мастью и манерою держать себя был этот человек чрезвычайно темен, а бесспорным в нем являлись всего две вещи: во-первых, был он хорошим рифмоплетом и очень недурно пел, а во-вторых, он был гасконцем со всеми вытекающими из этого обстоятельства неутешительными последствиями.

Звали его различно, например, Дармоедом, Горлодером, Лоботрясом и даже Лизоблюдом, и все эти прозвища, каждое со своей стороны, правдиво отображали действительность. Ибо, в полном соответствии с тем, что только что говорилось о его темном происхождении, рожден он был неизвестной гасконкой и, едва ли имея месяц от роду, оставлен в корзине, подброшенной на порог одного богатого дома. И хоть был младенец окрещен, как подобает, имя его тотчас затерялось, и иначе, чем Дармоедом, поначалу его и не кликали.

Впору бы умилиться богобоязненным людям, которые взвалили на себя обузу – заботиться о незаконнорожденном мальчишке, однако в нашем повествовании подобным чувствам явно не место, ибо с самого раннего детства подкидыш изведал немалое количество попреков, тычков, затрещин и прочих воспитательных мер. Оплакивать подобную участь также было бы неосмотрительно, поскольку юный гасконец отвечал своим благодетелям мелкими кражами, ядовитыми дерзостями и ловкими побегами с места преступления.

Получив такое достохвальное воспитание, Дармоед покинул приютивший его дом и отправился в странствия по свету в обществе одного жонглера, который и сманил юношу рассказами о превосходной, сытой и свободной жизни певцов и поэтов. С того-то времени безвестный гасконец и взял себе новое имя – Маркабрюн.

Поначалу он только горланил при дворах мелких сеньоров чужие песни, которым выучился за время странствий; затем начал слагать свои собственные и явил немалый поэтический дар. Однако даже в поэзии оставался он малоприятным человеком, ибо то и дело злым языком честил неверных женщин, предающихся разврату от скуки, мужчин, не умеющих верить в Бога и чуждых добру, сеньоров, замеченных в скупости или недобрых делах, жадных и лживых клириков – словом, доставалось решительно всем, и в конце концов все так ополчились на этого Маркабрюна, что тот подался в наемники и несколько лет не было о нем ни слуху ни духу. Однако незадолго до смерти графа Вульгрина он вновь объявился в тех краях, злее, чем прежде, и направился прямехонько в Блаю, где был принят молодым Рюделем как жонглер и трубадур и по возможности обласкан.

С этим-то Маркабрюном и сдружился Джауфре Рюдель, очарованный его стихами и грубостью.

Маркабрюн был загорелым до такой черноты, что впору спутать с сарацином; острый крючковатый нос так и искал кого клюнуть; небольшие темные глазки глядели насмешливо и мутно. Волосы он нарочно не стриг и уверял, что в тех сражениях, в которых довелось ему явить геройство, не надевал шлема, ибо изверился в людях и жаждал смерти.

Время Маркабрюн проводил так: либо сочинял стихи и подбирал к ним мелодию, попутно собачась со всеми, кто имел неосторожность ему помешать; либо беспробудно пил, а сделавшись пьян, искал с кем-нибудь ссоры.

Но с Джауфре Рюделем, невзирая на свою неуживчивость, он никогда не ссорился, поскольку сумел полюбить этого молодого сеньора, и иногда случалось им вести долгие поучительные беседы о любви к женщинам, о Боге и о том, какой должна быть истинная поэзия.

Несмотря на свое низкое происхождение, во всем, что касалось стихотворчества, Маркабрюн был аристократом из аристократов. Лепить простые песенки про простаков, понятные и простонародью – такое дело не достойно называться поэзией. Истинное стихотворение должно быть составлено так, чтобы один смысл незаметно накладывался на другой, подобно тому, как верхняя одежда скрывает от посторонних глаз нательную рубаху. Но рубаха, будучи скрытой, тем не менее никуда не исчезает, и хотя все знают о ее существовании, но точной ее вид известен лишь владельцу да интимной его подруге.

Эту мысль нетрезвый гасконец развивал на все лады и в конце концов признался:

– Иной раз я и сам оказываюсь в положении стороннего наблюдателя и, твердо зная о наличии в моих песнях потайного смысла, никак не возьму в толк, в чем же он заключается.

– Разве можно писать, не понимая, что именно ты пишешь? – дивился Джауфре Рюдель.

– Можно! – твердо сказал Маркабрюн. – Ибо истинные наши намерения и подлинные значения употребляемых нами слов известны только Господу, создавшему и нас самих, и употребляемые нами слова, и все заложенные в них смыслы. Поэт же лепечет по вдохновению, посланному свыше, и часто остается в полном неведении им самим же и сказанного.

Такие разговоры глубоко восхищали юного Рюделя, и он принимался сам складывать слова в поэтические строки, пытаясь придать им таинственность и глубину, и иногда у него что-то получалось, но чаще – нет.

И вот какая с этим Маркабрюном однажды случилась неприятность.

Как-то раз вздумалось ему отправиться ко двору сеньора Лузиньяна. Не сказать, чтобы сеньор Гуго сильно обрадовался такому гостю, но, право же, и не огорчился. Разместили трубадура не в самых лучших покоях, но и не в худших – так, между теми, где жила прислуга, и теми, где обитали славные и отважные малые – оруженосцы сеньора Лузиньяна.

Оказавшись в покоях, Маркабрюн сразу снял с себя верхнюю одежду, всю ее повесил на перегородку, чтобы не мялась и лучше проветривалась, а сам со своей виолой развалился в небольшом креслице, которое со стороны могло показаться колючим и даже неприятно сходным с обнаженными ребрами грудной клетки, но на самом деле было весьма удобным. Покойно сидя в этом креслице и размышляя о разных предметах, Маркабрюн водил смычком по струнам виолы – в такт раздумьям, мало беспокоясь при этом о благозвучии исторгаемых им звуков.

Упражнения сии были в самом разгаре, когда в покоях появилась девица, по виду служанка, однако чрезвычайно бойкая и прехорошенькая. Она принесла гостю солидный кувшин вина, горсть сушеных яблок и горку печенья и мило попросила угощаться, сколько душе угодно. Ибо она, девица, всегда рядом и готова услуживать гостю.

Не переставая водить смычком, Маркабрюн кивнул ей, чтобы поставила все на крышку большого сундука, служившего здесь столом, и уходила. Девица так и сделала, однако уходить почему-то не торопилась.

Маркабрюн еще раз протянул смычком по мученице-струне, а затем отнял виолу от плеча и сказал девице, чтобы она ступала прочь.

– Тебя больше не надобно.

– Меня зовут Бассетта, сир, – сказала она, не трогаясь с места.

Маркабрюн молчал.

– Позвольте хотя бы налить вам вина, – продолжала девица, ничуть не смущаясь угрюмыми взглядами гостя. Не дожидаясь дозволения, она проворно налила вина в большой серебряный кубок, имевший на одном боку вмятину, словно некогда им с силой запустили в стену.

Маркабрюн забрал кубок из ее рук и выпил. Бассетта следила за ним с обворожительной улыбкой.

Маркабрюн поставил кубок на крышку рядом с кувшином и сказал:

– Девица, ради Бога, оставьте меня в покое. Ваши домогательства мне смешны, а вам опасны.

И с этим словом решительно выставил ее вон.

Разобиженная девица прямиком отправилась к храбрым и веселым оруженосцам мессира Лузиньяна и принялась на все лады поносить Маркабрюна, живописуя его отвратительные пороки. Для чего он только взялся за трубадурское художество? Всякий трубадур есть прежде всего любезник женщин; этот же вечно пьяный гасконец, как о нем и говорили, действительно ненавидит всех добрых дам и девиц и отвергает их любовь.

Рассказ Бассетты вызвал законное возмущение оруженосцев, бывших друзьями этой благонравной девицы, и покуда один из них, по имени Констан, утешал ее, как умел, по мере сил, двое других отправились к Маркабрюну, чье пиликанье вкупе с отвратительным поведением по отношению к девице успело основательно их разозлить.

Маркабрюн был уже сильно пьян и при виде новых гостей приветственно помахал им смычком. Те поняли этот жест по-своему, и Матье (так звали одного оруженосца) воскликнул, обращаясь к Ламберу (так звали другого):

– Клянусь пятками Господа! Он, кажется, нам еще и угрожает!

Маркабрюн громко засмеялся, вскочил с кресла – куда ловчее, чем этого можно было ожидать – и взял виолу в левую руку, точно щит, а смычок в правую, наподобие меча.

– Что ж! – вскричал он с широкой улыбкой. – Я принимаю ваш вызов, любезные господа! Нападайте, мессиры!

Те растерялись и не знали, что и сказать. Маркабрюн сделал в их сторон несколько выпадов смычком, потом взмахнул над головой виолой и неожиданно зевнул.

– Вижу я, – сказал он, – что не для доброго поединка вы сюда явились…

И снова уселся в кресло с видом крайнего разочарования.

Поскольку больше сесть было некуда, то оба друга Бассетты стояли перед развалившимся в небрежной позе Маркабрюном, точно подданные перед государем. Маркабрюн царственно махнул им рукой.

– Ступайте!

Ламбер вскипел:

– Знайте же, мессир, что у всякого приличия есть границы!

– Да-а? – удивился Маркабрюн.

– Да! – отрезал Ламбер. – И да будет вам известно, что вы зашли далеко за них!

Маркабрюн отправил в рот печенье и громко захрустел. Тогда к нему подскочил разгневанный Матье:

– Мы слыхали, что вы избегаете женщин! Да, мы уже слыхали об этом!

Маркабрюн перестал на миг жевать, а после уточнил с набитым ртом:

– Развратных женщин.

Матье побагровел.

– Что вы хотите этим сказать? Наша бедная Бассетта выбежала от вас вся в слезах! Уж не вздумалось ли вам очернить ее доброе имя? У нее найдутся защитники!

– Напротив, – холодно произнес Маркабрюн. – Я, как умел, пытался оберегать честь этой достойной девушки. Возможно, именно это обстоятельство и вызвало ее живейшее неудовольствие… А теперь – ступайте, ибо ваша глупость меня утомляет и грозит довести до нервного истощения, что весьма не полезно для поэта.

Таким образом, не успев еще приехать, Маркабрюн поспешно нажил себе четырех врагов. Но поскольку такое случалось с ним повсеместно, то даже и удивляться этому не стоит.

* * *

Итак, сделался Маркабрюн немил и тем, и этим, однако его подобные мелочи нимало не беспокоили, ибо оставалось еще довольное число людей, готовых с удовольствием внимать его песням и витийству, чем он и пользовался – увы, зачастую лишь во вред самому себе.

Не прошло и двух дней, как дама Элиссана, супруга Гуго Лузиньяна, прислала Маркабрюну форменный вызов на поединок, составленный по всем правилам. Опасаясь, чтобы Маркабрюн не поднял ее на смех и не отказался ответить, дама Элиссана уж позаботилась о том, чтобы вызов ее стал известен и другим рыцарям, и самому Гуго Лузиньяну. Во время воскресного застолья в большой зал, откуда убрали все перегородки ради огромного стола, за которым и пировали Гуго с друзьями и прихлебателями, мерным шагом герольда вошла девица из числа услужающих даме. Она глядела очень строго и воинственно, в одной руке держала трубу с небольшим желтым флажком, в другой – свиток со свисающей на ленте печатью. Рыцари, бывшие за столом, так и покатились со смеху, поскольку, если не считать трубы и свитка, выглядела эта девица совершенной простушкой и одета была как обыкновенная служанка. Однако девица ничуть не смутилась и, как ей и было велено, поднесла к губам трубу и сильно в нее дунула. Раздалось шипение, которое сменилось страдальческим скрежетом. Этот звук многие тотчас уподобили другому, испускаемому дурно воспитанными людьми после обильной трапезы, что, разумеется, лишь усугубило общую веселость.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Варшава и женщина

Подняться наверх